"Хомуня" - читать интересную книгу автора (Лысенко Анатолий)

4. У священного дуба

Хомуня неподвижно сидел на берегу Инджик-су и смотрел на бурные перекаты лазорево-зеленоватой воды.

Прислонившись к большой скале, напоминающей крепостную стену с башней, он с удовлетворением прислушался, как прогретая солнцем каменная громада согревала его побитое о булыжники тело. Тепло приятно разливалось по спине, от лопаток шло вниз, проникало внутрь.

Вода в реке все-таки слишком холодная.

Хомуня имел неосторожность после того, как побывал с Омаром Тайфуром в крепости Хумара, похвалиться перед кем-то из рабов кажется, перед Аристином, что караван пойдет на Русь. Но у похвалки ноги оказались гнилыми. Сначала купец решил задержаться в Хумаре еще на два дня, а потом и вовсе объявил о своем решении идти не на север, а по Инджик-су на Севастополис.

Хомуня пал духом, ходил хмурым. Порой им овладевала такая тоска, что жить не хотелось. Особенно были невыносимы грубые насмешки Валсамона, не упускавшего малейшей возможности причинить ему боль.

Потом стало еще хуже. Омар Тайфур нанял проводника, хорошо знающего Кавказ, и Валсамон, почувствовав, что купец особо не нуждается в Хомуне, всерьез задумал расправиться с ним. Первая попытка Валсамону не удалась.

Хомуня усмехнулся и вслух, словно для того, чтобы убедить самого себя, произнес:

— Надо бежать.

Бежать он задумал еще в тот день, когда караван вброд перешел Куфис и направился к Инджик-су. Но никак не мог улучить удобной поры для побега. И скорее всего потому, что стал слишком подозрительным и мнительным, боялся, как бы купец и Валсамон или еще кто-нибудь из рабов не догадались о его намерении. Ему даже показалось, что за ним пристально следят, ни на минуту не оставляют одного.

И только здесь, на стоянке неподалеку от аланского города Аланополиса, Хомуня удостоверился, что подозрения его напрасны. Иначе Омар Тайфур не послал бы его с товаром к настоятелю монастыря без охраны. Настоятель, отец Лука, его не принял, сказался больным, велел товар сдать ключнику. Но того долго пришлось ждать, уехал куда-то с утра и вернулся только к обеду. Полдня не было Хомуни в таборе, и никто не встревожился.

Едва Хомуня вернулся, Валсамон сразу заставил его идти на реку стирать одежду купца.

Со стиркой управился быстро. Но едва развесил на кусты сушить халаты, как появился Валсамон. Злой, как ягуар, он зарычал, ни слова не говоря, схватил Хомуню за шиворот и потащил опять к реке.

Холодная вода в Инджик-су. А для его стареющего тела — даже слишком.

Хомуня до сих пор удивляется, как ему удалось ухватиться за одежду Валсамона и увлечь его за собой. Вода, как щепку, сначала бросила на камни могучего Валсамона, и только потом, поверх него, Хомуню.

Валсамон ударился плечом об острый камень, в кровь разодрал кожу на щеке и на боку. Трудно сказать, удалось бы им выбраться на берег или нет, если бы не поваленное дерево, вершина которого лежала в воде ниже по течению.

Раны Валсамона сильно кровоточили, и он, едва ступив на берег, сразу побежал к табору.

Некстати эта драка. Шуму будет много. А откладывать побег нельзя. В распоряжении осталась всего одна ночь. Утром караван пойдет к Желтой спине — Аркассару, а там сбежать сложнее, каждый человек на виду.

* * *

Хомуня насторожился. Слева, за скалой, с крутого берега скатился камень и плюхнулся в небольшую заводь. Хомуня протянул руку и подвинул к себе продолговатый острый голыш, напоминающий рог буйвола.

Из-за скалы показалась босая нога, измазанная черной болотной грязью. Она осторожно опустилась на камень, опробовала его устойчивость. Потом Хомуня увидел закатанные до колена серые шаровары и успокоился. Не валсамоновы шаровары. У того красные.

Это был Аристин. Не заметив Хомуни, он подошел к реке, присел на корточки, набрал в пригоршню воды, напился.

Поднимаясь, Аристин оглянулся. Увидев Хомуню, он резко выпрямился и замер, настороженный.

Потом Аристин наклонил к себе ветку калины, пробившуюся между камней, вытащил из-за пояса кинжал с длинным лезвием, легким взмахом срубил ветку и, очищая ее от листьев и тонких отростков, сделал шаг в сторону Хомуни.

Хомуня опустил руку на «буйволиный рог».

Аристин остановился в нерешительности. Затем, оглядевшись, сел на край базальтовой плиты. Кинжал положил рядом.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил Аристин.

Хомуня не ответил, только судорожно сглотнул слюну и пожал плечами.

— Жалко, что ты не утопил Валсамона в реке. Таким бешеным я его ни разу не видел. Наверное, кому суждено умереть на виселице, тот не утонет, — Аристин встал, постоял минуту и добавил: — Я заберу халаты Тайфура, они уже высохли.

Хомуня молча кивнул головой.

Осторожно переступая босыми ногами, Аристин направился к откосу. Кинжал остался лежать там, на плите, где молодой раб положил его.

Хомуня удивленно посмотрел вслед Аристину. Еще не было случая, чтобы тот забыл или отдал кому свое оружие.

Аристин остановился, бросил в сторону Хомуни очищенный калиновый прутик и сказал:

— Меня Валсамон послал не только за тем, чтобы забрать халаты. Ты понимаешь, что это значит? Я скажу Валсамону, что издали увидел тебя под скалой.

Приложив правую руку к сердцу, Хомуня склонил голову; Аристин, удовлетворенный, снова начал взбираться на откос.

Хомуня быстро встал, поднял кинжал и спрятал под рубаху, за пояс. При этом успел отметить, что кинжал взят из запасов Омара Тайфура.

— Аристин! — негромко позвал он. Аристин вздрогнул и медленно повернулся к Хомуне.

— Под моим седлом, в тороке, лежит плащ. Он еще довольно крепкий. Не пропускает воду. Есть там, правда, небольшая дыра, но это пустяк. Она в самом низу справа. Ты возьми себе плащ. Скажи, что я подарил тебе.

— Валсамон уже забрал твой плащ. И кинжал тоже. Так что… — Аристин мельком взглянул в сторону табора и добавил: — Я буду молиться за тебя, Хомуня.

— Спасибо, — Хомуня снова отошел к сакле. — Я хорошо помню твою мать, Аристин. Она была доброй женщиной. Жаль, что ты не знал ее. А Валсамону скажи, что я здесь, под скалой сижу. Греюсь на солнце.

Аристин пошел не оглядываясь.

Хомуня понимал, что с Валсамоном справиться будет трудно. И рассчитывать, что первый раб-телохранитель, одурманенный злостью, сам подставит себя под нож, — дело безнадежное. Как только за редкими кустами, разбросанными по бровке откоса, скрылась голова Аристина, у Хомуни засосало под ложечкой. У него всегда появляется этот противный сигнал тревоги, когда наступает опасность. Но если раньше усилием воли, иногда даже совсем небольшим, он подавлял эту тревогу и любую неприятность встречал спокойно, то сейчас чувствовал, как смятение разливается по всей груди. Хомуня с удивлением посмотрел на свои руки. Их охватила мелкая дрожь. Он с отвращением встряхнул кистями, несколько раз сильно сжал ладони в кулак. Потом медленно расправил пальцы. Дрожь не утихла.

«От старости, что ли?» — подумал Хомуня.

Он внимательно осмотрел место, где отогревался на солнце, скалу, нависшую небольшим карнизом над кромкой берега. Попробовал даже притаиться у края скалы, чтобы первому внезапно напасть на Валсамона. Но скоро убедился, что это невозможно. Не будет Валсамон спускаться к реке рядом со скалой. Здесь слишком много острых камней, и он, наверняка, выберет себе дорогу полегче, чуть левее. Да и ниша в скале не настолько глубока, чтобы там можно было спрятаться.

Хомуня обошел кучу камней и начал подниматься на откос. В конце широкой поляны, недалеко от шатра Омара Тайфура, где паслись лошади, он увидел Валсамона и Аристина. Аристин рукой показал в сторону скалы.

Сразу за шатром начинался лес. Изумрудными, с белесой проседью, волнами он круто возносился на гору и доставал почти до вершины. Внизу лес плотной стеной охватывал широкую поляну, на которой располагался табор. Справа, за шатром Тайфура, поляна упиралась в излучину Инджик-су. Слева — заканчивалась широким гребнем селевого наноса, из которого торчали побелевшие от дождей корни деревьев, стволы с ободранной корой, сучья.

Валсамон, сверкая саблей, устремился к реке.

Хомуня спустился назад с откоса и побежал вдоль скалы. Каменная стена постепенно становилась все ниже, но не настолько, чтобы можно было взобраться на нее. У поворота реки она вплотную подходила к бушующему потоку, карнизом нависла над Инджик-су.

Хомуня остановился. Дальше бежать некуда. Наклонившись, он увидел, что под скалой еще остается небольшое сухое пространство. Если проползти десяток шагов, дальше скала мешать не будет.

Сзади послышался хохот Валсамона.

— Гы-гы-гы! От меня не уйдешь! Молись богу! Гы-гы-гы!

Не раздумывая, Хомуня бросился под карниз. Но по сухой полосе ему пробраться не удалось, там слишком низко. Пришлось ползти по воде. С краю оказалось неглубоко, большой валун чуть в сторону отводил стрежень потока.

Позади уже слышалось тяжелое дыхание Валсамона. Хомуня изо всех сил работал руками и ногами, не обращал внимания на острые камни и холодную воду.

Выбравшись, он выхватил кинжал, и опустился перед нишей на колени. Валсамон остановился. Глаза, налитые кровью, сверкали, лицо перекошено от злобы, зубы оскалены, как у хищника.

Но положение его было незавидным. Крупное тело Валсамона еле помещалось под скалой, сдвинуться влево — опасно, стремнина могла подхватить и унести вниз. А впереди — русич с кинжалом.

Валсамон зарычал и медленно, выбрасывая саблю перед собой, начал протискиваться вперед.

Хомуня переложил кинжал в левую руку, взял крупный голыш и запустил им в оскаленные зубы первого раба-телохранителя.

