"Твой XIX век" - читать интересную книгу автора (Эйдельман Натан Яковлевич)

РАССКАЗ СЕДЬМОЙ „ВЕК НЫНЕШНИЙ И ВЕК МИНУВШИЙ“

В старину грамотные люди писали писем много больше, чем теперь: телефона не знали путешествовать же не только из Москвы в Петербург, но даже с Арбата в Сокольники было долго и хлопотно. Возможно, впрочем, старых писем осталось так много оттого, что их просто больше берегли и собирали.

Так или иначе, но можно „загадать“ любую пару известных современников прошлого столетия — скажем, Салтыкова-Щедрина и Островского или Щепкина и Шевченко, — и почти наверняка между ними была переписка. Естественно, что из десяти посетителей Рукописного отдела Библиотеки имени В. И. Ленина девять заняты чтением чужих писем („Милостивый государь князь Александр Михайлович…“, „Madame!..“, „Мой генерал!..“, „Ну и обрадовал ты меня, братец…“ или что-нибудь в этом же роде).

Разумеется, каждый из читателей умудрен опытом нескольких любопытных поколений. Если он интересуется Пушкиным, разыскивает неизвестные черточки биографии Достоевского или охотится за пропавшими строками Тургенева, Блока, он едва ли станет заказывать письма самих знаменитостей или послания, ими полученные: такие документы обычно давно известны, напечатаны и перепечатаны. Зато в переписке дальних родственников или друзей может вдруг встретиться неизвестное стихотворение, воспоминание или важный намек на еще не найденное. Поэтому пушкинисты возлагают надежду, к примеру, на архив казанской писательницы А. А. Фукс или двоюродных братьев Натальи Николаевны Гончаровой, а толстовед (вот ведь слово какое придумали!) выясняет судьбы парагвайских корреспондентов писателя.

Я занимался Александром Ивановичем Герценом и посему копался в переписке его друзей, знакомых, их родни и друзей родни. Понятно, не мог я пройти мимо 193 писем, которые в течение 14 лет — с 1899-го по 1913-й — Мария Каспаровна Рейхель из Швейцарии отправила Марии Евгеньевне Корш в Москву.

Мария Каспаровна — близкий друг и помощник Герцена.

Мария Евгеньевна — дочь Евгения Федоровича Корша, старинного приятеля Герцена.

Однако даты переписки не обнадеживали: Герцен умер за тридцать лет до ее возникновения, Рейхель очень стара, ее собеседница же представляет следующее поколение (ей около шестидесяти), Герцена никогда не видала и знает только по фамильным преданиям. К тому же в начале XX столетия с имени „нераскаявшегося государственного преступника“ Искандера — Герцена только начинают снимать табу, и М. К. Рейхель, адресуя письма в Москву, об этом, конечно, не забывает.

В общем, научный улов в 193 письмах маловероятен. И все же я их заказываю и вскоре получаю.

Каждой пачке писем, как водится, предшествует лист использования: тот, кто затребовал рукопись, обязан расписаться и отметить, как он ее использовал: сделал выписки, скопировал или просто прочитал. Разумеется, я не первый, кто перелистывает плотные листочки, исписанные размашистым, но изящным почерком Марии Каспаровны Рейхель: на одном листе использования — фамилий девять, на следующем — поменьше, на третьем — еще меньше… Каждый помечает: „прочитал“, „просмотрел“, „смотрел“, „читал“… Никто почти ничего не выписывает. Просмотрев три-четыре пачки, за следующие уже не берутся. Каждому ясно, что тут нет ничего для статьи, диссертации или комментариев, касающихся Герцена. А время не ждет — есть дела поважнее, чем вчитываться в бесперспективную переписку двух старых женщин.

Мне тоже некогда. Я тоже „просматриваю“. Но по случайности в тот день запаздывают другие ожидаемые рукописи. Приходится ждать час, а то и больше. От нечего делать принимаюсь за чтение писем — так, для интереса, и продолжаю читать через час, когда приносят новые рукописи, и на другой день, и через неделю…

* * *

Ее превосходительству Марии Евгеньевне Корш в Москву на Плющиху,

7-й Ростовский переулок, дом 7, квартира 7.

Из Берна.

20 февраля 1903 г.

Милая моя Маша!

Некрасова{35} прислала мне „Искру“, где все действующие лица „На дне“ изображены очень характеристическими цитатами. „Три сестры“, „Дядю Ваню“ Алекс{36} не оценил, и это понятно, я же с интересом читаю…

Представь, что Герцен хотел быть со мной на „ты“, но я его слишком высоко ставила, чтобы решиться сказать ему „ты“. В чайном ящичке прекрасной работы он начертал внутри на бархате: „Маше от брата“. Теперь этот ящичек у Юши…{37}

Я тогда отдала его на ее свадьбу. Теперь я вижу — это жаль, Юша вышла замуж за немца, дети вырастут немчурами, для них это не будет иметь цены. Я уже обдумываю поменяться с Юшей, дать ей другой ящичек, а этот взять обратно…

2 января 1904 г.

…Я всякий вечер стараюсь писать воспоминания. Не жди много от моих записок, никаких литературных заслуг в них не будет, просто что старухе в голову приходит, что еще в памяти осталось, а память уже очень изменяет. Я недовольна сама, но что будешь делать, когда недостает материалу, и не делай мне комплиментов, которые я не могу заслужить. Уверяю тебя, что я очень простой человек. Вот ты меня любишь, ну и люби… Моя мать говаривала, что первое счастье, когда любят людей, этим счастьем я пользовалась, и это мое первое неоцененное богатство.

23 февраля 1904 г.

…Сегодня сижу за работой… Внук Ал. Ив. Герцена едет как врач в Манчжурию, и я слышала, что и жена его хочет с ним поехать. Это подвиг. Ведь ты знаешь, что Петр Александрович Герцен{38} в Москве живет, если не ошибаюсь, он при Екатерининской больнице. Он в числе тех врачей и хирургов, которых посылает Московская дума на свой счет на театр войны…

5 мая 1904 г.

…Макарова ужасно жаль, вместе с ним погиб и Верещагин… наш знаменитый живописец. Вообще это ужасное происшествие: сколько подобных придется еще слышать! Варварские орудия нашего времени — вот куда ведет цивилизация — к скорейшему уничтожению себе подобных. Насколько прежде ужасались перед митральезами{39}, а теперь подводные мины почище. Страшно много убитых, раненых и взятых в плен японцами. Вот как казнится бесправие. Зачем нам нужно было туда соваться?..

