"Твой XIX век" - читать интересную книгу автора (Эйдельман Натан Яковлевич)
РАССКАЗ ВОСЬМОЙ „ОЧЕНЬ СТАРАЯ ТЕТРАДЬ“
21 сентября 1860 года. Среда
„Долго я не писал в этой тетради. Наконец и соскучился. Отчего же и не написать чего-нибудь? Сегодня у меня был самый несчастный день. Пришел только в гимназию, сейчас же вызвал Стоюнин, но я ему такой благовидный предлог представил, что он ничего не ответил. Потом Буш, тут уж не посчастливилось. „Вы, Чемезов, сегодня не приготовили“, — сказал. Ну, я и сел. Все-таки, думаю, единицы не поставит. А потом узнаю, что получил 1,5, не много же больше единицы! Лишь бы не отметил в билет{57}, а то начнутся расспросы, так они для меня хуже всего.
Завтра хочу просить у Стоюнина позволения книги брать из казенной библиотеки. Да даст ли еще? Скажет, чтобы кто-нибудь поручился, а кто из наших поручится? Никто. Тогда я останусь с носом. А хорошо бы было, если бы достал книгу, а то выучишь уроки и не знаешь, что делать — так только валандаешься. Да и притом я многих сочинителей и не читал.
Недавно мне случилось прочесть Обломова сочинение Гончарова. Отлично написано. Всего лучше сон Обломова. Читаешь и сам переносишься в те места. Чудно было тогда, не то что теперь. Что такое теперь? Отовсюду гонят. Бедных унижают, а все под предлогом улучшений разных глупых. Досадно слушать. Прежде умей только писать, так тысячи наживешь, а теперь и рубля-то никак не добудешь. А все от чего? От того, что царской-то фамилии все прибавляется, а что нам в ней толку? Каждому на содержание нужно ежегодно по 100 000, да при самом рождении кладется 500 000. А чиновников бедных…
Тошно становится, когда вспомнишь об этом. Какой источник найдешь себе для пропитания? Никакого, решительно никакого. Сунься теперь с просьбой куда-нибудь, так тебя так турнут, что рад будешь убраться по добру да по здорову. Скучно бывает иногда, так скучно, что не знаешь, куда деться, за что приняться. Хоть бы найти учеников да нажить деньги собственным своим трудом. Да где же теперь найти? Нигде не найдешь…“
Вот первая запись, с которой начиналась очень старая тетрадь в темно-зеленом переплете. Прочел же я эти строки во-вторых: сначала произошла история, немало рассмешившая моих приятелей.
Командировка в Новосибирский академгородок. Коллеги, историки и филологи, показав все, что смогли, Обское море, новонайденные 500-летние рукописи, лаборатории „по последнему слову…“, восточное гостеприимство, записи старинных тувинских и горноалтайских мелодий, снова восточное гостеприимство, — показав все это и многое другое, везут приезжего в Большой Новосибирск, в ГПНТБ.
Государственная Публичная научно-техническая библиотека — миллионы томов; любой выдают (или, по крайней мере, обязаны выдать) через двадцать минут после заказа („не то, что у вас, в столицах“), лифт-вверх, под крыши, и вниз — под землю. Хранилище „на дне“: будет тесно — прокопают дальше, как метро, так что возможности расширения библиотеки бесконечны!
В одном из подземелий — рукописи, собранные Михаилом Николаевичем Тихомировым… Покойный академик был выдающимся специалистом по Древней Руси: сотни работ, несколько поколений учеников, у которых теперь уж свои наследники, „тихомировские внуки“.
Первую лекцию первого нашего студенческого дня на историческом факультете МГУ когда-то прочитал именно Тихомиров… Теперь же тихомировцы показывают мне сотни рукописных и старопечатных томов, столбцов, листков, многие из которых появились на свет задолго до того, как Ермак вступил в сибирские пределы.
Академик, умерший в 1965 году, завещал свою коллекцию только что провозглашенной столице сибирской науки; ученики не только доставили и сохранили тот дар, но и разобрали, описали: древнерусская скоропись, духовные и светские сюжеты XV, XVI, XVII столетий — для них дом родной, привычное дело! Однако среди множества допетровских текстов попадаются и более поздние, 100-150-летние. Тихомиров коллекционировал, конечно, „свои века“, но, приобретая целые собрания книг, тетрадей, — разумеется, не отвергал и позднейшие примеси.
Мои друзья знают, что их гость занимается XIX столетием, временем, Пушкина, декабристов, Герцена.
— Взгляни, пожалуйста, вот на эту рукопись, а то нам из средних веков все недосуг выбраться в ваши новые времена.
Осторожно принимаю зеленоватую тетрадь, числящуюся под длинным, но вполне понятным шифром „ГПНТБ Сиб. отделение АН СССР, собр. М. Н. Тихомирова № 53“. Наудачу открываю:
„Сколько я могу судить по отзывам некоторых писателей, как например, Искандера…“
Тут-то приятели и начинают хохотать! Ни в их, ни в моей биографии не бывало такого: посреди огромного молодого (еще нет и ста лет) сибирского города, в последней трети XX века раскрыть первую попавшуюся тетрадь, и сразу — „Искандер“, Герцен.
В общем, из той темно-зеленой тетради, во-первых, вышел Искандер, во-вторых, „гимназия, несчастный день“, полтора балла, сотни тысяч рублей для царской фамилии — „а чиновников бедных…“ и „хоть бы найти учеников“. Автор, понятно, из среды разночинцев — небогатых, но все же способных платить за обучение детей в гимназии.
Осталось только понять, кто писал.
Нетрудно. Хозяин дневника уже назвался в первых строках и к тому же начертал свое имя на корешке:
Владимир Иванович Чемезов.