Валсамон взвыл. Отплевываясь и вытирая рукой окровавленное лицо, он попятился назад. Хомуня еще раз запустил в него камнем, встал и, продираясь сквозь густые заросли ежевики, взобрался на откос.

Рядом с шатром стояли рабы и молча смотрели в его сторону. Надеясь, что никто из них, пока не заставит Валсамон, не бросится в погоню, Хомуня перебежал поляну и скрылся в лесу.

Обходя буреломы и непроходимые чащи кустарников, он старался быстрее достигнуть вершины. Только у небольшого ручья, шумевшего в расщелине, приостановился умыть покрытое потом лицо и глотнуть воды.

Тут у него появилась мысль отправиться по ручью вниз, а затем долиной Инджик-су добраться до Куфиса. Но опасаясь, что Омар Тайфур, узнав о побеге, пошлет вперед верховых и устроит засаду, Хомуня снова, только уже более спокойным, но быстрым шагом, двинулся вверх.

Временами подъем был настолько крут, что приходилось руками цепляться за молодые побеги бересклета, клена и осины, ползти на четвереньках.

Когда выбрался на узкую тропу, стало немного легче. Но тропа вскоре круто повела вправо, запетляла вдоль склона, а потом и вовсе свернула вниз. Хомуня попал в густые, переплетенные колючими ветвями шиповника, заросли кизила и боярышника, с трудом из них выбрался и, увидев поваленное дерево, присел отдохнуть.

Погони он уже не боялся, найти человека в этих дебрях не просто. Хомуня спокойно воткнул кинжал в ствол подгнившей осины, достал из кармана кресало, кусочки кремня и завернутый в тряпку трут. Кремень и кресало положил обратно в карман, а трут выставил на ветерок сушить.

Совсем не так Хомуня замышлял побег. Он рассчитывал заранее припасти себе все необходимое в пути. А когда рабы уснут, потихоньку оседлать коня, вывести его за поляну и ускакать. За ночь он мог бы далеко отъехать от табора, а утром поглубже забраться в лес на отдых. Выждал бы время, пока Омару Тайфуру надоест искать сбежавшего раба, затем попытался бы пробраться на Русь. Пешком, без коня, далеко не уйдешь. Но больше всего огорчало Хомуню то, что у него, кроме кинжала, нет никакого оружия. Без лука и стрел ни птицу не возьмешь, ни зверя. Можно и с голоду околеть.

Хомуня взял кинжал, подошел к молодому тису, облюбовал подходящиу отросток и сделал надруб. С тисом он провозился долго, но зато получилась хорошая палица с острой, похожей на топорик, увесистой култышкой. Опробовал ее на подгнившем пне осины. Пень — вдребезги, а палице — хоть бы что. Крепка.

Трут подсох. Хомуня достал кремень и кресало, высек искру. Пошел слабенький синеватый дымок. Тщательно притушив пальцами огонь, он снова завернул трут в платок, вытащил из-за ворота крест, привязал к нему узелок с трутом.

— Так надежнее, — решил он. — В кармане еще сыровато, а наступит ночь — сушить будет поздно.

Покрутив в руках кинжал, Хомуня взял остатки тиса, выстругал из них две одинаковые дощечки с углублениями, связал их полосками ремня, отрезанными от своего пояса, — получились ножны. Прицепив их, Хомуня взял палицу и двинулся к вершине.

Добрался туда, когда солнце повернуло к закату, но еще хорошо высвечивало долину Инджик-су. Посмотрел вниз и с трудом отыскал шатер Омара Тайфура.

Оказалось, что Хомуня сильно отклонился вправо и вышел на гребень напротив аланского города. Табор купца располагался ниже по течению реки. Хорошо просматривалась рыжеватая, четко очерченная лесом и рекой поляна. Со стороны города к табору мчалось несколько всадников.

Хомуня вспомнил, что Омара Тайфура с самого утра не было в таборе. Может быть, он только возвращается из города и еще не знает о побеге русича?

Подул прохладный ветер. На вершине стало одиноко и неуютно. Хомуня решил уйти на другую сторону горы, подальше от табора.

Перевалив через хребет, он увидел обширную долину, окаймленную лесом и высокими скалами. Ярко освещенная вечерним солнцем, она казалась мягкой, теплой и ласковой, манила к себе.

В желудке неприятно подсасывало. И Хомуня пытался заглушить голод ягодами, которые изредка попадались на пути, съел несколько колосков овсяницы, но все это мало помогло.

Перед тем, как спуститься в лес, он приостановился, приметил положение солнца, чтобы не сбиться с пути и выйти на поляну к скалам, и только потом двинулся дальше. По дороге попались грибы. Пока собрал их в подол рубахи, сумрак начал окутывать лес, солнце почти не пробивалось сквозь крону деревьев.

В скалах, где начиналась долина, почти рядом с одиноким старым раскидистым дубом, чуть выше небольшого ручья, который с плеском выбрасывался из расщелины, он обнаружил узкую, но глубокую пещеру. Перед входом, на краю покрытой мхом каменной площадки, прицепилось несколько кустов барбариса. Они скрывали пещеру от постороннего глаза. Этим она и понравилась Хомуне. Он бы не заметил ее, если бы не забрел сюда в поисках спуска к ручью.

Пещера, очевидно, служила логовом медведю — дно покрыто ковром перетертой травы и веток, перемешанных с шерстью. Но свежих следов зверя он не нашел, поэтому спокойно оставил там палицу, грибы и вернулся в лес за сушняком. До захода солнца успел запастись дровами, сухой хвоей и устлать пещеру свежей травой.

Хомуня совсем выбился из сил и, не разводя костра, прилег на теплые камни у входа пещеры.

Проснулся от холода. Под темное покрывало ночь спрятала и долину, и лес, и горы. Лишь острые зубцы вершин неровно рвали края усыпанного звездами неба, наискось прошитого мутным бисером млечного пути. Хомуня отыскал Большую Медведицу, от нее перевел взгляд на Северную звезду. Где-то в той стороне, за горами, за Диким полем так же уснула Русь, далекая, оттого, наверное, и одинокая, как он.

— Или не так? — тихо прошептал Хомуня. — Или одиноко и тоскливо лишь мне без тебя?

Вздохнув тяжело, он еще раз посмотрел на север и покачал головой.

— Нет, земля — все равно, что мать, она не может быть счастливой без детей своих, — Хомуня расчувствовался и представил себя уже в Новгород-Северском, встречу с матерью, со своими сверстниками, с Гориславой… — А может, Горислава уже не помнит меня, — испугался он. — Как она встретит потерянную судьбу свою?

Хомуня попытался представить Гориславу постаревшей и не сумел этого сделать. В его воображении она оставалась все такой же ясочкой, маленькой звездочкой, какой впервые увидел накануне купальской ночи, в тот день, когда она молила его укараулить цвет папоротника или отыскать перелет-траву…

Запомнились и глаза ее, большие, чуть покрасневшие, мокрые от слез. Тогда виделись с нею последний раз. Прощаясь, Горислава словами убеждала его в одном, а глаза выражали совсем другое, лицо смеялось, а глаза плакали. Хомуня тогда больше всего боялся, что Горислава и поступит так, как грозилась: «Пойду в поле, выкопаю из сухой земли корень Чернобыля, сварю напиток забвения и выпью его. Чтоб духу твоего не осталось в моей памяти».

Горислава рассказала притчу о княжеском отроке по имени Иванко. В молодости тот служил великому князю Владимиру Мономаху. Когда половцы напали на Русь, начали биться с Мономаховым войском, Иванко был захвачен в полон и продан в рабство песиголовому великану. Юный отрок не единожды пытался бежать. Пробовал это сделать летом и зимой, весной и осенью, темной ночью и среди ясного дня, но каждый раз его постигала неудача. Иванку ловили, заковывали в цепи. Прошли годы, и пленник смирился со своей судьбой, перестал думать о побеге. Но однажды он случайно подсмотрел, как его песиголовый хозяин поймал белую змею, сварил ее в семи водах, наелся и улегся спать. Иванко заглянул в котел, ради интереса собрал остатки пищи и решился испробовать ее. Едва успел проглотить несколько кусочков змеиного мяса, случилось невероятное — Иванко услышал, как деревья и травы, птицы и животные разговаривают между собой, и он понимает их язык. Иванко зашел в конюшню, спросил у лошадей: «Кто из вас возьмется вынести меня на свободу, да так, чтобы и хозяин не догнал?». «Я вынесу», — отозвался каурый жеребец. Иванко набросил на него седло и помчался к морю. Песиголовый проснулся, кинулся следом, да поздно. Подъехал к берегу, когда пленник уже плыл посреди моря. «Иванко, Иванко! — крикнул ему великан. — Когда приедешь домой, нарви себе кореньев Чернобыля и напейся. Тогда еще больше познаешь, чем сейчас!» Отрок поверил, напился Чернобылю и обо всем позабыл.

* * *

…День выдался солнечным, сухим и безветренным. На городской пристани теснились мужчины и женщины, молодые и старые, холостые и венчаные, наперебой спешили занять места в ладьях, чтобы быстрее переправиться на левый берег Днестра. Там, между рекой и раменным лесом, на широком заливном лугу, который одной стороной упирался в излучину поросшей камышом протоки, другой, обогнув невысокий плоский взгорок, — в ухоженные нивы, ощетиненные колосьями ржи-ярицы и ячменя, весной посеянного в самую лучшую на то пору, когда еще не отцвела калина и не орогатилась луна, круглой медной тарелкой ночами бродила по звездному небу, на этом лугу с незапамятных времен, может быть, от самого сотворения мира, праздновали Ярилу и Купалу.

Еще до полудня луг уже пестрел яркими — от желтых до огненно-красных, вперемежку с синими и голубыми, под цвет неба и воды, — праздничными сарафанами, опашенями, ферязями и плащами. На серо-зеленом взгорке, плоским столом приподнявшимся над изумрудным лугом, недалеко от двух десятков больших камней, расположенных широким кругом, мужики устанавливали неошкуренный ясеневый столб, крепили на нем большое желтоватое, пропитанное сосновой живицей колесо с пучками ржаной соломы, привязанными красными лентами, — длинные стебли, словно солнечные лучи, расходились во все стороны света.

Заманчиво было поставить столб в центре круга, означенного камнями, но такое могло прийти в голову лишь человеку неосведомленному, еще не слышавшему рассказа попа Евигрия. Еще не известно, что случилось бы, если бы кто решился поставить Ярилов столб с круглым, точно солнце, колесом, среди тех проклятых богом камней.