11 августа 1904 г.

…Представь, какое мне на днях было удовольствие — меня посетил один русский медик, урожденный сибиряк и очень симпатичный господин. Я ужасно была ему рада, к сожалению, он приезжал на короткое время. Это тот, который уже не раз присылал мне сибирские газеты. Тебе такой народ не в диковинку, у тебя живут студенты и тебе можно с ними говорить, а у меня подобного нет никого и главное — земляки и язык родной, это уж мне на редкость.

Во всех нумерах [„Русских ведомостей“], которые просматривала, ужасно много участия к потере Чехова; в одном из посланий его называют поэтом русской печали. У меня есть книжка его рассказов, во всех сказывается его чуткость, и, не указывая пальцами, он в поэтической форме кладет персты в раны… Слишком рано скосила его смерть… Благодарю тебя за описание похорон Чехова…

27 января 1905 г.

Да, моя Маша, будет тебе чего рассказывать на целые годы. Я в Париже была в 1848 в июньские дни, на горе были баррикады и лилась кровь. Пушечные выстрелы, тоже слышались… Все это было в очень отдаленных от нас кварталах, но от ужасных впечатлений, от боли — отдаление нас не спасло. Это было, когда я еще не была замужем. От всего этого остается на душе осадок, которого никакими рассуждениями не выкуришь, а в обыкновенной жизни часто недостает нужных средств и никак не преодолеть чувства своей ненужности и немощи на какое-нибудь дело… Все такие негодные мысли можно только работой прогнать, а где ее старому человеку взять? Мое спасение — это разумная книга…

3 мая 1905 г.

…Мне минуло 82 года. Тата{40} сделала мне оригинальный подарок. Она поручила Алексу найти для меня русскую студентку, которая могла бы приходить читать мне вслух, а издержки берет Тата на себя… Я очень буду рада иметь русский элемент и иметь возможность чаще говорить по-русски, что мне очень недостает… Во все время моей жизни я имела счастье не раз иметь близкие отношения к людям, теперь их осталось мало. Хороших людей знаю и теперь, и они ко мне любезны и родные… Ко мне хороши, но разница лет все-таки мешает, и не одни лета — я все-таки другой нации и другого времени…

Чехов, Ленинская „Искра“, Порт-Артур, Кровавое воскресенье, и при этом: „Я в Париже была в 1848 в июньские дни“! Дальние десятилетия, разные века, различные тома исторических учебников вдруг сближаются и сходятся в одной биографии…

XIX ВЕК

На расстоянии 82-х лет, от 1905-го — 1823 год. В 5000 верстах от Берна — сибирский город Тобольск.

В Тобольске живет большая семья — окружной начальник Каспар Иванович Эрн, родом из Финляндии, жена его Прасковья Андреевна, четверо сыновей и дочь.

Много лет спустя дочь напишет те письма, которые лежат передо мною в Рукописном отделе, и будет вспоминать, как однажды во время прогулки

„поднялся ветер и снес картузик с головы брата. Почти в том же возрасте мать моя водила меня два раза в церковь: один раз, когда присягали Константину Павловичу, а потом, когда присягали Николаю Павловичу. Она думала, что я запомню эти события, но они не были для меня так занимательны, как сорванный картуз брата, и потому не сохранились в моей памяти“.

Провинциальное дворянское детство; двадцатые годы, тридцатые годы; континентальная, лесная, бездорожная Россия (Маша Эрн впервые увидит море 25 лет спустя, переезжая через Ла-Манш).

Ранняя смерть отца. Хлопотливое домашнее хозяйство. Зимой день начинается при свечах. Мать заставляет детей оставаться в постелях, пока печи не согреют комнаты. В это время можно читать — Плутарха, Четьи-Минеи, басни Крылова. Братья постепенно разъезжаются кто куда. Один — учителем в Красноярск, другой — чиновником в Вятку, третий — в Казанский университет. Преподавателей географии, рисования, французского в Тобольске найти нетрудно: семинаристы или ссыльные. Ссыльные — по-местному, „несчастные“ — появляются оттуда, из России. За Уралом перед поселенцами не чинятся. По словам Герцена, здесь „все сосланные и все равные. Никто не пренебрегает ссыльным, потому что не пренебрегает ни собою, ни своим отцом“.

Тут, в глуши, свои партии, свои прогрессисты и „реаки“ (Прасковья Андреевна Эрн по доброте, конечно, за прогресс). Почта из столицы доходит обычно за месяц, что, впрочем, не мешает толковать и спорить о новостях. В своем кругу надеются на реформы, улучшения. Прежде прогрессивные деды и прадеды восторгались указами Петра I, запрещавшими самоуничижение „холоп твой Ивашка“ и разрешавшими форму „раб твой Иван“. Теперь же видят доброе предзнаменование в запрещении сечь литераторов недворянского происхождения.

„Тогда начал выходить „Евгений Онегин“, его читали с увлечением, и мне, ребенку, часто приходилось слышать из него цитаты“.{41}

Как водится в больших, добрых, беспорядочных семьях, однажды все снимаются с места и отправляются за счастьем. С тех пор начинается в жизни Машеньки Эрн дальняя дорога, предсказанная еще карточными гаданиями в Тобольске; дальняя дорога, уводящая из пушкинских времен в чеховские и горьковские, от Иртыша и Сибири — в Париж, Дрезден, Берн. По зимней тысячеверстной дороге ездят обычно в больших санях, которые спереди плотно застегиваются, провизию везут под шубами, чтобы не дать ей замерзнуть, а на станциях согревают на спиртовых лампочках. Когда дорогу закладывает снегом, лошадей запрягают „гусем“, а в метель привычные животные сами находят дорогу. Верст сто путешественники едут по замерзшей Волге, и при виде огромных трещин во льду делается жутко.

„У меня на коленях, в теплой коробке, ехал мой попугай. Останавливались часто в грязных избах, задымленные стены блестели, точно вылощенные, при свете горящей лучины. Попугай вынимался из коробки и возбуждал общее удивление…“

Сначала семейство переместилось из Тобольска в Вятку, к одному из сыновей, Гавриилу Каспаровичу, преуспевшему более других (чиновник особых поручений при губернаторе).

„Рыбе — где глубже, человеку — где лучше“.

Впрочем, и правительство, и сосланный в Вятку за вольнодумство Александр Герцен единодушно сходятся на прямо противоположном (нежели у семьи Эрн) взгляде насчет мест „поглубже“ и „получше“, чем Вятка.