Ну, конечно, легкое разочарование. Если б какая-нибудь знаменитость: революционер, ученый, дипломат! Очень любим мы знаменитых людей, невзирая на герценовское предостережение: „Гений — роскошь истории!“
В энциклопедиях, главных биографических словарях, нет Чемезова; однако существуют словари разных профессий: „Списки губернаторов“, „Словарь актеров“, „Русские литераторы“, „Университетские профессора“, „Памятка для бывших учеников гимназии“, „Врачи-писатели“…
Последняя из названных книг нам благоприятствует, и Володя Чемезов как бы возникает из небытия.
Старинный справочник: Змеев Л.Ф. „Русские врачи-писатели с 1863 г. Тетрадь 5. Вышла в Санкт-Петербурге 1889“.
Молодец г-н Змеев, молодцы российские врачи: еще в те времена, когда только начинал практиковать врач-писатель Антон Чехов, они следили за успехами своих коллег; и если какой-нибудь скромный доктор — в земской глуши или столичной сутолоке — выступал хоть с одной статейкой, его имя должно было попасть в словарь, коллегам на память, в поучение и в поощрение…
„Чемезов Владимир Николаевич — автор научного труда „О действии озона на животных“, родился в 1845 году; 3-я петербургская гимназия, затем Санкт-петербургская медико-хирургическая академия“.
Один из учтенных Л. Ф. Змеевым врачей-писателей. В общем, хотя врачей-писателей было, конечно, поменьше, чем „просто врачей“, — можем определить нашего героя как обыкновенного российского интеллигента, вероятно, похожего на многих знакомых нам докторов из чеховских рассказов, повестей и пьес.
Обыкновенный — да время-то в гимназическом дневнике необыкновенное! Осень 1860 года — крепостному праву отведено еще пять месяцев истории; литературная новинка — „Обломов“. Льву Толстому и Чернышевскому 32 года, Тургеневу — 42, Герцену — 48, Чехову — 8 месяцев.
Обыкновенный пятнадцатилетний мальчишка, но — в Петербурге, столице „всего на свете“: и царской, и революционной, и литературной.
3-я гимназия:
„Внешние результаты моего пребывания в гимназии оказываются блистательными; внутренние результаты поражают неприготовленного наблюдателя обилием и разнообразием собранных сведений: логарифмы и конусы, усеченные пирамиды и неусеченные параллелепипеды перекрещиваются с гекзаметрами „Одиссеи“ и асклепиадовскими размерами Горация; рычаги всех трех родов, ареометры, динамометры, гальванические батареи приходят в столкновение с Навуходоносором, Митридатом, Готфридом Бульонским… А города, а реки, а горные вершины, а Германский союз, а неправильные греческие глаголы, а удельная система и генеалогия Ивана Калиты!
И при всем том мне только шестнадцать лет, и я все это превозмог, и превозмог единственно только по милости той драгоценной способности, которой обильно одарены гимназисты. Той же способностью одарены, вероятно, в той же степени кадеты и семинаристы, лицеисты и правоведы да и вообще все обучающееся юношество нашего отечества. Эта благодатная способность не что иное, как колоссальная сила забвения… Сдавши, например, выпускной экзамен из истории и приступая к занятию математикой, юноша разом вытряхивает из головы имена, годы и события, которые он еще накануне лелеял с таким увлечением; приходится забыть не какой-нибудь уголок истории, а как есть все, начиная от китайцев и ассириян и кончая войной американских колоний с Англией{58}. Как совершается это удивительное физиологическое отправление, не знаю, но оно действительно совершается, — это я знаю по своему личному опыту; этого не станет отвергать никто из читателей, если только он захочет заглянуть в свои собственные школьные воспоминания…
Положим, что сегодня, 21 мая, экзамен из географии происходит блистательно. Проходит два дня, 24-го числа те же воспитанники приходят экзаменоваться из латинского языка. Пусть тогда педагог, считающий меня фантазером, объявит юношам, что экзамена из латинского языка не будет, а повторится уже выдержанный из географии. Вы посмотрите, что это будет. По рядам распространится панический страх; будущие друзья науки увидят ясно, что они попали в засаду; начнется такое избиение младенцев, какого не было со времен нечестивого царя Ирода; кто 21 мая получил пять баллов, помирится на трех, а кто довольствовался тремя, тот не скажет ни одного путного слова.
Если моя статья попадется в руки обучающемуся юноше, то этот юноша будет считать меня за самого низкого человека, за перебежчика, передающего в неприятельский лагерь тайны бывших своих союзников. Рассуждая таким образом, юноша обнаружит трогательное незнание жизни; он подумает, что педагоги когда-нибудь действительно воспользуются моим коварным советом. Но этого никогда не будет и быть не может. Воспользоваться моим советом значит нанести смертельный удар существующей системе преподавания и, следовательно, обречь себя на изобретение новой системы. Конечно, наши педагоги никогда не доведут себя до такой печальной для них катастрофы“.
Просим извинить — эти строки не из Чемезова, из другой тетради, другого мученика 3-й петербургской гимназии:
„Писарев Дмитрий, окончил в 1855-м с серебряной медалью“, на пять лет раньше; семиклассник, верно, при случае угощал добротным щелчком второклассника Чемезова и его коллег…
Но у нас дневник гимназиста-шестиклассника — Петербург, 1860 год.
Разве не встречались мы десятки раз со смешными и печальными воспоминаниями о гимназических годах, о любимых и нелюбимых наставниках, надзирателях, притеснениях и бедах? Знакомый сюжет: Короленко „История моего современника“, „Гимназисты“ Гарина-Михайловского, „Гимназия“ Чуковского, „Кондуит“ Кассиля и еще, и еще…
Однако, во-первых, те воспоминания записаны уже взрослыми, много лет спустя, а у нас в руках дневник, отпечаток только что случившегося, сделанный мальчиком, гимназистом.