Поп Евигрий, человек начитанный, праведный, каждый год, если на сей день здоров бывает, в первой же ладье переправляется через Днестр, сразу поднимается на взгорье и скликает к себе народ. Подождет, пока соберутся первые сто-двести человек, прочтет молитву Иисусу Христу, поздравит христиан со светлым праздником Рождества Иоанна Крестителя, призовет всех не творить бесчестия этому святому празднику, содержать его в чистоте и целомудрии, а не так, как заведено у язычников, «в козлогласовании, пьянстве и любодеянии».

И тут поп Евигрий ради устрашения людей, особенно дев и жен, обязательно расскажет, как в давние времена на этом же самом месте творились богомерзкие дела: «Мало не весь град взмятется, — раскинув руки, возвестит поп Евигрий, будто сам неоднократно был свидетелем тех игрищ, — стучат бубны и глас сопелий и гудуть струны, женам же и девам плескание и плясание, и главами их накивание, устам их неприязнен клич и вопль, всескверныя песни, бесовская угодия свершахуся, и хребтом их вихляние, и ногами их скакание и топтание; туже есть мужем же и отроком великое прелщение и падение, но яко на женское и девическое шатание блудное им взъерение, такоже и женам мужатым беззаконное осквернение и девам растление», — после этого поп Евигрий войдет в круг камней и снова расставит руки. — «Воззрите же, жены и девы, на камни эти! То подруги ваши творили игры и хороводы в ночь на Купалу и за свое безстудное беснование превращены святым великомучеником Георгием в камни. И по сей день стоят они в поучение нам, грешным. Только через пятьсот лет оживут сии девы и станут искать мужей себе. Но кто возьмет их, таких древних? Никто. И тогда войдут в Днестр, к водяному, и превратятся в русалок».

Притихнет толпа, смахнет слезу какая-нибудь жалостливая вдова, нальет полную берестяную кружку хмельной браги и поднесет Евигрию.

— Выпей за упокой душ их, отец Евигрий.

Не успеет он опрокинуть одну, ему сразу подадут другую, третью…

Потом, бросив неизменную фразу «Веселитесь, дети мои, да бога чтите», спустится к Днестру помочь людям снести на берег коробы со снедью, корчаги и бочонки с медами и медками, сброженными с ягодными соками, с вином, привезенным купцами специально для этого праздника. Не успеет Евигрий спуститься к реке, а за спиной его уже раздаются первые удары бубнов, — будто вернулись давние времена, — поют сопели и гудят струны, раскупориваются бочонки, раскрываются коробы со снедью.

Если пройтись по лугу от братчины к братчине, можно найти себе блюдо на любой вкус. Хочешь скоромное — благо время одного поста минуло, а следующего не подошло: говяжью убоину разварную, солонину, кур, гусей варенных с гречневой ядрицей, полбяной, а то и «зеленой» кашей, яйца, сыры губчатые, оленину, а также свеклу и морковь — их тоже церковь считала в те годы пищей скоромной. Все это месяцами копилось, запасалось к празднику, иначе каково плясать на пустое пузо.

Постный стол для христианина привычней — в иной год до двухсот шестнадцати дней церковь побуждает человека поститься, — а потому постный стол и богаче. Тут тебе и щучина росольная с хреном, щучина живопросольная, схабы белужьи, осетрина шехонская, лещи и стерляги паровые, спины нельмежьи, тавранчук белужий, плотицы росольные, икра осетрья свежая, икра стерляжья, ксени белужьи пресносольные и другая рыба — отварная, вяленая, соленая, запеченная, реже — жаренная на конопляном, ореховом, маковом, а то и привезенном деревянном — оливковом — масле; тут и овощи — капуста, репа, редька, огурцы; и грибы — соленые, квашеные, вареные: грузди, рыжики, опята, белые, сморчки, печерицы (шампиньоны), и не навалом, а каждый готовится и подается по отдельности; и все это естся с разными травами — крапива, сныть, щавель, лебеда, дудник; сдабривается луком, чесноком, петрушкой, анисом, черным перцем, гвоздикой, имбирью, кардамоном, корицей, шафраном, аиром; тут и черный, ржаной, ноздреватый и духовитый хлеб на квасной закваске, и дежни, караваи, хлебцы постные, лавашники, сочни, блины, пироги, оладьи; тут и заедки — сладкие блюда — ягодно-медовые пряники и разные виды медово-мучного непеченого, сырого, но сложенного особым образом теста.

В Новгород-Северском погасили огни, подчистую выгребли из печей золу, вынесли ее во дворы и огороды, водой залили остатки тлеющих углей. Во всем городе не осталось ни одной искры, потушили даже лампады у образов. На конную площадь со всех домов несли охапки соломы и хвороста. Там, недалеко от городской стены, у южных ворот, вбили в землю две дубовые сваи — на четверть сажени одна от другой, — наверху каждой вырубили углубления, в которые вложили поперечную — в руку толщиной — балку, по краям обмотанную просмоленной паклей и старым засаленным тряпьем.

А на улицах, примыкающих к конной площади, в это время уже накапливался скот, задержанный в базах по случаю праздника, хозяева ждали, пока старики добудут живой священный огонь, подожгут солому и хворост, сложенные у ворот, чтобы через священное пламя перегнать стадо на пастбище, очистить коров и лошадей от скверны, не допустить мора.

От него же, от живого огня, предстояло возжечь и погашенные домашние очаги, и Ярилово колесо, и купальские костры на лугу, для которых там уже готовились хворост и сухие дрова.

Хомуня с самого начала вызвался помочь старикам установить это нехитрое сооружение для добычи живого огня, вместе с ними готовил сваи и вбивал их в землю. Дело это оказалось далеко не простым и потребовало довольно много времени. То ли место выбрано неудачно, то ли оттого, что уже давно не было дождей и поэтому земля превратилась в камень, но с какой бы силой Хомуня ни колотил молотом, дубовая свая лишь звенела, поддавалась слабо, не хотела углубляться в почву.

С дощатого настила, положенного на высокие козлы, Хомуня украдкой поглядывал на пристань, где народу становилось все меньше и меньше, за Днестр, где поп Евигрий уже давно закончил читать свою ежегодную проповедь, и народ, рассыпавшись по всему лугу, делился на братчины, стелил скатерти, из хворосту и сухих бревен выкладывал костры.

Хомуня боялся одного — перевозчики подберут оставшихся на пристани людей, причалят свои ладьи к противоположному берегу реки и откажутся плыть за опоздавшими — кому захочется садиться за весла, если вино уже будет пениться в кубках.

Дед Словен, ветхий, белоголовый, с редкой, будто выскубленной бородкой, и сам тщедушный, маленький, сидел на заборале — на верхней площадке городской стены, спиной как-то сумел втиснуться в узкую бойницу, — был главным распорядителем, указывал, как забивать сваи, вытесанные из сухого дуба, твердого Перунова дерева, как на них рубить в обло — делать полукруглый паз для поперечной балки. Словен сразу заметил беспокойство и нетерпение Хомуни, нахмурился. Он уже раскрыл свой беззубый рот, хотел прикрикнуть на Хомуню, чтобы не крутил головой, смотрел куда следует да. посильнее колотил молотом, но, видно, раздумал. Лишь глаза, светлые, водянистые — выцвели за долгие годы — пристально смотрели на отрока, и рот так и остался открытым. То ли не захотел гневить бога, портить праздник себе и отроку, то ли пожалел, увидев его прилипшую к спине, мокрую от пота рубаху. Наверное, пожалел, потому что, не отводя глаз от Хомуни, зачем-то сверху вниз провел ладонью, по остроносому своему лицу, жидким усам и бороде, будто смахнул нахлынувшую злость, сказал:

— Успеешь за Днестр, без живого огня не начнут праздника. Подождут.

Хомуня улыбнулся Словену, еще усерднее замахал тяжелой кувалдой.

Свая гудела и постанывала. Однако, хотя и медленно, но с каждой минутой все глубже и глубже погружалась в землю. И земля принимала ее в свои объятия, стискивала так крепко, что, казалось, сухое бревно по воле богов пустило корни и крепко уцепилось ими за подземельные камни.

В народе говорят, будто в давние времена, когда еще не родился прадед того человека, который построил здесь первый дом, на этом месте стоял самый высокий дуб. По нему можно было забраться на небо, но люди боялись даже приблизиться к священному дереву, лишь издали поклонялись ему. Однажды разыгрался сильный ветер и вырвал дуб с корнем, но не повалил его на зеленые травы, а поднял ввысь и погнал по синему морю — безбрежному воздушному океану. И тогда это священное дерево превратилось в полногрудую облачную деву, красавицу неописуемую. Увидел ее громоносец Перун, загорелся к ней пламенной любовью и в тот же миг пронзил ее насквозь быстрой молнией — плодотворной огненной палицей. И растаяла полногрудая красавица в объятиях грозного Перуна, дождем пролилось его семя на землю, от него и пошло произрастать изобилие плодов и всякое довольство.

До прихода христианских проповедников русичи творили суд и правду только под старыми могучими дубами, под их сенью всегда изрекались приговоры, навеянные не прихотью жреца или князя, а внушением Перуна. Такие дубы окружались крепкою оградою, и, кроме жреца, войти за ограду мог только тот, кто захочет принести жертву Перуну, или тот, кто ищет спасения от смертельной опасности.

Хомуня закончил бить сваи, острым топором-саморубом сделал углубления — в точности, как велено, — вложил в них поперечную балку и усмехнулся тайно, чтобы не увидел Словен. Получилось так, будто соединились Перун и его полногрудая дева: свая — жена, поперечная балка — муж.

Дед Словен подал Хомуне маленькую корчагу с чуть загустевшим конопляным маслом.

— Плесни туда Перунова семени, так возгорится быстрее.

Когда все было готово, Словен покинул свой пост, сбежал по лестнице вниз, сам пристроил на балке прочную пеньковую веревку — трижды обогнув ею поперечину, расставил людей — по шесть человек на каждый конец пеньки. По команде Словена, дергая веревку то в одну, то в другую сторону, они начали быстро вращать балку, пока от трения не появился живой священный огонь — загорелись масло и пакля в углублениях свай.

Этим огнем и подожгли кучи соломы и хвороста, сложенные у ворот. Потом, перекрестившись, дед Словен запалил приготовленный заранее пеньковый витень, хорошо пропитанный смолой и салом, подал его Хомуне.