Во второй части „Былого и дум“ — несравненный рассказ о Вятке 1830-х годов, о чиновниках-завоевателях и завоеванном народе, о вятском губернском правлении, где хранятся „Дело о потере неизвестно куда дома волостного правления и о изгрызении оного мышами“, „Дело о потере пятнадцати верст земли“, „Дело о перечислении крестьянского мальчика Василия в женский пол“…

Герцен — 23-летний красавец, лев вятских гостиных, неспокойный, тоскующий, остроумный, порою сентиментальный до экзальтации — подружился с семьей Эрн. Гавриил Каспарович, его сослуживец, был, видно, неплохой малый, а Прасковья Андреевна всегда готова приголубить еще одного „несчастного“. Случалось, она жаловалась, что вот Машеньку учить негде и некому (Вятка не столь обильна семинаристами, как Тобольск). Герцен рекомендует Москву, пансион, дает рекомендательное письмо, и на исходе 1835 года еще одна тысячеверстная зимняя дорога доставляет двенадцатилетнего „сибирского медвежонка“ во вторую столицу.

XX ВЕК

Мария Рейхель — Марии Корш. Из Берна — в Москву:

13 ноября 1905 г.

…Будет ли жизнь теперь другой, могут ли связанные члены раскрываться и насколько — это еще вопрос… Если только знать наверное, что в самом деле не только слово „свобода“, но и самая жизнь будет ею проникнута, — какое приобретение!.. Надобно стараться не извлекать излишних требований, которые в настоящую минуту трудно возможны. Трудно и удерживаться, не желать достижения идеалов, но где эта мерка, чтобы идти, не споткнувшись. Действительность не шутит и часто грубо подавляет. Пиши, пиши — все хочется знать, и всякое слово дорого. Это для меня самый первый интерес и сердечная потребность. Читаю теперь Герцена, не все за раз, но просматриваю, а возьму в руки и не выпущу. Сколько здоровых мыслей, какое трогающее искание и познание истины. Это великий мыслитель и великий боец. Я теперь много читаю и другие книги. Не знаю, писала ли тебе, что была у главного доктора, который долго мои глаза свидетельствовал и особенные очки прописал. Теперь я опять могу лучше видеть и даже при лампе немного писать и читать.

Каждый вечер занимаюсь — английским. У меня еще есть желание многому поучиться и многих научить понимать…

Вот опять взяла в руки Герцена и зачитываюсь, его мало читать, его надо изучать, какая бездна мыслей, мнений! Состарилась я, но еще остаюсь довольно тепла, чтоб удивляться, любить и учиться…

27 июня 1906 г.

…Ужасное время мы переживаем, милая Маша, меня сильно волнует и сильно печалит препятствие развитию русской жизни, а я уже начинала надеяться, что, наконец, попутный ветер подует для освободительного движения, не тут-то было… И какие везде симпатии к России!

31 августа 1906 г.

Милая моя Маша! У меня большое горе, брат Таты Александр Александрович{42} недавно скончался в Лозанне после необходимой, хотя и удавшейся операции: силы все-таки не вынесли, он скоро впал в беспамятство, из которого уже не вышел. А я видела его в Лозанне веселым и счастливым. Ему только что минуло 67 лет. Мы праздновали его рожденье…

7 сентября

…Ты уже знаешь о смерти Саши. Да, Сашей я его до сих пор и в глаза называла, а для него осталась той же Машей…

25 ноября 1906 г.

…Сегодня ночью так прыгало сердце, что я думала, конец приходит, но я уж с этой мыслью свыклась и не пугаюсь умереть… Что меня мучает — это невозможность сообщаться и, живя с другими, все-таки не жить с ними, потому что я не слышу, о чем говорят, и делаюсь все глуше и несообщительнее. Очень тяжелое чувство, зажиться, пережить через границу своей жизни. Я поэтому чувствую себя гораздо вольнее, когда одна, когда я занята, когда не обязана брать часть беседы, которой не понимаю…

9 декабря 1906 г.

…Представь, Юша привезла мой портрет молодой девушкой, который сохранялся у Юлии Богдановны.{43} Я не имела понятия, кто мог нарисовать, у меня не осталось никакого воспоминания. Нарисовано очень хорошо, и я не совсем дурняшка, которой всегда была…

Чем старше человек, тем больше расстояние между повседневностью и воспоминанием.

„Несмотря на много хороших, счастливых дней, прожитых мною позднее, то прошлое, озарившее духовным светом мою молодость, для меня драгоценно. Я уж не помню подробностей из того времени; я никогда не вела журнала, но влияние тех людей дало иное направление всей моей жизни, моим взглядам — оно взошло в кровь и плоть, и поневоле просится слеза при воспоминании о тех людях, о их чистых стремлениях…“

XIX ВЕК

Почти всю третью, четвертую и пятую части „Былого и дум“ Маша видела своими глазами и пережила. Однако ее имя (большей частью скрытое инициалами) встречается только в тех главах, которые при жизни Герцена не могли появиться. Исключение — IV книга „Полярной звезды“, где была помещена глава о смерти отца Герцена:

„Мы подняли умирающего и посадили.

— Подвиньте меня к столу.

Мы подвинули. Он слабо посмотрел на всех.

— Это кто? — спросил он, указывая на М.К.

Я назвал…“

М.К. — это „Мария Каспаровна“. Расшифровать ее имя в крамольной „Полярной звезде“ было бы весьма опасно.

Иван Алексеевич Яковлев, der Herr, старый господин, чудной московский барин, мог не узнать М.К. только уж в забытьи.

Когда мать и брат привезли Машу Эрн в Москву, поместили в пансион и возвратились в Вятку, отец Герцена вдруг велел девочке почаще приходить в его дом, опустевший и затихший со времени ссылки сына. Сентиментальности здесь не приняты, и тем удивительнее, когда старик вдруг говорит, что охотно поменялся бы с матерью Машеньки Эрн (намек на своего сына, который все — в Вятке).

Унылые залы старинного дома в арбатских переулках, где соседствуют европейское просвещение и азиатская старина. Однажды ищут вора среди дворни. Всем дают подержать соломинку — в руках у виноватого она „непременно удлинится“. Воришка испуган, тайком отламывает кончик соломинки и попадается…

Неслышно, все как бы боясь чего-то, появляется и исчезает Луиза Ивановна Гааг. Мать Герцена, но отнюдь не хозяйка дома.