Во-вторых, нам обычно встречаются гимназисты 1880-х, 1890-х, 1900-х годов, а тут дневник очень давний, еще при крепостном праве! Мы почти не знаем столь старых школьных дневников (не ученика, посещаемого учителем на дому, не лицеиста, на несколько лет покинувшего родной дом, а именно школьника!). Ведь перед нами ученик VI класса, на которого мы смотрим с такого же расстояния, как взглянет когда-нибудь на нас молодой человек 2080-х годов рождения и 2095 года выпуска (нынешнему школьнику праправнук). Пойдем же в гости к юному прапрадеду — посидим за его партой, прислушаемся к его вздохам, заглянем в книжки-тетрадки, иногда не удержимся от комментария (да простится наше любопытство, житейски неудобное, но исторически извинительное).
23 сентября I860 г. Пятница
…Сегодня мы пошли к обедне и, позавтракав, отправились в Академию. Сегодня, вообще в воскресенья, вторники и пятницы, пускают бесплатно, а в прочие дни по гривеннику за вход. Не велика плата, но для нашего брата и это что-нибудь да значит. В Академии много прекрасных картин. Как только войдешь в первую залу, сейчас бросается в глаза огромная картина во всю противоположную стену. Это картина Брюллова. Она представляет осаду Пскова и рисована по программе Николая I в 1836 году. В целом, мне кажется, она прекрасна, правда, но не представляет ничего особенного, а если разглядывать каждую группу в отдельности, так превосходно исполнена. Тут изображено множество разных лиц и групп, но лучше других мне показались только немногие:
1) налево в нижнем углу картины изображен крестьянин, умирающий, вероятно, от раны. Весь бледный, он все еще мутными глазами смотрит на сражающихся. Его голову поддерживает девица — дочь, бледная, как и ее умирающий отец. Это хорошо глядеть. Потом
2) в том же краю, но только впереди умирающего божится крестьянский мальчик лет 15 с копьем в руке. Все лицо его дышит отвагой. Глаза, кажется, хотят пронзить осаждающих. За ним спешит его старуха-мать и, устремив глаза к небу, призывая Христа-спасителя ему в помощники, благословляет его желтою высохшею рукой. Это показалось много лучше всего. У старухи, может, единственный сын, но она и того не пожалела и тем жертвует для того только, чтобы усилить псковитян, уж ослабевших от натиска неприятеля. Далее
3) старец священник, сопровождаемый всем клиросом с иконами, крестами и хоругвями, идет на подкрепление верующих. В руках его находится меч, который он поднял вверх. Вот что мне в особенности понравилось в этой картине. Жаль, что она не окончена и не покрыта лаком, который бы придал более свежести колерам красок…
Еще хороша картина Перова: сын дьячка, произведенный в коллежские регистраторы, примеряет вицмундир. Нынешний год этот живописец получил вторую золотую медаль. Однако всех картин не пересчитаешь. Мало ли было хороших? Довольно и этих. Мне кажется, что нынешний год выставка была лучше прошлогодней.
7 ноября. Понедельник
У нас умерла императрица старая{59}. Другие жалеют, даже плачут, а я ничего. Нечего жалеть, нечего и бранить, как делают некоторые. Правда дураки только поступают таким образом. Говорят, что она миллионы истратила. Ну да не наши деньги, так нечего и толковать. Уж это бог рассудит. По случаю ее смерти у нас были три праздника. Это хорошо. Однако народ не совсем-то ее любил. Сочинили даже стихи следующие:
Умерла императрица,Что ж такое из сего?Об ней плачет только Ницца,А Россия ничего.
В этих-то стихах видна вся привязанность народа к ней. Не за что ее было и любить-то.
12 ноября. Суббота
Господи! господи! Подкрепи меня. Дай мне силы преодолеть леность. О, если бы это сделалось. Как бы я рад был. Господи! Ты наказуешь меня. Прости, прости! Не буду больше делать этого.
Сегодня, идя из гимназии, я заметил собачонку. Маленькая она, черная шерсть, вся стоит взъерошившись, левая передняя нога испорчена, ребра высунувшись, сама голодная. Сердце мое сжалось при виде этой несчастной собачонки. Бежит, бедная, дрожит от холоду и беспрестанно оглядывается, думая, что ее ударят. Слезы были готовы брызнуть у меня из глаз, так я был тронут.
Злые, злые люди! Бедное животное до последней возможности служит им, а они что? Возьмут
от кого-нибудь щенка. Кормят, кормят его, а когда он вырастает да захворает, так они и гонят. Не надо, дескать. Отчего, право, не устроят заведения, где бы принимали собак всяких и других животных. Если бы я ворочал миллионами, непременно б сделал это. А то, право, жаль смотреть на бедных животных. И именно животные, самые преданные человеку, терпят это.
Люди со всеми так делают. Пока животные молоды да могут пользу приносить им, они держат их. А как состарятся, так в благодарность его в три шеи со двора. А для того ли дан человеку разум, чтобы он вредил другому? Для того ли ему дано превосходство над другими животными, чтобы он употреблял его во зло? Ведь он такое же животное, только разумное. А все это зачтется ему впоследствии…
Страхи, единицы, четверки, сочинения, скука, проблемы — куда поступать; огорчение, что „между папашенькой и мамашенькой“ разлад, и добрый шестиклассник не знает, как помочь, и даже согласен помолиться за матушку, хотя вообще к этому занятию не очень-то склонен; и как хочется сказать этому мальчику, столь худо о себе думающему: ты, конечно, изрядная зануда, но добр, наблюдателен, хорошо чувствуешь краски петербургского неба, улиц — жаль, что будущее твое для нас уже не таинственно, свершилось, и наши похвалы и суждения даже непочтительны к человеку, старшему на целое столетие…
Но пойдем дальше — заметим, между прочим, что нашему герою, видно, немного надоело регулярно открывать зеленую тетрадь: все больше интервалы между очередными записями.