— Ступай на пристань, лодка ждет тебя, вези людям живой огонь. Притомились, поди, на лугу…

Небольшая, быстрая на ходу, четырехвесельная лодка за несколько минут доставила Хомуню к противоположному берегу. Высоко подняв палку с горящим пеньковым витнем, Хомуня спрыгнул на землю и побежал к взгорку, где на высоком ясеневом столбе блестело на солнце желтоватое колесо.

Чтобы попасть на взгорок, Хомуне надо было обогнуть небольшой овраг, непроходимо поросший ежевикой и низкорослым ракитником. У самого начала оврага взметнулось несколько высоких гладкоствольных осин.

Оттуда, из-за осин, неожиданно и нагрянули, наскочив на Хомуню, гусляры, сопельщики, игрецы на дудах и бубнах с пестрой ватагой молодых женщин, одетых в длинные, до самой земли, голубые платья. Волосы женщин, их плечи и груди были увиты тяжелыми венками из ярких полевых цветов, и Хомуня никак не мог понять, кого представляли они: то ли русалок — их платья по низу были мокрыми, — то ли двенадцать великих Пятниц — олицетворение древней богини Мокоши в разных ее ипостасях, хозяйки священной земной влаги, покровительницы полей и скота, богини, которой и теперь молились русичи о благополучии и домашнем счастье. Но скорее всего это были русалки, иначе зачем им красоваться простоволосыми, распускать косы, ведь видно, что все они давно уж не девицы.

Женщины, чуть-чуть возбужденные хмелем, плотным кольцом окружили Хомуню, танцевали, громко смеялись. Стараясь перекричать громкие удары бубнов и гул сопелей, они наперебой о чем-то взывали к Хомуне, чего-то требовали от него. Но Хомуня не мог разобрать ни одного слова: музыка, голоса женщин сливались в один оглушающий шум.

Хомуня удивленно смотрел на скачущих вокруг него водяных дев, пытался выскочить из круга, боялся, что, если задержится с ними надолго, пеньковый витень сгорит и он не сможет донести живой священный огонь до Перунова колеса.

Лишь немного позже, когда ввели в круг белого, под красным седлом, украшенного цветами коня, Хомуня понял, что коль в руках у него оказался пеньковый витень со священным огнем, его же, Хомуню, женщины на сей раз избрали Ярилою. На Хомуню набросили ослепительно белый, расшитый красными молниями охабень — длинное, похожее на плащ, платье с четырехугольным откидным воротом и с прорехами для рук — возложили на голову венок, подсадили в седло, подали человечью голову, вырезанную из березового обрубка, колотушку, горсть ржаных колосьев, коню повесили на шею бубенчики и колокольчики.

Хомуня включился в игру. Кое-как пристроив поданные ему вещи у седла и на коленях, прижав к груди деревянную голову и высоко подняв горящий витень, он пустил коня на взгорок.

Музыка грянула еще громче, веселее. Хомуня оглянулся и увидел, что следом за ним двинулись музыканты и русалки. Раздалась песня:

Еще ходит Ярило по погребу, Еще ищет Ярило неполного, Что неполного, непокрытого, Еще хочет Ярило дополнити Свою братину зеленым вином…

Радостными криками и танцами встретили Ярилу у Перунова колеса. Вперед выскочили старухи, молодые женщины и девицы, они так же, как и русалки, были с яркими венками на голове, с большими букетами в руках. Букеты эти они бросали Яриле и под ноги его коню. Сопровождаемый веселыми песнями, Хомуня-Ярило медленно приближался к ясеневому столбу, на котором желтоватой сосновой смолою блестело огромное колесо. Женщины уступали Яриле дорогу, образуя узкий, усыпанный цветами проход.

В конце прохода, у самого столба, на пути у Хомуни стояла юная темноволосая дева, круглолицая, как само солнце, с большими зелеными глазами. На ней не было, как у всех, праздничного платья, грудь ее и бедра прикрывали лишь связанные между собою венки из белых, красных и голубых цветов.

Сразу смолкла музыка, люди перестали петь и плясать. Наступила тишина, и только кто-то вдали мерно ударял в бубен, будто вторил сердцу могучего Ярилы.

— Кто ты? — спросила дева у Хомуни и подошла ближе, положила маленькую горячую руку на его босую ступню, опиравшуюся на стремя.

Хомуня растерялся, не мигая смотрел в ее зеленые глаза и молчал.

Дева чуть-чуть смежила веки, улыбнулась. От нее повеяло чем-то удивительно теплым, родным.

— Кто же ты? — повторила она и снова улыбнулась.

— Я бог твой, — Хомуня поднял голову и окинул взглядом толпу. — Я тот, кто одевает поля муравою и леса листьями. В моей власти плоды нив и деревьев, приплод стад и все, что служит на пользу человеку. Все это я дарую чтящим меня и отнимаю у тех, которые отвращаются от меня.

Сказав эти, известные всем слова, Хомуня снял со своей головы венок, вырвал из него самый большой красный цветок и воткнул его в пышные волосы девы.

— А ты кто? — спросил он и заглянул ей в глаза.

— Горислава я… — негромко сказала она, но тут же поправилась, чуть ли не выкрикнула: — Я — Лада! Великая богиня плодородия и покровительница свадеб. Это я даю любовь и счастье мужьям и женам, помогаю рождаться на свет человеку.

Последние слова Гориславы утонули в песне, которую запели женщины:

Прекрасный Ярило дарит цветы, Тебе, Лада, святая богиня. Лада! Слушай нас, Лада! Песни, Лада, поем мы тебе, Сердца наши склоняем тебе. Лада! Слушай нас, Лада!

Под общее ликование Хомуня возжег Перуново колесо и отдал пеньковый витень старшинам братчин, чтобы те от живого огня запалили праздничные костры. Прошло несколько минут — и по всему лугу рассыпались пылающие языки священного огня. Люди пели и танцевали вокруг костров.

Горислава взяла коня Ярилы под уздцы и вместе с другими девицами повела его на ржаное поле. Хомуня важно восседал сверху, в правой руке держал человечью голову, в левой — ржаные колосья, подпевал девушкам и любовался Гориславой.

Где ступит Ярило ногою — Там жито копною. А куда он ни глянет — Там колос цветет.

На обратном пути Хомуня спешился, снял и забросил коню на спину белый охабень, надетый на него еще русалками, и пошел рядом с Гориславой. Ему было хорошо с ней, легко. Горислава без умолку рассказывала о селении, в котором жила с отцом и матерью да братьями своими старшими. Маленькая, она часто поднимала голову, пристально смотрела ему в глаза, улыбалась все той же своей обворожительной улыбкой, от которой у Хомуни млело в груди.

Они вернулись на луг, когда женщины, собравшись огромной толпой, уже подняли «плач» великий, хоронили соломенное, с большим, вырезанным из дерева детородным членом, чучело Ярилы. Все это означало, что нивы, огороды, сады получили плодотворное семя, старое ржаное зерно полностью сгнило в земле, пришло время наливаться новому колосу.

Во время похорон Ярилы — а этот обряд проводился в основном женщинами — Хомуня и потерял Гориславу. Он долго бродил в одиночестве, горько сожалея, что не смог уследить за нею. И только перед вечером, когда солнце уже поворачивало к закату, нашел Гориславу около леса, где отроки и девицы выстроились парами, начинали играть в горелки.

Игра у них никак не ладилась. Никому из парней не хотелось «гореть» первым, каждый крепко держал свою подругу, словно боялся, что отнимут ее.

Горислава — теперь на ней было белое платье, но волосы все так же украшал венок из свежих цветов — впереди всех стояла с высоким чернобровым юношей. От этого Хомуне стало невыносимо тоскливо и одиноко. Он хотел было уйти к Днестру, где люди уже начинали плескаться, но, встретившись глазами с Гориславой и ободрившись ее улыбкой, подбежал ближе, повернулся спиной к ней и ее напарнику, ко всем играющим.

— Горю, горю пень! — крикнул Хомуня.

— Чего ты горишь? — тут же услышал голос Гориславы.

— Красной девицы хочу!

— Какой?

— Тебя молодой!

Быстро обернувшись, Хомуня увидел, как Горислава и чернобровый побежали в разные стороны, чтобы в конце вереницы пар снова сойтись вместе и взяться за руки. Хомуня бросился за Гориславой и сумел поймать ее руку, прежде чем успел это сделать его соперник.

Чернобровый, огорченный неудачей, на Хомуню взглянул лишь мельком, но зато Гориславу долго, так показалось Хомуне, сверлил глазами, будто хотел заколдовать ее, приворожить. А может, просто наказывал ждать, пока ему подойдет очередь ловить ее.

И в самом деле, тот чернобровый «горел» беспрестанно. То ли действительно ему не удавалось поймать девицу, или не очень старался, ждал, когда придет черед Гориславы. Если так, то делал он это довольно умело.

Пары менялись быстро. Впереди оставалось всего шесть или семь. Хомуня боялся потерять Гориславу, заволновался, крепко сжал ее маленькую теплую руку. Но Горислава никак не ответила, увлеченно следила за игрой и, казалось, не замечала того, кто стоял с нею рядом.

— Красной девицы хочу!

— Какой?

— Тебя молодой! — который уже раз выкрикнул чернобровый.

И тут Хомуня заметил, что соперник его, прежде чем кинуться за рыжеволосой девицей — ей досталось на этот раз убегать — метнул быстрый взгляд в сторону Гориславы. Очевидно, это заметила и рыжеволосая. Она нахмурилась, от волнения запуталась в своем длинном платье, неловко подпрыгнула и упала. Чернобровый проскочил мимо, а когда вернулся, девушка уже встала и, подобрав подол, побежала к Днестру.

Теперь ее догоняли сразу двое: и тот, кто раньше держал ее за руку, и соперник Хомуни.

Строй играющих на минуту сломался, все дружно закричали, засвистели, захлопали в ладоши, подбадривая соперников.

Хомуня еще крепче сжал ладонь Гориславы, наклонился к ней и шепнул:

— Давай убежим в лес.

Горислава — она стояла немного впереди — удивленно вскинула брови и обернулась к Хомуне.

— Зачем? — спросила она и снова улыбнулась точно так же, как в тот раз, когда остановила его коня у Перунова колеса.

И опять повеяло на Хомуню теплотой, ему страстно захотелось поцеловать эти улыбающиеся, чуть повлажневшие губы.