Иногда приезжает братец — сенатор. Молчаливый Иван Алексеевич оживляется и вдруг принимается вспоминать, как необыкновенно врал князь Цицианов лет сорок назад, будто на Кавказе видел в церкви такое огромное евангелие, что дьякон ездил на ослике между строками; будто один музыкант так дул в рог, что рог выпрямился…

Маша Эрн в старом доме музицирует, даже шалит, но der Herr к ней снисходителен и, случается, кисло улыбаясь, шутит: „А что, Маша, есть у вас в Сибири куры опатки?“

Меж тем старик один не посвящен в тайный заговор, о котором знают все — и Луиза Ивановна, и гостящая Прасковья Андреевна Эрн, и дворня: Александр Герцен, которого перевели под надзор из Вятки во Владимир, готовится тайно обвенчаться со своею двоюродной сестрой Натальей Александровной Захарьиной. Старый барин, его братья и сестры, разумеется, помешали, если бы знали. В 1838 году романтический побег и свадьба состоялись. Старик надувается и долго не желает иметь дела с ослушниками. Однако многие (и Маша в их числе) навещают молодых: оба хороши, влюблены, все овеяно молодостью, радостью.

Романтическая литература вдруг оказывается правдивой, а жизнь — прекрасной…

Потом — после нескольких лет проволочек и новых гонений — чета Герценов окончательно возвращается в Москву, в круг друзей, и с виду беззаботно бегут сороковые года.

Веселые годы, счастливые дни…

Старый барин еще волен распоряжаться. Поэтому, случается, вечером в его присутствии Маша Эрн жалуется на головную боль и получает разрешение уйти спать пораньше. Прасковья Андреевна и Луиза Ивановна, конечно, все понимают: к подъезду поданы сани. Вместе с женой там дожидается, посмеиваясь, Аи (шутливое имя Герцена, образованное из его инициалов). Маша вскоре появляется, сани лихо несутся на Садовую — к Грановским.

Там импровизируется ужин, гремит зычный глас Николая Кетчера; заикаясь, метко пускает остроты Евгений Корш; у Михаила Семеновича Щепкина готова к случаю очередная история, сообщаемая с неподражаемым умением. Идет тост за здоровье Огарева, задержавшегося в далеких краях. Подъезжают еще Анненков, Боткин, иногда Белинский… на миг — за стенами этого дома будто нет николаевской замерзшей России, крепостных мерзостей, нет загубленных, засеченных, сосланных. Льется беседа, несется шутка. Герцен вспомнит спустя много лет:

„Рядом с болтовней, шуткой, ужином и вином шел самый деятельный, самый быстрый обмен мыслей, новостей и знаний… Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних и чистых я не встречал потом нигде, ни на высших вершинах политического мира, ни на последних маковках литературного и артистического. А я много ездил, везде жил и со всеми жил; революция меня прибила к тем краям развития, далее которых ничего нет, и я по совести должен повторить то же самое…“

В этом кругу и женщины — Елизавета Богдановна Грановская, Маша Эрн, Мария Федоровна, Корш, Наталья Александровна Герцен. Они, разумеется, имеют свои мнения и симпатии, хотя за „быстрым обменом мысли“ не всегда легко угнаться.

„Герцен читал нам вслух и одно время сердился на меня и Елизавету Богдановну, что мы при чтении считали петли. На это была особая причина: в августе должны быть именины Натальи Александровны, нам хотелось сделать ей маленький сюрприз… мы выписали шелку и принялись вязать ей пару шелковых чулок, каждая по одному, и нужно было иногда совещаться, чтобы не вышло разницы“.

Веселые годы, счастливые дни, Как вешние воды, умчались они…

А на дворе были и николаевская замерзшая Россия, и крепостные мерзости; были загубленные, засеченные, сосланные.

Вопрос — кто виноват? — был не слишком сложен…

Молодые люди взрослели — становились зорче, грустней, остроумней.

Герцен уезжал за границу. „Почем знать — чего не знать?“ — была его любимая поговорка. Почем знать — чего не знать, на сколько едут: на несколько лет или дольше?

Оказалось — навсегда.

19 января 1847 года из Москвы выехали два возка. В одном — Герцен с женой и двумя детьми, Сашей и Татой; в другом — Маша Эрн с сыном Герцена Колей и Луиза Ивановна. Друзья на девяти тройках провожают до Черной Грязи — первой станции по петербургской дороге.

Маша Эрн не случайно вместе с маленьким Колей. После жандармского налета на дом Герцена здоровье его жены сильно расстроилось. Дважды она рожала мертвых детей, потом Колю — глухонемого. Мальчик был смышленым и добрым, быстро выучился читать и писать, даже шутил: однажды после прогулки в карете благодарит всех за руки и пытается пожать лошадиные ноги…

Была надежда, что опытные врачи и педагоги смогут, хотя бы частично, вернуть ему речь. Маша Эрн занимается с ним все время, а Коля так ее любит, что разлучить их совершенно немыслимо. Для мальчика она и вторая мать, и нянька, и главный авторитет.

Маша думает, что едет на полтора года. Если б знала, что больше не вернется (только через полвека, да и то погостить), что больше не увидит ни матери, ни братьев…

Но почем знать — чего не знать.

„Меня пригласили ехать. В тогдашнее время ехать за границу равнялось почти входу в рай, и как же было противостоять этому приглашению“.

Затем идут пять лет, окончательно определившие судьбу Герцена и его друзей.

Пятая часть „Былого и дум“. Сначала счастливые главы: заграничный вояж, остроумные частые письма к друзьям.

Конец 1847 — начало 1848-го застает всех в Италии.

„В Неаполе… Герцен бежит домой, торопит нас, говоря: „Собирайтесь, вам надобно это видеть“. Мы идем… Это было такое внезапное торжество, такая национальная радость — это достижение конституции, что все были в высшей степени одушевлены, все обнимались, жали руки, меня кто-то ударил в спину с возгласом: „evviva constitutione“{44}, и я ему в ответ: „evviva, evviva!“. Женщины махали платками, которые от множества факелов чернели. Такого одушевления, такой наивной веры в лоскут бумаги, да еще данный деспотом, едва ли можно пережить опять. В то время верили так много, так легко предавались надеждам, зато как хорошо было это время, эта вера в возможность разом повернуть в более свободную колею!“

Затем — революции, демонстрации; свергнутые или насмерть перепуганные монархи — в Париже, Вене, Берлине, Дрездене, Риме — всюду — „evviva!“.

Но пир быстро превращается в тризну. Летом 1848 года в Париже русские путешественники слышат и видят расстрелы. Властвующий буржуа пускает кровь бунтующему пролетарию.