На отдельном листе дневника старательно выписано 1861.
Мы знаем сейчас, что год этот очень знаменитый. Поэт скажет:
Блажен, кто мир сей посетил в его минуты роковые.
Но мир так устроен, что в те годы и месяцы, которые потом попадают в учебники истории — „июль 1789“, „декабрь 1905“, — в те „минуты роковые“ миллионы людей продолжают жить своей давно сложившейся жизнью — иначе и быть не может, — а в дневниках, исторических документах возникает тогда особенный сплав будничного и неслыханного, обеда и баррикад, единицы по физике и государственной тайны…
Мальчишки свистят и хохочут, наблюдая штурм Бастилии, и нехотя идут спать после родительского подзатыльника.
Средний балл ученика Чемезова в начале 1861 года не выходит за три с небольшим — а во дворце подписывают манифест об освобождении крепостных и царь Александр II вот-вот напишет „быть по сему“, выставит дату „19 февраля“ и прикажет еще несколько недель держать все это в строжайшей тайне, а войскам, жандармам, полиции быть в боевой готовности: кто знает, что произойдет в народе, если преждевременно узнают о свободе, да не такой, как желалось? И когда с крыши Зимнего дворца с шумом падает снег, император и сановники (оставшиеся там на всякий случай ночевать) бледнеют, хватаются за оружие: „Началось!“
Император в те дни нам ясен и известен. А гимназист Чемезов?
4 февраля 1861 г.
Теперь все поговаривают о крестьянском деле. Говорят, что к 19 февраля будет объявлено. Послужит ли это к пользе? Не знаю. Теперь и знать-то нельзя, а то сейчас в крепость. Однако пора заняться и делом, а не болтать пустяки.
18 февраля. Суббота
Все что-то поговаривают об воле. Разнесся слух, будто бы объявят волю 19-го, в воскресенье. Но генерал-губернатор не замедлил публиковать, что все это пустяки. Однако, несмотря на то, что все это пустяки, идут видимые и немаловажные приготовления. Так, например, говорят, что в крепость перевезены все годные оружия из арсенала, который находится на Литейной, что там заряжена целая батарея, что туда переведут Преображенский полк. Но всего не перескажешь, что говорят.
В Полицейских ведомостях опубликовали, будто бы в Варшаве был бунт. Дело вот в чем: 13-го прошедшего февраля поляки захотели править тризну по убитым в сражении при Грохове{60}. Вскоре составилась процессия. Сошлось много народу. Но войска, как скоро увидели это, тотчас разогнали всю. торжественную процессию.
Дело этим не кончилось. На другой день 5 тысяч народу собралось на главной площади. Войска тоже явились туда. Но их не пускали, начали бросать каменьями, бить, толкать. Отдан был приказ роте дать один залп из ружей по толпе, почему и были убиты 6 человек да 6 ранены. Но ведь в газетах написано, а почему знать — может быть, в Варшаве 20 человек убиты да столько же ранено.
Потом сегодня утром, часу в 3-м, один пьяный мужик закричал на улице: „Воля, ребята, воля!“ Его тотчас схватили. Созвали всех дворников. Влепили мужику 900 розог, а дворникам объявили, чтоб они при первом удобном случае доносили полиции, а в противном случае будет с ними поступлено, как с виновными. Говорят, что дворяне весьма недовольны императором и в прошедшем заседании его встретили молча, так что почти он один все решил. Отдан приказ, чтобы помещикам давать помощь по первому их требованию.
Как говорила французская писательница де Сталь, „в России все тайна, и ничего не секрет“. Самые строгие меры предосторожности приняты против преждевременных слухов о воле — ее объявят только в марте, но даже гимназист 6-го класса Чемезов знает секретнейшую дату — 19 февраля.
И о польских событиях, в общем, верно. И с пьяным мужиком, дворниками — точно знаем — было. Впрочем, многого гимназист, конечно, не ведает, да у него и свои заботы. Крестьян освобождают сверху, „распалась цепь великая“, — но и в 6-м классе учиться не шутка! На два с половиной месяца Володя вообще забывает о дневнике, видно, подтягивая средний балл.
23 мая
Миквиц: „Чемезов! У вас есть душа?“ Я, ничего не понимая, молчал. „На Ваше честное слово можно полагаться?“ Я все молчал. „Я Вас отпустил без экзамена, но с тем условием, чтобы учиться в 7-м классе“. Я так был рад этому, что, право, не могу выразить словами. Сейчас бросился со всех ног в класс и, чтоб сколько-нибудь облегчить душу, рассказал мой разговор первому встречному со всеми подробностями и даже с прибавками, дополняя кое-что моим живым воображением. Теперь надо будет записывать каждый день, чтоб был материал для сочинений Стоюнину в 7-м классе.
И в ту пору, как видим, задавались сочинения „Как я провел лето“; но, притом, могли заставить экзаменоваться по любому „слабому“ предмету.
6-й класс позади. Чемезов неожиданно преуспел и окончил по успехам десятым, что не так уж и худо. Отметки ценились высоко и доставались тяжко: чем лучше будет аттестат, тем выгоднее служебный старт: за приличные баллы сразу дают первый чин (XIV класс, коллежский регистратор, как у Хлестакова!). Тех, у кого просто хорошие оценки, в высшие учебные заведения принимают без экзаменов или почти без экзаменов. Впрочем, не лишним будет тут вспомнить, как тонок был слой даже таких, как Чемезов, разночинных интеллигентов… В стране же было всего 5–6 процентов грамотных: каждый двадцатый…
Меж тем — каникулы!.. Прекрасное, звонкое слово, уже третье тысячелетие радующее даже усерднейшего зубрилу. Вдали от столицы, в Грузине, некогда печально знаменитой резиденции Аракчеева, гимназист — может быть, вследствие избавления от учебного гнета — снова начинает высказываться на „общие темы“.