— Потом скажу, — сглотнув слюну, тихо сказал Хомуня и решительно увлек Гориславу к лесу.

Они так и не увидели, чем закончилась погоня, кому удалось поймать рыжеволосую девицу.

Когда забрались далеко в глубь леса, Горислава остановилась, подошла к старому раздвоенному дубу, присела на широкую развилку между стволами.

— Что ты хотел мне сказать? — успокоив дыхание, спросила она.

Хомуня поднял голову к вершине дуба, послушал, как вверху шумят его ветви, похлопал ладонью по стволу, опустился на колени, взял Гориславу за руку и пристально посмотрел ей в глаза.

— Я скажу. И не только тебе. Всему свету скажу. Буду бога просить, добрых и злых духов, которые живут в этом лесу, чтобы ты полюбила меня так же сильно, как я тебя, ясочка моя, звездочка ты моя полуночная.

Горислава рассмеялась. И смех этот, добрый и мягкий, делал Хомуню счастливым.

— Знаешь ли ты, красная моя краса, что в восточной стране есть высокие горы, на тех горах стоит сырой дуб кряковатый? Он всем дубам дуб, такой старый, что Перун только ему да брату его родному, такому же древнему и кряковатому, доверяет свои тайны, отдыхает на их сучьях. Вот он, — Хомуня снова погладил по стволу изогнутого клюкой дерева, на котором сидела Горислава, — брат того старшего дуба, и может быть, сейчас грозный Перун, невидимый нами, притаился за листьями. Слышишь, как поскрипывают ветви?

Горислава встрепенулась, вскочила, но Хомуня тут же посадил ее на прежнее место.

— Стою я, раб божий, Хомуня, на коленях под этим сырым дубом кряковатым и кланяюсь, молюсь семи буйным ветрам, семи братьям: подите вы, Ветры, буйны вихори, соберите тоски тоскучие со всего белого света, понесите их красной девице, Гориславе. Просеките булатным топором ретивое ее сердце, посадите в него тоску тоскучую, сухоту сухотучую, в ее кровь горячую, чтобы красная моя краса, Горислава, тосковала и горевала по мне, рабе божьем, Хомуне, все суточные двадцать четыре часа, едой бы не заедала, в гульбе бы не загуливала, во сне бы не засыпала, в теплой бане щелоком не смывала, веником не спаривала…

Горислава прикрыла глаза и попросила…

— Не так громко, Хомуня, разбудишь леших кикимор, всех духов лесных. Лада — вездесуща. Она услышит тебя.

— И казался бы ей Хомуня милее отца и матери, милее всего рода-племени, милее всего под луной господней, — продолжал Хомуня шепотом. — Как всякий человек не может жить без хлеба — без соли, так бы не жить рабе божьей, Гориславе, без меня, Хомуни. Сколь тошно рыбе жить на сухом берегу без воды студеной и сколь тошно младенцу без матери, а матери без дитяти, столь бы тошно было Гориславе без меня.

Не открывая глаз, Горислава склонила голову, чуть улыбалась, ловила желанные слова Хомуни.

— Ясочка моя, звездочка ты моя маленькая, перепелочка степная, тридцати братьев сестричка, сорока бабушек любимая внучка, трех матерей дочка…

Хомуня приклонил к себе Гориславу, поцеловал ее губы, и она упала к нему в объятия, вместе с ним повалилась на мягкую густую траву. Руки ее обвили шею Хомуни, и губы, губы, горячие, тронутые Ярилиным плодотворным огнем, дрожали, раскрывались, просили новых и новых поцелуев, новых ласковых слов.

Наступал вечер. Серый мрак все сильнее и сильнее окутывал деревья. Чуть утолив жажду, потушив буйно разгоревшееся пламя, Горислава и Хомуня встали, надумали снова выйти на луг, к реке, оттуда еще доносились звуки музыки, приглушенные лесом, песни, смех. У Гориславы кружилась голова, оттого ей трудно было не только идти, но и устоять на земле. Опьяненное любовью тело стало непослушным, ослабевшими руками она ловила плечи Хомуни, прижималась к нему.

— Осторожно, ясочка, папоротник стопчешь, глянь, какой куст ядреный.

Горислава засмеялась, сцепила руки на шее Хомуни.

— Запомни это место, мы еще придем сюда.

— Хорошо, ясочка моя, — согласился Хомуня, прижимая к себе Гориславу.

На прибрежных отмелях Днестра было тесно. Мужчины, женщины и дети шумно плескались, плавали, догоняли друг друга. Над рекой визг и хохот. Даже солнце никак не хотело прятаться за лысые холмы правобережья, играло хрустальными брызгами, помогало людям смыть с себя и утопить в реке всякие болезни и напасти, навеянные на них сатаной.

Горислава и Хомуня сбросили с себя одежды и побежали к реке. Свежая, прохладная вода приятно студила тело. Горислава барахталась на отмели — в глубину заходить боялась, не умела плавать, — растерянно водила глазами среди множества мужчин и женщин, пыталась отыскать Хомуню.

А он стоял рядом, в трех шагах, и любовался ею.

У Гориславы уже не было ранней детской угловатости, она округлилась, созрела, словно налилась соком. Но оттого, что была невысокого роста, все равно казалась ребенком. Тело ее, ослепительно белое, подкрашенное розоватыми лучами заходящего солнца, казалось не настоящим, а навеянным чарами. По животу ее справа рассыпались пять-шесть, а может, и больше — Хомуне никак не удавалось сосчитать — черных родинок-мушек, божьих отметин.

Груди Гориславы, как половинки крупных наливных яблок, торчали нежными бугорками, раскосо смотрели в стороны розовыми горошинами. На правой, на перст от розовой горошины, выросла довольно крупная ягодка, будто груди этой досталось два соска сразу.

Хомуня зацепил ладонью воды, плеснул на Гориславу.

Она вздрогнула, увидела Хомуню и рассмеялась. Тут же в него полетели ответные брызги. Горислава подходила к нему все ближе и ближе, пригоршнями бросала воду, приговаривала: «Матушка святая водица, родная сестрица! Своей серебряной струей обмываешь ты крутые берега, бел-горюч камень и желтые пески. Обмой-ка ты с раба божия, Хомуни, все хитки и притки, уроки и призоры, скорби и болезни, щипоты и ломоты. Понеси-ка их, матушка, в чистое поле, синее море, за топучие грязи, за зыбучие болота, за сосновый лес, за осиновый тын».

Хомуня тоже не отставал, плескал воду на Гориславу: «Быстрая водица! Бежишь ты по пенькам, по колодам, по болотам, и бежишь чисто, непорочно, сними с рабы божьей, Гориславы, всякие болезни и скорби…»

Внезапно по лицу Гориславы пробежала тень глубокой печали. Глаза ее потускнели, будто туманом завесились.

Грусть передалась и Хомуне, он перестал плескаться, замолчал.

— Ты любишь меня? — тихо спросила Горислава.

Хомуня провел руками по ее мокрым волосам, по лицу, задержал ладони на плечах.

— Люблю, звездочка ты моя маленькая…

— Сорви сегодня в полночь цветок папоротника, — перебила его Горислава, — или найди перелет-траву.

— Разве тебе плохо без колдовских чар?

Горислава закрыла глаза.

Позже, когда они бродили по ночному лугу, залитому серебряным лунным светом, Горислава сказала, что боится Савку, того чернобрового парня, с которым начинала играть в горелки. Савка — ее односельчанин, давно уговаривает выйти за него замуж. Если не согласится — он все равно умыкнет ее. Вот почему ей нужен цветок папоротника или перелет-травы. Перелет-трава даже лучше. Цвет ее сияет радужными красками, и ночью он кажется падучей звездочкой. Кто сумеет поймать этот прекрасный цветок, тот будет самым счастливым человеком, все желания его будут немедленно исполняться. И тогда Гориславу никто не сможет разлучить с Хомуней.

Но ни цветок папоротника, ни перелет-траву найти им так и не удалось.

…Сколько лет прошло с тех пор? Может, Гориславы теперь и в живых нет? Не дай бог такому случиться.

Хомуня на ощупь отвязал тряпочку, с трудом, достал кресало, кремень, высек огонь, и скоро костер затрещал сухими ветками, таинственными бликами выхватил края пещеры, красноватыми всполохами заиграл на лице Хомуни, живою искоркой блеснул в грустных его глазах.

Согревшись, Хомуня поджарил на углях грибы, пожевал подгоревшую, приторно-несоленую мякоть, подбросил в костер толстых сучьев и улегся спать. Уже сквозь сон подумал, что завтра надо ему идти на охоту. Если повезет — добыть мяса. Тогда можно пожить в медвежьей берлоге еще несколько дней, до тех пор, пока его перестанут искать и Омар Тайфур будет далеко за перевалом, на пути к Севастополису.

Но только беспечальному сон бывает сладок. Хомуня спал беспокойно. Костер потух. Снова стало холодно. Где-то в лесу хохотал филин, выли шакалы, кричали дикие кошки. Из-за скал доносился жалобный стон, будто все три девы — и Карна, и Желя, и Обида — скорбили о потерянном сыне. Порой Хомуня все же засыпал, и тогда ему снился Валсамон, всю ночь барахтались с ним в реке, догоняли друг друга. Потом оказалось, что это был вовсе не Валсамон, а старый Хаким держал Хомуню за полу халата, уговаривал остаться.

Лишь утром, когда солнце заглянуло в пещеру, Хомуня уснул крепко и без сновидений.

Разбудил его неясный шум, доносившийся с долины. Дремота исчезла, мускулы налились силой, тревожно забилось сердце. Хомуня почувствовал себя зайцем, загнанным собаками в чужую нору. Схватив палицу, он подполз к краю пещеры и осторожно, чуть раздвинув кусты барбариса, выглянул наружу.

Сбивая серебристую росу с высокой травы, приближалась группа всадников. След их тянулся снизу, от высокого выступа каменного берега долины. Ехало человек двадцать, не менее. За спиной луки, на боку колчаны со стрелами. Впереди — старик с длинной седой бородой, в светлом широко развевающемся халате. Остальные почтительно следовали позади. У последнего — широкого в плечах, чернобородого, в мохнатой, надвинутой до самых глаз шапке — были еще и заводной конь с большим вьюком на спине. Когда подъехал ближе, Хомуня увидел, что среди всадников немало девушек с длинными косами и остроконечными навершиями на шапочках.