Потом год европейских расправ, арестов, казней, и страшнее казней — гибель старых иллюзий насчет западной свободы и идеалов.

Во Франции и Италии Герцен не скрывал своих взглядов, знакомился и сближался с революционерами. Вскоре о его речах, встречах узнают и III отделение и Николай I. На грозный приказ воротиться Герцен отвечает отказом вежливым и ироническим. Письмо это сохранилось до наших дней. На нем рукою шефа жандармов:

„Не прикажете ли поступить с сим дерзким преступником по всей строгости законов?“

Рукою Николая I: „Разумеется“.

Постановили: „За невозвращение из-за границы по вызову правительства подсудимого Герцена считать изгнанным навсегда из пределов государства“.

Маша Эрн в это время берет в Париже уроки у Адольфа Рейхеля, немецкого музыканта и композитора, талантливого, доброго человека, решительного сторонника демократии, несмотря на аристократических предков с фамильным замком в Саксонии. Ученица вспоминает Россию и, смеясь, признается, что ее первый учитель музыки в Москве на вопрос Луизы Ивановны: „Есть ли у девушки способности?“, отвечал: „Как будет приказано…“ Рейхель же много рассказывает о своем русском друге Михаиле Бакунине, который еще несколько месяцев назад приходил к нему и часами с какой-то ненасытной жадностью, беспрерывно куря, слушал музыку, а потом, заполняя комнату своей громадной фигурой, громовым голосом казнил тиранов, трусов, слюнтяев и болтунов.

Известия о Бакунине были невеселы. Рассказывали, что он ехал через Германию, увидел: крестьяне штурмуют замок. Какой замок, чей — Бакунин даже не спросил, но построил, организовал толпу и быстро обеспечил ее победу. Затем вмешался еще в несколько революций, был схвачен австрийцами, приговорен к смерти, выдан Николаю I и отправлен в крепость. Последнее сообщение о нем, которое получили Герцен и Рейхель, — что на границе экономные австрийцы сняли с Бакунина свои цепи и заменили их русскими.

Рейхель получил от своего друга несколько писем из крепости, пытался переслать ему деньги…

Адольф Рейхель и Мария Эрн подружились, а осенью 1850 года Герцен уж шутит, что девица Эрн вышла в дамки и сделалась мадам Рейхель.

Это была хорошая семья — два очень добрых человека, к тому же веривших в прогресс, просвещение, свободу и музыку.

Молодожены поселяются в маленькой парижской квартире. Жалко было только расставаться с воспитанником; восьмилетний Коля сделал к этому времени большие успехи — благодаря учителям, и в первую очередь Марии Каспаровне. „Коля говорит по-немецки, читает, пишет, весел и здоров как нельзя больше, умен и сметлив поразительно и не изменил своей страсти к Машеньке…“ (из письма жены Герцена в Москву).

Однако время не благоприятствует семейным идиллиям. 1850 год — похмелье европейских пиров. Дурное не любит ходить в одиночку и просачивается из большого мира в миры небольшие — личные, семейные.

Я перелистываю страницы старых, давно напечатанных герценовских писем, печальную летопись того времени.

Парижская полиция высылает нежелательного иностранца. Герцены перебираются в Ниццу (тогда входившую в состав итальянского королевства Пьемонт).

В Ницце происходит разрыв Герцена с его прежним другом, немецким поэтом Гервегом. Наталья Александровна Герцен увлеклась Гервегом, но преодолела свое чувство и осталась с мужем. Герцен писал об их „втором венчании“ после нескольких месяцев мучительного разлада. Однако Гервег повел себя подло, не останавливаясь перед угрозами, оскорблениями и клеветой…

Герцен — жене. Из Парижа проездом:

9-11 июня 1851 г.

Марья Каспаровна встретила с распростертыми объятиями и была просто вне себя от радости… Должно быть, Марья Каспаровна многое знает. Я это замечаю по тому, как тщательно она избегает малейший намек, малейшее воспоминание. Я ей душевно благодарен за эту пощаду, особенно в первые дни я был так неспокоен, взволнован. Ну, прощай, мой друг, дай руку, обними меня — моей любви „ни ветер не разнес, ни время не убелило…“

Герцен — М. К. Рейхель:

29 июня 1851 г.

А ведь вы, Мария Каспаровна, очень добро меня встретили и проводили, дайте вашу руку, старые друзья; смотрите, чтоб долгое отсутствие, иные занятия не ослабили (вы не сердитесь, натура человека слаба, изменчива, в ней ничего нет заветного) в вас вашей деятельной дружбы. Может, жизнь опять столкнет нас — все может быть, потому что все случайно.

В ноябре Коля с бабушкой и воспитателем Шпильманом отправлялся через Париж в Ниццу — к родителям.

Герцен — М. К. Рейхель. В Париж из Ниццы:

11 ноября 1851 г.

Вот теперь-то у вас, вероятно, „сарынь на кичку“ — Шпильман шумит, Коля кричит… Луиза Ивановна покупает, дилижанс свищет. И вот они, наконец, уехали. А у нас Наталья Александровна… в лихорадке, ветер, тишина…

Герцен отправляется встречать родных — они плывут на пароходе.

Герцен — Адольфу и Марии Каспаровне Рейхель:

23 ноября 1851 г.

Дорогой Рейхель, ужасные события, поразили мою семью, ужасные… Я пишу об этом Марии Каспаровне, однако передайте это письмо с предосторожностями…{45}

Искренний, ближайший друг Марья Каспаровна, мне принадлежит великий, тяжелый долг сказать вам, что я воротился в Ниццу один.

Несмотря на свои старания, я не нашел нигде следа наших. Один сак Шпильмана достали из воды…

Буду писать все подробно, не теперь только. Я даже боюсь вашего ответа. Наташа очень плоха, она исхудала, состарилась в эту проклятую неделю. Она надеется. Консул и все отыскивают по берегу — я не знаю, что может быть, но не верю.

Два парохода столкнулись в тумане.

Герцен — М. К. Рейхель:

3 декабря 1851 г.

Я читаю и перечитываю ваше письмо и благодарю вас от души. Мы в самом деле близки с вами. Вы из любви к нам сделали то самое, что мы сделали для вас. Вы имели деликатность, нежность скрыть стон и умерить печаль…

Когда всякая надежда на спасение была невозможна, мы ждали, что по крайней мере тела найдут. Но и этого утешения нет…

Шпильман держал в руках веревку, брошенную из лодки, когда маменька, увлекаемая водой, закричала ему:

„Спасите только Колю“. Но было поздно… Видя, что вода поднимается, Шпильман бросил веревку и ринулся к Коле, он его взял, поднял на руки и бросился в воду. Далее никто не видел ничего.