Сам того не подозревая, просто готовясь к заданному учителем Стоюниным сочинению о проведенном лете, Чемезов, так опасающийся экзаменов и уроков истории, вдруг делается историком! Впечатления, записанные им, имеют для нас, жителей XX века, историческую ценность и открывают кое-какие неизвестные детали о характере и поступках зловещего „сочинителя“ военных поселений. Между прочим, как само собой разумеющееся, Чемезов обнаруживает при этом свое знакомство с запретными, преследуемыми сочинениями изгнанника Искандера (Герцена) — еще одно свидетельство популярности их в это время.
25 июля 1861 г.
...Теперь я хочу по возможности отовсюду собрать сведения о графе Аракчееве, чтобы подать Стоюнину или просто написать для себя два сочинения. Предметом первого будет рассмотрение характера Аракчеева, второго — описание важнейших фактов его жизни. Сколько я могу судить о нем по отзывам одного старика по имени Ивана Васильевича, жившего еще при нем, а потом и некоторых писателей, как, например, Искандера, Пушкина, Дашковой, то можно сказать, что он был нехороший человек.
Иван мне рассказывал, как Алексей Андреевич наказал его во время холеры, погубившей множество людей. Во времена графа на месте нынешнего корпуса был лазарет, а на месте лазарета конюшни. Каждый день умирало по нескольку человек, которые до погребения ставились в лазаретный склеп, освещаемый чуть брезжившим светом лампады. Таким образом накопилось однажды двенадцать покойников. В то время Иван в чем-то провинился. Аракчеев рассердился и засадил его на целую ночь к покойникам да еще велел нумеровать кровати у голов мертвецов. Можете судить, каково было бедному Ивану Васильевичу провести такую приятную ночь, а он еще был любимцем графа.
По этому можно судить, как он наказывал других, которых не любил. После этого рассказа старик прибавил: „Крутенек был батюшка Алексей Андреевич“.
Искандер говорит, что Аракчеев был „самое гнусное лицо, выплывшее после Петра I на вершинах русского правительства“.
Пушкин отзывается о нем, как „о холопе венчанного солдата“. Княгиня Дашкова в своих записках, запрещенных в России{61}, называет его „самым преданным исполнителем тирании Павла“.
Когда во время таганрогской поездки Александра здесь была убита поваром любовница Аракчеева, солдатка, его крестьянка Анастасья, он тотчас. бросил все государственные дела, прискакал сюда и, не находя виновного, тотчас написал об этом новгородскому губернатору записку, которая еще до сих пор хранится в золотом ковчеге в тамошнем правлении. В этом письме граф просил как можно скорее разыскать преступника. С тех пор пошли ужаснейшие пытки. Достаточно было только одного неосторожного шага, одного пустого подозрения, чтобы подвергнуться ужаснейшим мучениям. Наконец добрались-таки до виновного, и он был, конечно, приговорен к кнуту. Но в это время взошел на престол Николай, и по его приказу все производители суда были сами отданы под суд и сосланы в Сибирь. Вот каков был Аракчеев!
Когда он впервые вошел в связь с Настасьей, у нее был жив ее муж солдат. Желая от него избавиться, этот изверг велел утопить его, и вот однажды в темную ночь, когда ничего не подозревавший солдат спокойно переезжал на пароме через Волхов, на самой ее середине он был брошен в реку и погиб в волнах ее.
До сих пор еще на берегу Волхова, противоположном Грузину, существует одноэтажный дом, выкрашенный желтой краской. В нем всегда можно было видеть чаны с горячей водой, в которой прели гибкие прутья, предназначенные для наказания виноватых, и не проходило одного дня, чтобы не было экзекуции. А за что их драли? За то, что проходящие барки иногда касались аракчеевских яликов, стоявших у Грузина.
Анастасию погребли в соборе здешнем во имя Андрея Первозванного, по приказанию Аракчеева не закрывали склеп, где был поставлен ее гроб. В продолжение целого года каждый день Аракчеев ходил плакать на ее гроб и по смерти был похоронен рядом с нею.
На крыше его дворца был устроен бельведер, в котором стояла зрительная трубка. Деревья в саду подстригались так, что граф мог обозревать все поля, посредством трубки наблюдать, как кто работает. В субботу каждой недели он сзывал крестьян, и хорошо работавших угощал рюмкой водки, а ленившихся розгами.
12 августа. Воскресенье
Не забыть мне одной ночи с воскресенья на понедельник перед тем, как надо было ехать. Ночь была превосходная. Темно-синее, почти черное небо было испещрено звездочками различной величины, ярко блестевшими. Красавица луна щедро бросала свои зелено-серебряные лучи на все предметы. Я с Машей сидел на колоннаде перед собором. В саду было совершенно темно и тихо. Некоторые только из деревьев угрюмо покачивались. Над болотом носился густой туман, серебристый от луны. И среди всей этой темноты, как огромное привидение, подымался от земли белый каменный дворец, и на нем ярко блестела надпись Аракчеева: „Без лести предан“. Все здание было облито лунным светом, резко отделявшим его от окружавших его предметов. Памятник перед дворцом был также превосходен. На пьедестале из гранита были поставлены Вера, Надежда и Любовь, возлагавшие блестящий золотой венец на главу Александра. У подножия в виде Русского воина, преклонившего одно колено, был изображен сам Аракчеев. С другой стороны в подобном же положении какая-то женщина, должно быть, Настасья. Вся группа была вылита из темной бронзы и потому неярко освещена. Зато венец, как золотой, блестел при луне…
Каникулы в те времена кончались не 31-го, а 15 августа; 16-го уже учиться! Однако воспоминания о Грузине не оставляют Чемезова и по возвращении домой; видимо, сам воздух того места располагал к рискованным мыслям:
„Когда дяденька Петр Николаевич был в Грузине, он нам сообщил следующие стихи Рылеева:
В России чтутЦаря и кнут…В ней царь с кнутом,Как поп с крестом.Стоит народ,Разиня рот.Велят: кричи ура,Кричит „ура!“„Нас бить пора!“И бьют ословБез дальних слов.Это совершенно справедливо“.