Хомуня надеялся, что всадники проедут мимо. Но старик, обогнув небольшой овраг, промытый ручьем, повернул прямо к пещере.

Хомуня затаился. Он понимал, что не за ним приехали эти люди, девушек в погоню не посылают. Но кто они? Добро ли принесут беглому рабу или зло?

Старик остановил коня внизу, напротив пещеры. Осмотрелся, подождал, пока подъедут остальные, потом легко, словно юноша, соскочил с седла. Ослабив подпруги и спутав лошадей, путники собрались вместе. Задержался только чернобородый. Хомуня видел, как он взвалил на себя вьюк, взял заводную лошадь за повод и подвел ее к старику. За все время никто не произнес ни слова.

Старик медленно повел лошадь к дубу. Юноши и девушки, взявшись за руки, молча двинулись следом. Ступали осторожно, будто опасаясь спугнуть тишину, охватившую долину. Даже ветер перестал шелестеть листьями могучего дуба. Таинственное торжество было во всем этом молчании, в замедленных движениях людей. Казалось, еще минута — и откроется необычное и великое.

Торжественность ожидания передалась и Хомуне. Тревога ушла от него, но он, сев удобнее, не шевелился, чтобы не спугнуть то, что сейчас должно произойти в долине, отгороженной от мира высокими скалами и дремучим лесом.

Под дубом, распростершим над землей свои огромные многопалые руки, старик остановился и, не оборачиваясь, ждал своих спутников. Чернобородый бережно положил на землю вьюк, подошел к лошади, ласково погладил ей шею, взял повод у старика. Юноши и девушки, разделившись на две группы, стали полукольцом по одну и другую сторону от старших.

По какому-то незаметному для Хомуни сигналу все разом опустились на колени и простерли руки, к вершине дуба.

— Юй-джа-хо! — воскликнули они и опустили руки, сложив их на животе.

И снова наступила тишина. Все пристально смотрели на вершину, дуба.

Трижды, через равные промежутки времени, мужчины и женщины простирали руки вверх, трижды над долиной разносилось заклинание.

Потом Хомуня услышал голос старика.

— О, Священный дуб, сын великого Аспе и богини Иштар, покровитель моего рода! Обрати глаза и уши на детей своих! Прими жертвенного коня и защити нас от злых духов, рыскающих в ночи по нашим горам, по лугам и по темному лесу.

— Юй-джа-хо!

Улетели птицы, умолкли звери, притих ручей, мертвая тишина сдавила уши.

— Разве не лучшего коня мы привели из своего табуна? Или ты не узнаешь нас. Священный дуб? Ответь нам, сын великого Аспе.

Только наш род знает тайну твоего рождения и вечно хранит в своей памяти. Горе тому, кто услышит о ней, не вступив в семью нашу.

Мы помним тот день, когда великому Аспе, сыну Баяна, сына Кубрата, сына Омуртага богиня Иштар отдала свое священное семя — красный желудь. И тогда великий Аспе принес его в эту долину и окропил его своим семенем, извергнутым при зарождении молодого месяца, и посадил в землю на это самое место. И сказал он: «Никогда не покинем земли своего Священного дуба. Будем жить в этих горах вечно, а не кочевать по свету».

Обереги из твоего тела, Священный дуб, носит каждый человек нашего племени. Молим тебя: выпей горячей крови лучшего коня из нашего табуна!

— Юй-джа-хо!

И тут — случилось. Откуда-то сверху налетел ветер, зашелестели листья дуба, заскрипели его старые сучья. Птицы с криком вспорхнули и улетели в горы.

— Ев-хо! — радостно воскликнули люди, вскочили на ноги и запрыгали в танце.

— Услышал! Услышал! — кричали юноши и девушки.

По команде старика развязали вьюк, взяли большие глиняные сковородки, корчаги, кувшины; юноши выхватили ножи, бросились к жертвенной лошади и мигом отсекли ей голову. Девушки подставляли посуду под струи горячей крови, пили ее сами, давали мужчинам и поливали ею землю под кроной дуба.

Пока разделывали тушу, несколько человек притащили дров, разожгли костер.

Голову коня, кожу, ноги, крупные кости и внутренности они развесили на сучьях дуба. Мясо жарили на костре. Пока на углях готовилась очередная порция, все танцевали и пели. Потом снова подсаживались к костру.

Хомуня сидел у входа в пещеру и ждал, когда закончится праздник.

Солнце все больше и больше прогревало камни. Все дышало жаром. Хомуня хотел забраться внутрь своего убежища, но его остановил неясный шорох, который он услышал почти рядом с пещерой. Там, где паслись лошади, с горы скатился небольшой камень и застрял в кустах. Хомуня приподнялся и увидел человека — уже немолодого, слегка тронутого сединой, — спускавшегося к лошадям. Ухо его резко темнело красно-черными наростами и походило на нижнюю губу верблюдицы — так уродовало родимое пятно. Тело черноухого едва прикрывалось разодранной одеждой из бараньей шкуры. Часто посматривая на танцующих людей, он крался к лошадям.

Хомуня не заметил, откуда черноухий вытащил небольшую лепешку — наверное, в лохмотьях его сохранился еще и карман, — увидел только, как тот протянул хлеб коню, который стоял к нему ближе всех. Пока конь жевал лакомство, черноухий распутал его, взнуздал и по широкому проему между скалами повел в лес.

Под дубом продолжались пляски. Соревнуясь, юноши и девушки еще запевали новые и новые песни. Но того радостного возбуждения и таинственности, которые владели ими в начале праздника, уже не было. Люди притомились. Если веселья слишком много, то и оно в тягость.

Первым не выдержал чернобородый. Потоптавшись в одиночестве у костра, он взял большую корчагу и пошел к ручью. Не спеша обмыл ее от крови, наполнил водой и понес лошадям. Взглянув на них, остановился, растерянно покрутил головой, несколько раз, словно не хватало ему воздуха, открыл и закрыл рот, поставил на землю корчагу, подбежал к одной, ко второй лошади, кинулся в проем между скалами, вернулся, снова осмотрел коней и дико заревел:

— Вай-йя-а!

У дуба прекратились танцы. Встревоженные, все смотрели на чернобородого.

— Вай-йя-а! Исчез мой конь! Вай-йя-а! Коня украли!

Юноши схватились за луки и кинжалы, девушки собрали посуду, завернули в войлок и побежали к табуну.

Через минуту все ускакали тем же путем, каким подъезжали утром. На одной лошади было два всадника: юноша и девушка.

Хомуня спустился вниз и подошел к дубу. Костер еще не потух. В траве валялись куски конины, кости, объедки. Отобрав лучшее, Хомуня нанизал мясо на прутья и пристроил над углями.

Насытившись, он встал, подошел к лежавшей на разлапистых ветвях дуба конской голове, хотел снять ее, завернуть в траву, обмазать сырой землей и положить в угли, чтобы запечь. Но не посмел осквернить жертвенника, хотя и понимал что, голова все равно пропадет, изъедят ее черви, расклюют птицы. Так и не приняв решения, отошел от дуба и направился к ручью.

Только наклонился к воде — сверху раздался боевой клич:

— Ай-йя!

Хомуня вздрогнул от неожиданности, но не успел поднять голову и схватиться за кинжал, как на него со скалы прыгнули сразу трое, сбили с ног, накрыли попоной, завернули в нее с головой и туго стянули ремнями.

Его куда-то понесли. Вскоре положили на землю, перевернули и снова взяли на руки. Попона плотно укрывала голову. Хомуня задыхался, в рот набивались куски шерсти и он, как ни старался, не мог выплюнуть их.

Люди, которые несли его, смеялись, переговаривались друг с другом, но из-за плотного одеяла Хомуня не мог разобрать слов, слышал только густой бас.

Вот его снова опустили на землю, потом забросили на спину лошади. Лежать было неудобно, чем-то сильно давило в бок, голова оказалась внизу, пот разъедал глаза.

Везли долго, Хомуня уже отчаялся дождаться конца своим мучениям. Наконец остановились и сбросили его на землю.

Не доносилось ни звука. И Хомуня подумал, что его совсем выбросили где-нибудь в лесу. Но послышались голоса. Хомуню развязали.

Вытирая рубахой лицо, он приподнялся и сел на землю.

Его окружала толпа. Десятки любопытных глаз разглядывали незнакомого человека. Здесь были и те, которых Хомуня видел под дубом, но больше — новых, в основном пожилых, с густо заросшими лицами и косматыми головами.

Толпа расступилась и пропустила вперед седобородого. Теперь на нем был не праздничный халат, а серые салбары и длинная, синеватого цвета легкая рубаха, подпоясанная ремнем, украшенным серебряными накладками. На поясе висел кинжал.

Старик посмотрел на чернобородого и кивнул ему головой. Тот подхватил Хомуню под руки, рывком поставил на ноги и туго привязал к стоявшему рядом столбу. Старик спросил:

— Ты кто?

Хомуня не спешил отвечать, беспокойно водил глазами, пытался догадаться, в чем он провинился перед этими людьми, как вести себя с ними, чтобы оставили его в живых.

— Он чужеземец, нашего языка, наверное, не понимает, — предположил чернобородый.

Хомуня успел рассмотреть, что человек, привязавший его к столбу, и сам довольно сильно отличается от своих сородичей. Черты лица не такие резкие и острые, даже чуть округлые, кожа светлее. Борода, хотя и была черной, но без синеватого отлива, глаза коричневые, темные, но не угольные, как у всех.

— Все чужеземцы — воры. Саурон, — крикнули чернобородому из толпы, — это он украл твоего коня!

— У свиньи хоть хвост, хоть уши обрежь, она свиньей так и останется.

— Отправить в царство дьвола, пусть его там сожрет еминеж!

— Побить камнями!

Хомуня повернул голову к чернобородому и спокойно сказал:

— Твоего коня, Саурон, увел другой человек, — Хомуня обвел глазами толпу. — Среди вас я не вижу вора.

Все замолчали. На лицах — удивление. Как это можно человеку у себя же самого и украсть? Он в своем уме, этот чужеземец?

Старик подошел ближе.

— Почему ты скрываешь свое имя? Зачем пришел в нашу долину?

— Меня зовут Хомуня. Я бы и близко не подступил к долине, если бы знал, что она ваша.

— Бабахан! — снова заорали в толпе. — Он врет, вели убить его!

— Так не ты воровал коня? — Старик не обращал внимания на выкрики.