В одно мгновение пароход был под водою. Лодка торопилась отъехать, чтобы не попасть в водоворот…

Герцен — М. К. Рейхель:

8 декабря 1851 г.

Еще остается 23 дня 1851 года. 23 несчастья еще могут случиться… Едва мы стали оправляться и привыкать к ужасному лишению 16 ноября, вдруг уже не семья, а целая страна идет ко дну…{46} Помните ли вы, как в евангелии пророчится конец мира? Матери возьмут детей своих и разобьют об камень, — время это пришло.

Герцен — М. К. Рейхель:

5 января 1852 г.

Наташа тяжело больна… Вчера ставили пиявки, дают опиум, чтобы унять боль хоть наружно. Между тем силы уходят, и что из всего этого будет — не знаю. Как Байрон-то был прав, говоря, что порядочный человек не живет больше 38 лет…

Finita la Comedia{47}, матушка Марья Каспаровна. Укатал меня этот 1851 год — fuimus — были.

На солнечных часах в Ницце Герцен находит надпись:

„Я иду и возвращаюсь каждое утро, а ты уйдешь однажды и больше не вернешься“.

На случай внезапной смерти (теперь всего можно ожидать) он завещает своих детей семье Рейхель.

Герцен — М. К. Рейхель:

20 января — 2 февраля 1852 г.

Пустота около меня делается с всяким днем страшнее. Есть добрые люди — бог с ними, есть умные — черт с ними, те недопечены, эти пережжены, а все, почти все, готовы любить до тех пор, пока не выгоднее ненавидеть. Я за вас держусь не только из дружбы к вам, а из трусости… Последние могикане.

Во всей Европе (и Австралии) у меня нет человека, к которому бы я имел более доверия, как вы… Огарев в России, и вы здесь.

Жене Герцена — все хуже.

Герцен — М. К. Рейхель:

18 апреля 1852 г.

Можете ли вы приехать? Я тороплюсь писать, боясь, что после не будет ни головы, ни сил. А между тем детей нельзя оставить…

Герцен — А. Рейхелю:

27 апреля.

Очень плохо. Все надежды исчезают. О господи, как она страдает…

2 мая 1852 года Наталья Александровна Герцен умерла (вместе с новорожденным сыном Владимиром), не прожив 35 лет.

Герцен — А. Рейхелю:

21 мая 1852 г.

Дорогой Рейхель, завтра уезжает Мария Каспаровна с моими детьми, оставляю их на ваше попечение — это предел доверия. Мария Каспаровна и вы будете заменять меня некоторое время. Для меня это благодеяние. Любите детей. Сегодня исполнилось 14 лет со дня моей женитьбы — и вокруг лишь одни могилы. Я и сам уже не живу, однако еще держусь. Обнимаю вас.

Герцен — М. К. Рейхель:

15 июня 1852 г.

Вчера было шесть недель… Бедная, бедная мученица — последняя светлая минута был ваш приезд, помните, как она бросилась к вам: вы дружба тех юных святых годов, вы должны были представиться ей прошедшим…

Это был предел горя: сорокалетнего человека, сильного, энергичного и талантливого, отрешили от родины; друзья перепуганы, старые идеалы рухнули, мать и сын погибли в океане, семейная драма заканчивается смертью жены.

Кто бы смог его упрекнуть, если б он тут сломился? В истории осталось бы тогда имя Герцена — оригинального мыслителя и литератора, написавшего интересные философские работы, статьи, разоблачительные повести. И никто бы не знал о Герцене — авторе „Былого и дум“, издателе „Колокола“ и „Полярной звезды“…

Пока же Герцен мечется, ездит с места на место, вдруг нелегально появляется на восемь дней в Париже — повидать детей, Рейхелей, некоторых знакомых из России. Потом снова возвращается в Лондон. В самый черный год своей жизни он не сломлен, а переламывает — и начинает два лучших дела своей жизни: осенью задумывает воспоминания, зимой объявляет о Вольной русской типографии.

Как раз в это время (ноябрь 1852 года) беда приходит и в дом Рейхелей: умирает их маленький сын, почти через год после гибели Коли и Луизы Ивановны (16 ноября 1851 года).

Герцен — М. К. Рейхель:

12 ноября 1852 г.

Добрый, милый друг Мария Каспаровна, не мне вас утешать, свои раны свежи…

Вы решились быть матерью, вы решились быть женой, за минуты счастья — годы бед. Жить могут княгини Марии Алексеевны{48} — надо было в цвете сил отречься от всего, жиром закрыть сердце, сочувствие свести на любопытство…

Вот вам, друг Марья Каспаровна, начало записок… Я переписал их для вас, чтобы что-нибудь послать вам к страшному 16 ноября и чтоб развлечь вас от своего горя.

Вот при каких обстоятельствах автор „Былого и дум“ передал рукопись первому читателю.

XX ВЕК

1 мая 1907 г.

Дорогая Маша!

При такой старости, в 84 года, всякий лишний день — подарок судьбы…

Я несколько времени тому назад отправила маски и руки (Нат. Ал. Герцен) Тате, чтобы она отправила все в Румянцевский музей; я получила оттуда письмо, где желают иметь все герценовское. У меня Грановского ничего нет, был только портрет, который я давно Некрасовой послала, он находится в Румянцевском музее. У меня так много редкого чтения, что не знаю, как поспеть, а глаза надо очень беречь, читать надо, чтоб не застрять в ежедневности.

Теперь взялась за Радищева. Я читаю историю русской литературы Полевого, он хвалит Екатерину, — так чтоб не впасть в односторонность, не мешает из другого ключа напиться. У меня Радищев еще лондонского издания, и в той же книге — записки князя Щербатова, ярого поклонника старины, который возмущен до глубины души „вольными“ нравами века Екатерины. Перед обоими предисловие написано Герценом великолепно. Ну, вот я и питаюсь этими, а то и в другие загляну, что под руку попадется… могу теперь чаще в Пушкина заглядывать; я ужасно люблю поэзию, хоть сама не в состоянии двух стихов сплести…

Каждый год все больше удаляет от незабвенных 1840-х и 1850-х. Солнце отсчитывает дни и десятилетия.