Пусть Чемезов и его родственники принимают за рылеевские стихи несколько искаженный текст, сочиненный другим поэтом, Александром Полежаевым (эти же строки многие, в том числе Н. В. Гоголь, приписывали Пушкину), но как много гимназист знает такого, чего ему не велели слушать директор Лемониус, а также попечитель Петербургского округа, а также министр народного просвещения и, наконец, государь. И все это идет с каникул прямо в 7-й класс.
В те самые дни и месяцы, когда происходят важнейшие события в потаенной, не для газет, российской истории и культуре, когда бурлят студенческие беспорядки, и Володе, хоть он еще и не студент, так интересно, что он почти забрасывает уроки, опять превращается в „летописца“ — и вдруг, откуда ни возьмись, выпускныеэкзамены — вот как внезапно, прозаически ушли в прошлое школьные годы. Лето 1862-го… Окончивший 3-ю петербургскую гимназию поднимает голову от тетрадей, книг, денежных расчетов.
21 июня. Четверг
…Сегодня я читал в „Сыне отечества“, что приговорено расстрелять двух офицеров: Арнгольдта, Сливицкого и унтер-офицера Ростковского, и за что? За то, что они невежливо отзывались о священной особе императора и порицали действия русского правительства в Польше{62}.
Это, право, смешно. Наше правительство хочет всем вбить в голову насильно, что оно поступает прекрасно во всех отношениях, и запретить порицать его действия. Это довольно странно. Неужели наше правительство и колебаться не может? Не понимаю, право, что оно думает сделать подобными поступками. Я думаю, что оно не потушит искру, а раздует ее в пламя. И смирные-то до сих пор люди, наконец, ожесточатся, тогда уже будет плохо. Я вон нигде никакого участия не принимал и принимать не буду; да едва ли у меня хватит настолько воли, чтобы обуздывать свои стремления. Сердце разрывается на части, когда слышишь об несчастной участи людей, конечно, передовых, потому что они решились собою жертвовать для таких глупых людей, которые называются русскими. Мало ли пострадало у нас из-за этой идеи?
Незабвенными останутся имена Пестель, Рылеева-Бестужев, Муравьев, Каховский.
Они себя не жалели для народа, а чего добились?
Виселицы.
Говорят, что, когда император был в Царском Селе, в него стреляли{63}.В „Сыне отечества“ было недавно напечатано, что в генерала Лидерса, бывшего наместника Польши, выстрелили из пистолета. Состояние здоровья его, как я сегодня читал, неудовлетворительно, чему я очень рад. Пусть бы таких господ побольше убралось на тот свет. Не мешало бы туда отправить Панина да обоих Адлербергов{64}.
Теперь гвардейские солдаты заступили место городовых. Одной полиции теперь в Петербурге несколько тысяч. Противно ходить в публичных местах, как, например, в Таврическом саду. Беспрестанно попадаются гвардейцы, которых прежде там и не бывало. Прогуливаются так невинно, как будто они ничего не замечают, а наверное знаешь, что ни одно подозрительное, по их мнению, слово не пропадет даром. Сейчас подслушают и донесут, куда следует. Государь взял присягу с нескольких полков, что они будут шпионами и фискалами, начиная с генерала и кончая рядовым.
Похвальный поступок гвардейских офицеров — нечего сказать. Издаются новые цензурные правила, и за то, что их не исполняют, уже приостановлены журналы „Современник“ и „День“. Черт знает, право, что у нас такое делается? Все вверх дном пошло. И сам-то живешь ненадежно. Того и гляди, что на другой день очутишься где-нибудь в крепости за одно неосторожно сказанное слово. Говорить громко невозможно, потому что во всяком нужно видеть шпиона…
В следующие несколько дней наступление правительства усиливается. 7 июля 1862 года арестованы Чернышевский, Серно-Соловьевич — и слухи, слухи, слухи…
11 июля. Среда
Говорят, что Адлербергов и Баранова{65} отставили. Слава богу! Тремя дураками меньше стало. Сегодня я услышал, что Михайлов, сосланный в Сибирь, с последней станции по дороге туда бежал вместе с жандармским офицером, которого к нему приставили и на которого правительство много надеялось. Он бежал в Лондон, к Искандеру, как раз ко Всемирной выставке. Наконец настанет время, когда Лондон будет заселен одними русскими беглецами{66}. Лидерс, которого чуть не застрелили, оправился и уехал в Берлин. Я решился заниматься естественной историей…
Старый дневник подходит к концу. Владимир Чемезов выходит из гимназии с 20 пятерками, 25 четверками и 10 тройками, за что полагается „похвальный аттестат, дающий право поступить на службу с чином четырнадцатого класса“.
17-летнему недосуг да как-то, видно, и неохота продолжать детскую забаву — дневник писать… Надо в академию поступить, решить проблему своих взаимоотношений с прекрасным полом и вследствие этого сделаться взрослым. В Медико-хирургическую академию экзаменовались, по нашим сегодняшним понятиям, очень быстро, дня за два.