— Разве бывает так, что вор, прихватив добычу, ждет, пока его схватят? Да и конь был бы при мне.

Бабахан повернулся к людям.

— Принесите жилу серого, похожего на собаку, зверя и дайте в руки этому человеку, — распорядился он.

Все радостно засмеялись, намечался новый поворот в зрелище.

— У меня есть хорошая жила, Бабахан, — выскочила из толпы патлатая старуха. — Я выдрала ее у серого совсем недавно, во время рождения новой луны. Пусть руки этому вору сведет судорога! Ха-ха-ха! Он тогда узнает, как зариться на чужое.

— И язык, если не имеет смелости сознаться!

— И ноги! Ха-ха-ха!

Старуха принесла волчью жилу и начала тыкать ею Хомуне в лицо. Он пытался отвернуться, но старуха, казалось, задалась целью всунуть ему в рот тухлую жилу.

— Саурон! — завизжала старуха, убедившись, что ей не удастся вложить Хомуне в рот вонючий кусок мяса. — Развяжи этого человека, чтобы он мог взять в руки жилу зверя, похожего на собаку.

— Да, Саурон, развяжи. Мы хотим увидеть, как он скорчится в судороге от жилы зубастого.

Чернобородый отвязал пленника. Хомуня взял в руки волчью жилу. Толпа замерла в ожидании.

— Бабахан, — спокойно сказал Хомуня, — поверь мне, не я украл вашего коня.

— Тогда кто же?

— Я видел этого человека, — Хомуня рукой притронулся к своему уху. — У него ухо…

— Черное ухо! Коня украл Черное ухо! — закричали в толпе.

— Юноши! Скачите к Перевернутой скале, может, успеете перехватить Черное ухо! — повелел старик. — Пусть вам поможет великий Уастырджи, покровитель мужчин.

Сразу пятеро побежали к лошадям.

— Завтра трудный день, — дождавшись тишины, сказал старик. — Саурон поведет вас убирать рожь. А сегодня — праздник Священного дуба, веселитесь, дети мои, отдыхайте. Пусть любовью наполнятся ваши сердца, — Бабахан улыбнулся. — В старину говорили: «Кто сына зачнет в этот день, родится богатырь, как Аспе; а дочь — будет подобна богине Иштар». Сегодня праздник. Во имя Священного дуба я дарую свободу этому человеку. Вы слышали? Его зовут Хомуня. Теперь он мой гость и гость нашего рода, — старик повернулся к бывшему пленнику и чуть склонил голову. — Я приглашаю тебя в саклю.

Толпа сменила гнев на доброжелательность. Чернобородый хлопнул Хомуню по плечу, улыбнулся, отдал кинжал, который отняли еще в долине. Только патлатая старуха, недовольная подошла и вырвала из рук волчью жилу.

Лишь теперь Хомуня смог рассмотреть селение. Оно прилепилось к скалам на большой площадке, обрезанной головокружительным, отвесным обрывом. Внизу, на самом дне, между валунами и кустарниками серебристой змеей петляла речка. А за ней простиралась долина, покрытая зеленым бархатом пастбищ — по густой, высокой траве рассыпались овцы, коровы, лошади. А дальше — остроконечные ели пологими ступенями тянулись к небу.

На площадке, в углублениях скал, примостились два десятка высоких, но обширных, рубленных из толстых бревен домов, почти круглых, тем и похожих на юрты кочевников. Темные, почерневшие от времени, бревна зубасто ершились тупыми углами. Толстые крыши, сделанные из таких же бревен, только укрытых соломой и хворостом, а поверх — засыпанных слоем земли, поросли бурьяном, ярко цвели донником, ромашкой, ветренницей и геранью, по краям украсились свисающими метелками овсяницы. За домами поднимались округлые, слоеные башни скал, а сразу за ними — косыми полосами сланца до самой вершины оголился кряж, словно гигантским ножом отрезали часть горы и выбросили.

— Твоему селению, Бабахан, враг не страшен, — поразился Хомуня неприступным гнездом горцев.

Бабахан улыбнулся, кивнул головой, но ответил совсем обратное:

— Мы пришли сюда по земле. А на ней всегда остается след. Если серый учует, то и до нашего стада доберется.

Хомуня понял, что жители этого селения не называют волка его прямым именем, и тоже не стал нарушать правила.

— Рога буйвола длиннее, чем зубы серого. А до хвоста — зверю, похожему на собаку, не добраться.

Бабахан доволен, понравился ответ.

Толпа разошлась быстро. У столба оставались только Хомуня, Бабахан и Саурон. Вскоре и они направились к сакле.

Жилище Бабахана стояло на самом краю площадки. От других оно отделялось маленьким озерком, в которое из глубокой расщелины между скалами спадал прохладный ручей. Пробитой в камне канавкой вода вытекала из озерка, пробегала почти через всю площадку и исчезала в трещине на краю обрыва. Под скалами, у сакли Бабахана, росло несколько деревьев: две ольхи с молодой порослью, тонкоствольные березки, ива. По другую сторону дома, у самого обрыва, тянули вершины к небу три старых сосны.

Дверей в сакле не было. Вместо них над входным проемом висела толстая валеная полсть из черной овечьей шерсти. Одна ее половина была откинута и тонкими кожаными ремнями привязана к деревянным колышкам, вбитым в бревна стены. Порогом служило самое нижнее бревно сруба. Переступив его, Хомуня оказался в просторном, без внутренних перегородок, темном помещении. Свет проникал сюда только через полуприкрытый дверной проем да в два небольших — не просунешь и головы — отверстия, прорубленные в стене, и одно — такое же по размеру — в кровле, поддерживаемой двумя массивными столбами.

В центре жилища, под пузатым котлом, висевшим на цепи, горел костер. Рядом склонились две женщины.

Одна, молодая, сидела на корточках, не спеша отламывала от сухой ветки тонкие сучья и подкладывала в огонь. Халат у нее распахнулся, из-под расшитых светлым орнаментом бортов выглядывали тяжелые, налитые молоком груди. Вторая, седая, но довольно стройная и крепкая старуха, сосредоточенно помешивала в котле длинной, очищенной от коры палкой.

Освоившись в полумраке, Хомуня получше рассмотрел женщин и догадался, что молодая — дочь старухи, так сильно она на нее походила. Такая же суховатость в теле, небольшой острый нос, те же темные, под широкими бровями, глаза, морщинки у рта при улыбке, обе говорили чуть нараспев, плавно растягивая слова, и даже в движениях, скупых и неторопливых, виделась одинаковость.

В сакле было не очень жарко. Прохладу нес ручей, шумевший почти рядом, да и солнцу не хватало сил прогреть толстую крышу. От входа приятно веяло сквознячком, дым не задерживался, сразу уходил вверх, в дыру, прорезанную в кровле. Туда же улетучивалось и тепло от костра.

Бабахан и Саурон вошли в саклю следом за Хомуней. Познакомив гостя с женщинами — старшая, Сахира, оказалась женой Бабахана, а младшая, Емис, — дочерью, она замужем за Сауроном, — вождь рода затеял разговор о лошадях, о коровах, об овцах, что паслись в долине; о травах, которые под палящим солнцем слишком быстро становились грубыми и жесткими. Хомуня поддерживал беседу, но чувствовал себя еще стесненно, неуверенно в непривычной для него роли гостя, человека равного и свободного.

В темном углу сакли заплакал младенец. Емис, сидевшая у костра рядом с Сауроном, подняла голову, взглянула в темноту, улыбнулась и — не двинулась с места. Дитя надрывно и громко заливалось в крике, звало к себе, но безуспешно. Будто ножом тронул по сердцу Хомуни этот беспомощный, хрипловатый плач. Хомуня так разволновался, что сам готов был встать, подойти и утешить маленького человека.

Наконец, опершись рукой о плечо Саурона, Емис встала и не спеша направилась в угол. Взяв дитя на руки, она тут же вернулась обратно, села рядом с мужем и, улыбаясь, что-то ласковое пошептала ребенку, приложила к груди его крохотное, темноватое личико.

Саурон взглянул на Хомуню и с гордостью произнес:

— Мой сын, Гайтар.

Хомуня хотел пожелать здоровье ребенку, но из того же угла, откуда Емис принесла сына, послышался жалобный стон. У хозяев лица сразу покрылись печалью.

— Как она там? — спросил Саурон у Сахиры.

— Плохо. Второй день ничего не ест. И нога не заживает.

Из глаз Емис покатились слезы.

— Айта, старшая дочь, — тяжело вздохнув, пояснил Саурон Хомуне, — сильно болеет.

— Лечите ее?

— Я повесила Айте на шею астрагалы зверя, похожего на собаку. Всегда это было самым верным средством против болезней, — ответила Сахира. — Но теперь и они не помогают. Такова, наверное, воля богов.

— Был бы жив Магас, может, он и сумел бы вылечить внучку, — Бабахан горестно покачал головой. — Хороший был лекарь, знающий. И отец его лечил людей, и дед. Магаса медведь задрал. Недавно похоронили лекаря.

— Можно мне посмотреть Айту? — Хомуне захотелось помочь этим людям.

Бабахан утвердительно кивнул головой.

Хомуня вместе с Сахирой подошел к больной и опустился перед ней на колени.

Айта оказалась совсем взрослой, ей было лет четырнадцать-пятнадцать. Прикрытая шкурой, она лежала на широкой кошме и со страхом смотрела на незнакомого человека. Хомуня положил ладонь на ее лоб — он был горячим и влажным.

— Что у тебя болит, Айта?

— Горло. Больно глотать.

— А что с ногой?

Девочка смутилась.

— Айта упала с обрыва и распорола бедро об острый камень, — подсказала Сахира.

— Покажи, — попросил Хомуня.

Айта отрицательно покачала головой.

— Ты не бойся меня, я совсем не страшный, — успокаивал ее Хомуня и снял мех, служивший Айте одеялом.

Отвернув полу халатика, Хомуня увидел длинную — от колена до ягодицы — рваную рану. Рана была не очень глубокой, но местами сильно загноилась. По краям присохли кусочки шерсти, ткани.

Хомуня снова прикрыл ногу халатом, еще раз приложил ладонь ко лбу девочки.

— Я попробую вылечить тебя, Айта, полежи пока здесь, — Хомуня повернулся к Сахире. — Нужно свежее молоко, сладкие фрукты или ягоды, посуда для воды.