Я иду и возвращаюсь каждый день, а ты уйдешь однажды и больше не вернешься…

Очень далека старая глухая женщина от Тобольска, Вятки, Москвы. Ровесников почти никого не осталось, постепенно вслед за отцами уходят и дети.

Несчастный друг! Средь новых поколений Докучный гость и лишний и чужой…

Но откуда-то — по случайным русским газетам, письмам, обрывкам разговоров — она судит о том, что делается на родине, судит очень верно и понимает все как-то легко и просто.

21 октября 1907 г.

…Видно, ничего на свете не вырабатывается без борьбы, без насилья. Мне так тяжело, как в России теперь почти все вверх дном, и ни в какие Думы{49} не верится; это точно комедия с детьми, которыми позволяют потакать. Покуда наверху не поймут, что надобно дать больше инициативы и свободного обсуждения, одним словом — дать расти, ничего путного и из новой думы не вылезет… Думаешь, думаешь, и под конец кажется безнадежным…

5 марта 1908 г.

Милейшая моя Маша!

Ты все о моем рожденье знать хочешь, оно не убежит, если сама не убегу, на что уже столько возможностей имеется. Рожденье мое по русскому стилю 3 апреля, а здесь 15-го, и стукнет мне целых восемьдесят пять лет — пора и честь знать, пора убираться. Силы очень плохи… И если это будет идти дальше, то я и знать не буду, как быть…

19 мая 1908 г.

…Ты все спрашиваешь, как я рожденье провела; я уже писала тебе, что Герцены все прибыли с Татой во главе, племянник ее профессор Николай с женой, Терезина, жена покойного Саши, с дочерью — всего пять человек. Я точно предчувствовала и заказала торт, который очень кстати пришелся…

Делаю каждый день немного гимнастики; из этого видишь, что я не поддалась, но с такой уже глубокой старостью трудно бороться…

Пасха…

В тишине моего сердца, одна праздновала ее воспоминаниями.

Мария Каспаровна все работает, читает, пишет. Никакого героизма здесь нет: для нее героическим усилием было бы хныкать, брюзжать, перестать быть собою. Когда-то Герцен читал ей из Гёте:

Mut verloren — alles verloren, Da war'es besser — nicht geboren.{50}

Много толкуют о том, как важно уметь удивляться — видеть необыкновенное в обыкновенном. С этого удивления начинается не только настоящая поэзия и наука, но и здравый смысл. Долголетние старики удивляются легче, чем молодежь: той все новое не в новинку. Но многие, к сожалению, слишком многие старцы, не удивившись ни разу в молодости, так и не пожелали удивляться позже: не удивлялись дилижансу — ворчат на самолет.

Мария Каспаровна же, наверное, удивлялась дилижансу еще в те времена, когда звалась мадемуазель Эрн. А теперь…

„Теперь стремятся завоевать воздух…“

„Читала хороший артикль{51} против аутомобилей в социальном смысле… Аутомобиль исключительно для богатых людей и создает опять привилегированный класс“.

„Граф Цеппелин устраивает воздушное путешествие{52}, и это необыкновенно интересно“.

Вот и еще год прошел, а в таких летах, как шутит сама Рейхель, это сверхурочная служба, за которую начислять надобно.

Мемуары ее закончены, отправлены в Россию, выйдут в 1909 году с приложением некоторых писем Герцена.

3 января 1909 г.

Юша мне много рассказывала о русском житье-бытье и о новых отношениях между молодыми людьми. Прогресс ли это — не могу знать и сказать; я только вижу, что что-то перерабатывается и бродит.

Вот когда будешь читать письма А.И. ко мне, которые будут не в далеком времени печататься с несколькими и моими воспоминаниями, ты увидишь — он уже сомневался и сознавался в неготовности молодого поколения.

Я только несколько писем поместила, у меня их гораздо больше, со временем, может быть, и их печатать будет можно…

Старая мирная женщина — и не публикует ни одного лишнего письма. У нее отличная конспиративная школа.

XIX ВЕК

Герцен — М. К. Рейхель. Из Лондона в Париж:

25 июня 1853 г.

„Типография взошла в действие в середу. Теперь было бы что печатать, „пожалуйте оригиналу-с“. Ах, боже мой, если б у меня в России вместо всех друзей была одна Мария Каспаровна — все было бы сделано. Не могу не беситься, все есть, сношения морем и сушью — и только недостает человека, которому посылать. На будущей неделе будет первый листок“.

Всего несколько строчек, но за каждой — множество фактов, лиц, событий и секретов.

„Типография взошла в действие в середу“. Среда — это 22 июня 1853 года. В тот день заработал станок Вольной русской типографии. На хлопоты ушло несколько месяцев: помещение, наборщики (помогли польские эмигранты), русский шрифт (добыли у парижской фирмы Дидо, которой сделала заказ, а после отказалась петербургская академическая типография). Замысел Герцена прост и дерзок: печатать против власти и напечатанное посылать в Россию — звать живых и будить спящих.

Мария Каспаровна сначала забеспокоилась: друзья ведь остались в России, как бы царь Николай на них гнев не выместил. Герцен ей объяснял, даже сердился: „Милые вы мои проповедницы осторожности… Неужели вы думаете, что я… хочу друзей под сюркуп{53} подвести?“

Необходимая конспирация соблюдалась, типография же принялась печатать.

„Основание русской типографии в Лондоне, — объявлял Герцен, — является делом наиболее практически революционным, какое русский может сегодня предпринять в ожидании исполнения иных, лучших дел“.

Теперь было бы что печатать, „пожалуйте оригиналу-с“.

Россия запугана. Николай свиреп, как никогда. Начинается Крымская война. Герцен печатает в Лондоне первые отрывки из „Былого и дум“, а также суровые обвинения режиму — брошюры „Крещеная собственность“, „Юрьев день, Юрьев день!“, „Поляки прощают нас!“ и другие. Но этого ему мало: хочет получить отклик из самой России и напечатать то, что оттуда пришлют. Ведь он хорошо знает — во многих письменных столах, потайных ларцах или даже „в саду, под яблоней“ хранятся рукописи, запретные стихи — те, что в юности перечитывали и заучивали. „Пожалуйте оригиналу-с“…

Но обладатели нелегальных рукописей боятся, не шлют. Старые московские друзья опасаются, не одобряют „шума“, поднятого Герценом, не разделяют его решительных взглядов. Один, два, три, шесть раз просит он, например, прислать запретные стихи Пушкина („Кинжал“, „Вольность“, „К Чаадаеву“, и др.), которые уже тридцать лет ходят в рукописях.