27 августа. Понедельник
Сегодня я встал в 7 часов утра, заснув в 2 часа ночи. Повторил закон божий, физики и, дождавшись Рибо, в 12 часов отправился в академию. Там, уже за оградой пред летней конференцией, прохаживались многие, а в том числе и некоторые из моих знакомых. Вскоре пришли профессора, и мы отправились в залу.
Сев на табурет за столом, я взял у дежурного офицера сочинение (по физике). Попалось: о Бойлевом законе для воздухообразных тел и о манометре. Я написал все, что знал, и подал Измайлову. Просмотрев его, он спросил, каким инструментом измеряется действие сгустительного насоса, и когда я ответил, то, сказал: видно, что вы знаете, спросил, где я воспитывался, и написал удовлетворительно. Некоторых он спрашивал из математики; боюсь, чтобы и меня завтра не вызвал. Тогда я пропал.
Потом я взял у Фаворского тему на латинское сочинение: „О президенте Американской республики“. Я ничего не помнил из Американской войны. Однако кое-что написал с помощью хронологии. У Фаворского тоже получил удовлетворительно. Держал бы я и из закона, да священника не было и немца тоже. Придется завтра держать из этих предметов. Я, однако, боюсь, чтоб мне не срезаться завтра на экзамене из математики. А это будет очень худо, если я не выдержу. Ничего, что тут горевать прежде времени. Как-нибудь да сойдет…
Еще через полтора месяца.
13 октября. Суббота
Желание мое исполнилось. Я поступил в академию. Но толку из этого пока мало…
Нам, впрочем, уже хорошо знаком Владимир Николаевич Чемезов — со склонностью к нытью, самоанализу, вспышкам, — и вдруг 8 ноября неожиданное решение:
8 ноября. Суббота
Я намерен как можно более и подробнее и чаще писать об Медицинской академии, чтобы потом иметь возможность теперешний быт академии сравнить с будущим. Не знаю, с чего и начать. С того разве, что студенты носят офицерскую форму и отличаются от них только красным шифром вместо серебряного или золотого, смотря по пуговицам. Однако лень стало писать. Надо заниматься- и того не хочется. Так лучше упражняться в силе. Все Так на свете. Что хочешь сделать, никогда того не сделаешь…
Но благой порыв, благой порыв!.. Следующая запись уже 27 мая 1863 года, затем 1 июля!
1 июля. Четверг
Удивительно, что со мною делается. Кажется, влюбился в Дж. Соня принесла ее портрет. Сердце у меня забилось, и я с наслаждением любовался изображением дорогого для меня существа. Действительно, я влюблен. Еще при похоронах ее брата она произвела на меня впечатление, и я дня три не мог забыть ее миловидного личика. Потом мало-помалу забыл. Подарок атласа заставил меня сходить поблагодарить их. Наконец сама Е.И. познакомилась с сестрами, так что все способствовало моей любви к ней.
Что я влюблен, в этом теперь нет сомнения. Для чего я всегда хорошенько одеваюсь и украшаюсь, когда иду к Дж.? Когда Е. И. приходила к нам, я не мог заниматься. Мне хотелось выйти, сесть и любоваться на нее и просидеть так долго.
Эти фразы не из романа выписаны. Я сам прежде не верил в любовь, смеялся над влюбленными, а теперь и самому пришлось испытать это. Я бы, впрочем, очень рад был, если б освободился от этой глупой любви. Что в ней толку? Я еще молокосос, жениться не могу, для чего же развивать в себе это чувство? Притом я хочу жениться, когда составлю себе имя, карьеру, состояние, а до этого еще далеко.
А Дж. мне очень нравится. Я люблю ее как-то особенно. Мне делается неприятно, когда говорят о ней неприлично. Я бы кажется готов был растерзать того, кто б осмелился нанести ей оскорбление. Как бы я рад был, если б она отвечала мне взаимностью. Если я буду когда-нибудь ее мужем, я буду все делать для нее, что только пожелает.
А глупо, право, мечтать. И ведь сам знаешь, что и любить-то глупо, а что станешь делать? Это от меня не зависит. Хорошо б было, если бы хоть другие не заметили, да я такой человек, что не сумею скрыть никакого своего чувства. Ну что, если дойду до того, что не буду в силах совладать с собой и откроюсь ей или Ел. И. заметит во мне что-нибудь необыкновенное? Я не знаю, что тогда буду делать. Если она останется ко мне совершенно равнодушна, не выйдет за меня замуж и любовь моя разовьется еще более — я, кажется, застрелюсь.
До сих пор я не понимал, что значат душевные страдания, а теперь, к несчастью, коротко познакомился с ними. Когда я, будучи в воскресенье прошлое на музыке в Павловске, не догнал их в саду и думал, что замечен ими — что тогда во мне происходило, я даже не могу объяснить: я, право, готов был наложить на сеоя руки. Нет, я влюблен, решительно влюблен. А как тяжело сознаться в этом, да еще должен скрывать.
Глупо, глупо, что я влюбился! Главное, я не могу уже отстать теперь. Меня так и тянет к ней, я бы все отдал ей, что имею, лишь бы она была моя и сочувствовала мне. Да чем я могу заслужить ее расположение? Никаких достоинств, отличающих меня от других, по крайней мере недюжинных, — не имею, физиономией — урод уродом… Видно, мне придется погибать даром.
21 июля. Воскресенье
Сегодня, к великому моему прискорбию, я окончательно узнал, что я не пара Ел. Ив., и по какому глупому обстоятельству: потому что не говорю по-французски, а ее отец умеет говорить только по-французски и итальянски. Желал бы я теперь научиться французскому языку, да как станешь учиться и у кого? Да и денег-то у меня нет. Беда, да и только. Проклятая гимназия! Ничему она меня не научила, только семь лет (легко сказать!) потерял даром. Пусть будет, что будет…
26 июля. Пятница
Моя любовь к Дж., кажется, начинает охлаждаться; по крайней мере я не так часто об ней мечтаю; но я все ее люблю. Мне бы хотелось съездить в Павловск. Героический период моего развития еще не прошел, потому что я еще продолжаю воображать себя героем. А мне бы, право, хотелось выказать какую-нибудь особенную доблесть в присутствии Ел. Ив. Сегодня уж я не сделаю того, что назначил себе из французской грамматики. Это мне очень неприятно.
29 августа. Четверг
Сегодня у нас была Ел. Ив. Дж. Впечатление, которое она на меня произвела, еще не прошло. Лучше и не говорить о себе, а то начинаешь раздражаться…
К этому времени Владимиру Чемезову уже известны три своих заветных желания: удачная медицинская карьера; богатство, счастливый брак!..
Весь 1863 год поместился на девяти страничках дневника. 1864-й — на двух. На этом и кончается основная часть дневника, сшитая в зеленую тетрадь. Видимо, в 1865–1866 годы Чемезов записей не вел, потому что на первом из вложенных в тетрадь листков мы читаем:
„11 января 1867 г. Среда.
Я думаю снова начать записывать, чтобы легче было впоследствии обсудить, что я за человек, куда гожусь и как себя держать в обществе, чтобы был хоть сколько-нибудь для него нужным“…
Этот мотив нам уже привычен… Затем девять листков только за январь 1867 года о новом сердечном увлечении автора. На той же странице, где кончается „1867 год“, — запись от 31 августа 1870 года: „Я стал умнее, сравнительно с прежним, но остался таким же мечтателем, ка и был; отчего это происходит — не знаю“. Перечитывая записи десятилетней давности: „Я теперь увидел, что я был симпатичный мальчик и что у меня и теперь есть многие (если не большинство) из тех недостатков, которые я понимал уже в 15 лет…“
Еще восемь лет пропущено. Мы знаем, что за это время Чемезов сделался видным врачом.
4 сентября 1878 г.
„Ведь уже 33 года, заметно состарился физически: морщины, какое-то испитое лицо. И что всего обиднее-это уверенность (ха, ха!), что себя не переделаешь“.
И все же самая последняя фраза — „Не надо терять надежды… Пусть будет, что будет…“
Так резко, сразу уходит от нас этот мальчик — юноша — взрослый; не знаю, как на взгляд читателей, но, кажется, симпатичный, хоть и скучноватый, и мы уже угадываем (все по той же прекрасной энциклопедии таких типов, какой являются чеховские рассказы), — угадываем в нем будущего, может быть, преуспевшего, разжиревшего Ионыча, но, может, самоотверженного, преданного науке Осипа Дымова из „Попрыгуньи“ или крепко спившегося, вздыхающего над юными воспоминаниями Чебутыкина из „Трех сестер“…
„Словарь врачей-писателей“ и некоторые другие материалы скупы: Владимир Николаевич Чемезов родился в 1845 году, в 1868 году окончил с серебряной медалью Санкт-Петербургскую медико-хирургическую академию, затем служил лекарем во 2-м Санкт-Петербургском военном госпитале, Вильманстрандском пехотном и лейб-гвардии казачьем полку; в 1876 году получил степень доктора медицины, был на турецкой войне, по возвращении — ассистент клиники. Научная работа „О действии озона“ и др.; также авторство (вместе с А. И. Кривским) сборника „Двадцатипятилетие деятельности врачей, окончивших курс в Императорской Медико-хирургической академии“, автор биографии профессора Эйхвальда.
Годы жизни 1845–1911; 66 лет прожил на свете мальчик „выпуска 1862 года“. Даже по краткому списку дел видно — прожил не зря; между прочим, сделался доктором медицины (одно из трех мечтаний); наверное, узнал и материальный достаток (второе мечтание); исполнилось ли третье — „хорошенькая, милая жена“, — не ведаем. Участие в юбилейном сборнике своей академии, наверное, говорит о дружеских связях, там завязанных… Был ли счастлив? Не знаем, вряд ли узнаем. Да в этом ли дело?
На одном римском памятнике находится кратчайшая надгробная надпись:
Не был. Был. Никогда не будет.
Но как же так — „не будет“? Мы только что побывали в обществе Володи Чемезова, он — в нашем. Он старше нас, прапрадедушка, и мы должны соблюдать почтительность; но зато наше человечествостарше его человечества на целое столетие, да на какое! И глядим мы на него с такого же расстояния, как взглянет когда-нибудь на нас молодой человек 2080-х годов рождения и 2095 года выпуска — нынешнему школьнику праправнук; его человечество будет, однако, старше на целое столетие, и на какое!
Отрывки из рассказа о Володе Чемезове были напечатаны в журнале „Наука и жизнь“; вскоре пришел отзыв:
83-летняя ленинградка А. К. Ионова сообщала, что помнит семью доктора Чемезова:
„Были две дочери, славные девушки Ольга и Вера. Они вместе со мною учились, но в разных классах; я гимназию закончила в 1912 году. У них была красавица мать, большая рукодельница. По окончании гимназии Оля в качестве корреспондентки поехала в Англию, но через пару лет оттуда сообщили о ее смерти… Вера тоже умерла совсем молодой во время эпидемии испанки“.
Эпидемия была во время гражданской войны.
Так сошлись времена…
Однако из фантазий о XXI веке и разговора в XX — опять вернемся в „наш девятнадцатый“, в 1860-е годы.