„Ах, боже мой, если б у меня в России вместо всех друзей была одна Мария Каспаровна — все было бы сделано“.

Обычный механизм тайной переписки был таким.

Герцен пишет письмо Рейхель (в те годы писал почти каждодневно: из 368 его писем, сохранившихся за 1853–1856 годы, ровно половина, 184, адресована Рейхелям). Иногда вкладывается „записочка“ в Россию без обращения и лишних слов („Здравствуйте. Прощайте. Вот и все“), но чаще — чтоб „цензоры“ не узнали по почерку — Герцен просит, чтоб то или другое передала в Россию сама Мария Каспаровна. И она пишет в Москву старинным приятелям Сергею и Татьяне Астраковым — и передает все, как надо.

Татьяна Астракова пишет Огареву — в Пензенскую губернию — или передает, что требуется, „москвичам“. Ответ идет обратным порядком, причем Огарев тоже не рискует писать сам, но диктует жене.

Так, через восемь ступеней, идет оборот писем: Лондон — Париж — Москва — Пенза и обратно, но идет последовательно, регулярно.

Герцен: „Мария Каспаровна, записку Огареву доставьте, только со всеми предосторожностями“.

В другом письме: „Я думаю, вы берете все меры насчет записок в Россию, будьте осторожны, как змий“.

В третьем: „Послали ли вы в Москву мою записку? Если нет, прибавьте, что я Огарева жду, как величайшее последнее благо“.

Иногда к одному письму в Париж добавлялось по 2–3 письма „туда“. А из Пензы после полуторамесячного путешествия приходили ответы: „Теперь мы обдумались, брат, мы поняли, что надо взять на себя, чтоб увидеться с тобой; верь, мы работаем дружно; между нами сказано: если нельзя пробить стену, так расшибем головы“.

Но М. К. Рейхель не только почтовый посредник.

„Мария Каспаровна, к вам придет поляк и попросит 9 франков, а вы ему и дайте, а он привезет (да и на извозчика дайте) ящик книг, засевший у книгопродавца. Пусть они у вас, раздавайте кому хотите при случае, продавайте богатым…“

В Париже появляются русские, друзья и враги — обо всем Герцен вовремя извещается (письма самой Рейхель к Герцену почти не сохранились. Герцен, видимо, их уничтожил, чтобы они избежали недобрых рук, но по его ответам видно, что в них было).

У Герцена немало издательских и прочих дел в Париже, куда ему въезд запрещен.

Детей спустя 11 месяцев Герцен забрал к себе в Лондон, но Маша Рейхель им уж давно родная, и они ей часто пишут, весело и трогательно.

„Не могу не беситься, все есть, сношения морем и сушью — и только недостает человека, которому посылать“.

Польские эмигранты и контрабандисты доставляют брошюрки, листовки Вольной типографии в Россию, но нужен адрес, явка… Заколдованный круг. Вольная печать создана для того, чтоб будить, но как передавать напечатанное еще спящим?

Прошло пять лет. На новый, 1858 год Герцен пишет М. К. Рейхель:

„Помните ли вы 10 лет тому назад встречали новый 1848 год в Риме? Воды-то… воды-то… крови-то… вина-то… слез-то что с тех пор ушло. А в 1838… В Полянах, на станции между Вяткой и Владимиром. А в 1868… that is a question.{54} Wer, wo??{55} Очень хорошо, что не знаем…“

Многое изменилось за пять лет: умер Николай I, началась и кончилась Крымская война, страна забурлила, ослабевшая власть дала кое-какие свободы, объявила о подготовке крестьянской реформы. Годы надежд, иллюзий.

Герцен-Искандер — в апогее силы, влияния, таланта, славы. Сначала альманах „Полярная звезда“, затем газета „Колокол“ признаны десятками тысяч читателей и по-своему признаны десятками запретов, циркуляров, доносов на русском, польском, немецком, французском, итальянском языке.

Рейхели уж год, как перебрались из Парижа в Дрезден, на родину Адольфа Рейхеля. Здесь было легче жить и растить трех сыновей. Герцен вначале был очень огорчен переездом — Саксония много дальше Франции, но потом выяснились и „плюсы“: Дрезден ближе к России, у самой польской границы. Через него движется к немецким курортам, французским, итальянским и английским достопримечательностям множество русских путешественников (в то время из России за границу в среднем отправлялось 90 тысяч человек за год).

Лишь самым верным друзьям, посещающим Герцена и Огарева, доверяется адрес „дрезденской штаб-квартиры“. Их имена даже полвека спустя М. К. Рейхель не сообщает: кое-кто из „действующих лиц“ еще жив. Как бы не скомпрометировать!

„Все прошло благополучно и аккуратно“ — так или примерно так извещает Герцен почти в каждом письме.

„Бумаг еще не получил… жду“.

„Ваше извещение о поездке X. получил…“

„Вы человек умный и потому не рассердитесь, получив по почте от Трюбнера фунтов пять денег. Эти деньги должны идти на франкирование{56} всяких пакетов к нам… Не возражайте — это же деньги типографии…“

„Вы говорите: „Остаюсь с тою же собачьей верностью“. Ну так я вам за эту любезность заплачу двойной: „Остаюсь с верностью подагры, которая никогда не изменяет больному и умирает с ним…““

Почти в каждом из дрезденских (а прежде парижских) посланий Марии Каспаровны важные новости. Однажды Герцен просит даже сделать каталог пришедшим к ней бумагам — так много их было. Однажды он называет ее „начальником штаба Вольного русского слова“.

III отделение очень старалось раскрыть, перехватить подпольные связи Герцена. Но почти ничего не удавалось.

В настоящее время известны девять тайных и полулегальных адресов, по которым беспрепятственно двигалась информация для Герцена и Огарева. Прусская, саксонская, неаполитанская, французская, папская и другие полиции пытались помочь „царской охоте“. Но почти ничего не „подстрелили“.

О том, какая почта приходит и уходит с респектабельной квартиры дрезденского музыканта Адольфа Рейхеля, никто из „тех“ не догадался. Иначе бы понеслись в Петербург доносы, а таких доносов в архиве III отделения не обнаружено.

Когда спустя несколько десятилетие Мария Каспаровна пожелает посетить Москву, никаких препятствий от властей не последовало: мирная пожилая дама, жена немецкого музыканта, мать четырех детей…

Мы еще встретимся с Марией Каспаровной в этой книге. Расставшись на время, задержимся в 1860-м.