— Молоко будет только вечером, когда пригонят скот, — Сахира помолчала в раздумье, потом добавила: — Или, может, сходить в долину и там подоить корову?

— Лучше сходить. И ягоды можно поискать там же.

В долину отправился Саурон.

Хомуня, поставив на огонь небольшой котелок с водой, пошел поискать подорожник. Заодно сорвал десяток кустов зверобоя, листьев березы, калины, боярышника, клена, содрал с ольхи несколько кусков коры, с сосен кинжалом наковырял смолы.

Все это разложил в сакле на бревне рядом с костром… Вытащил кинжал, порезал кору ольхи на мелкие кусочки. Отлив горячей воды в кувшин, Хомуня снова поставил котелок на место и бросил туда измельченную кору.

Сахира, Емис и Бабахан молча смотрели на его приготовления.

— Надо бы Айте постелить у входа, — сказал Хомуня. — Там светлее. Хочу промыть ей рану. Еще — мне нужен чистый лоскут ткани, чтобы перевязать ногу.

Когда все было готово, Хомуня перевел девочку поближе к свету.

— Айта, тебе придется потерпеть, пока промою рану. Будет очень больно, но зато дня через три сможешь ходить. Потерпишь?

Айта кивнула, но глаза ее уже наполнились слезами.

— Плакать и кричать можно, так легче перенести боль, — Хомуня повернулся к Бабахану: — Подержи Айту за плечи, боюсь, не выдержит.

Хомуня оторвал кусок тряпки, взял кувшин с водой и сел верхом на ноги Айты.

С раной он провозился долго, но промыл хорошо. Затем приложил к ране листья подорожника, туго перевязал.

— А ты молодец, совсем почти не кричала, — похвалил Айту Хояуня. — Терпеливая.

Айта размазывала слезы по щекам и вымученно улыбалась.

— Теперь вставай потихоньку и иди на свое место. Только осторожно, не сдвинь повязку. Если соскочит — сразу зови меня.

В котелке вода уже закипела, и Хомуня отодвинул угли в сторону.

Вскоре вернулся Саурон, принес молоко, землянику черешню. Выбрав косточки, Хомуня сложил в корчагу ягоды и, долив немного воды, варил их до тех пор, пока получилась патока. Потом туда же процедил отвар ольховой коры, перемешал и поставил к огню пропарить. В котелке вскипятил молоко с сосновой смолой, а когда чуть остыло и настоялось, понес больной.

— Попей, Айта, живичное молочко, оно болезни отгонит.

Затем принес настой ольховой коры, пропаренной с патокой, и пустую корчагу.

— А эту воду пить не надо, Айта. В рот набери ее — и держи, сколько терпения хватит. Устанешь — сплюнь в пустую корчагу. Отдохнешь — свежей набери в рот. Настой этот великую силу имеет, от него весь глен сгинет. Лечись, а я тебе пока зверобоя с листьями от разных деревьев заварю. То и попьешь.

Незаметно приблизился вечер. Поселок оживился — возвратились охотники с добычей. Сыновья Бабахана, Савкат и Орак, на арбе привезли тушу дикого кабана, их жены, Аргита и Ашказа, насобирали яблок, груш, алычи, боярышника, старший сын Саурона, Баубек, и дети Савката и Орака пригнали скот.

В сакле стало тесно и шумно. Половину ее заняли овцы, коровы и лошади. Савкат громко, стараясь перекричать всех, рассказывал, как они с Ораком выследили стадо диких свиней, как целый день бегали следом, пока удалось подстрелить большого жирного кабана, которого и привезли в селение. Но взяли подранка не сразу, долго преследовали. Сначала он даже нападал на братьев, приходилось спасаться на дереве. Но Орак изловчился — и еще одну стрелу вонзил ему в шею.

Орак более сдержан. Хотя по лицу видно, что не меньше Савката гордился удачной охотой, однако не произнес ни слова, только иногда поддакивал и кивал головой.

Емис распеленала Гайтара — изжелтил пеленки, измазался до самого пояса — и понесла обмыть к ручью. У Хомуни сердце дрогнуло, когда увидел, что она моет младенца в ледяной, спадающей со скал воде.

Бабахан заметил беспокойство гостя и сказал:

— Человек с первых дней должен учиться переносить жару и холод.

Емис обмыла плачущего Гайтара, внесла его в саклю, и положила на землю рядом с Сауроном. Потом не спеша собрала пеленки, постирала у озерка и развесила их перед костром на вбитые в землю колышки. Едва пеленки нагрелись, Емис завернула в них сына.

* * *

— Баубек, собирай друзей, разводите костер у священного камня, — приказал старик внуку. — Завтра племя отправится в Нижнюю долину убирать рожь, будем просить Хырт-Хурона, чтобы дал нам побольше зерна, — затем повернулся к гостю. — Ты каких богов чтишь, Хомуня?

— Я — христианин.

Бабахан вздохнул, лицо его потеряло радость.

— Богов много, а человек — один.

— Ты хотел сказать, Бабахан, что людей много, а бог — один?

— Нет. Я подумал о том, что ты услышал. Не хочу обидеть тебя, Хомуня. Кланяйся Христу, если веришь ему. Когда-то и мы осеняли себя этим знамением. Человек волен сам выбирать себе покровителя. Я расскажу, почему люди моего рода выбросили жестокого Иисуса из своего сердца и вернулись к богам предков.

Бабахан взял палку и поворошил угли. Костер разгорелся сильнее, сыроватые дрова громко хлопнули искрами, вспыхнуло пламя, высветило бороду вождя.

— Вот это и есть бог. Огонь дает жизнь всему, что есть на земле. Он живет вечно. И в человеке, и в деревьях, и в лошадях — во всем есть семя огня, — Бабахан помолчал, не отводя глаз от белых углей и красноватых горячих языков пламени, нехотя лизавших бока черного от копоти котла. Потом отложил в сторону палку, опустил руки на колени. — Наши предки давно поселились в этих горах. Разве кто-нибудь сможет подсчитать, сколько с тех пор родилось людей и умерло от старости? И я не могу. И не только от старости умирает человек. Если на узкой горной тропе встретятся два зверя, то погибнет тот, кто слабее. Человек мудр. Он способен быть и преданной собакой и ядовитой змеей; стать перед врагом на колени, полюбить себе подобного и отказаться от своих помыслов ради сохранения жизни. Таков человек есть. Таков и будет. Я восхищаюсь удалью Черного уха, укравшего коня, но прикажу убить его, если попадется в руки. И не потому, что ворует, в воровстве ничего мерзкого нет. Мы же не осуждаем медведя, если он задерет корову?

— Медведь — охотник, — вставил слово Хомуня, — а человеку предназначено в тяжких трудах добывать хлеб свой.

— Тогда почему Христос не накажет Черное ухо, а перекладывает это на мои плечи? Кто человеку разрешил воровать и убивать других людей? Разве не бог?

Хомуня промолчал.

— Я хотел тебе рассказать о своем селении и о том, почему наш род перестал поклоняться Христу. Так слушай.

Великий Аспе, вождь наших предков, устал от войны и, спасаясь от врагов, привел своих людей в эти горы. Но едва нашли теплую, солнечную долину и вступили в нее, снова пришлось вытащить сабли и натянуть луки.

Люди, которые жили в долине, встретили наших предков камнями и стрелами. Храбрые воины гибли и с той и с другой стороны.

И тогда Аспе надел свои лучшие одежды, взял самую красивую девушку и пошел к хозяевам долины. На виду у всех отбросил в сторону лук, положил на землю саблю и приблизился. И сказал он: «Если мы перебьем друг друга, то кто в жены возьмет сестер наших и дочерей? Разве они живут для того, чтобы оплакивать могилы близких и не должны больше рожать детей? Я привел к вам любимую свою сестру, смотрите, как она хороша. Пусть достойный возьмет ее в жены, и тогда она родит ему сына. И мне самому пришло время растить детей, а не убивать себе подобных. Хочу выбрать у вас невесту». И ответили люди Аспе: «Мы согласны отдать тебе и твоим воинам дочерей наших, и забрать у вас столько же. Породнимся и будем жить вместе. Но как посмотрят на это боги? Захотят ли они меняться своими людьми?» И опять сказал Аспе: «Давайте объединим и богов своих. А чтить больше всего будем самых сильных и самых добрых из них».

Так и стали жить.

Много времени прошло с тех пор. Но вот из-за гор и далеких морей пришли посланцы Иисуса Христа и уговорили людей забыть старых богов. Крепкими веревками связал наши души Христос. И чтить священное дерево нельзя. Жену иметь без его позволения — тоже нельзя. В зимние дни мы едим мясо своего скота и того зверя, что в лесу добудем. Но в пост — и на мясо запрет налагается. За малейший проступок Христос грозит жестокой карой. Я уже был вождем рода в тот год, когда в наших долинах и рожь не уродила, и фруктов не было. К весне дети наши стали умирать от голода. И разрешил я, несмотря на великий пост, взять луки и добыть мясо. Поели досыта люди, и улыбка появилась на их лицах. Даже Сахира, жена моя, умиравшая от голода, поправилась и захотела родить мне сына. И тогда жестокий Иисус решил покарать нас, сбросил с гор лавину на наше селение. Похоронил и мужчин, и женщин, и детей. И грешных, и тех, кто еще не успел согрешить.

Уцелело лишь несколько семей, сакли которых стояли ниже по течению реки. По другую сторону селения тоже сохранился один дом. Там жил старый больной охотник Мадай, отчим Сахиры, со своей младшей дочерью Аримасой. Но мы не знали об этом. Еще не опустилась на землю снежная пыль, поднятая лавиной, мы бежали прочь с того страшного места.

Теперь живем здесь. А Иисуса Христа оставили там, где похоронил он невинных людей. С тех пор снова почитаем богов своих предков. И, как видишь, построили на новом месте дома, обзавелись скотом. Это значит, что боги, которых мы поменяли на Иисуса Христа и забывать стали, не таят на нас зла. Мои сыновья и дочери родились уже здесь. Кроме Саурона. Саурон — внук Мадая; он появился на свет в том, уцелевшем, доме в верхней части старого селения.

Сахира принесла Бабахану молока. Он выпил.

— Идемте, дети мои, помолимся Хырт-Хурону.

В стороне от домов, на большом плоском камне разгорался костер. Широким кругом стояли жители селения и ждали вождя. Бабахан вошел в середину, взял у Баубека длинную сосновую палку с обгоревшим концом, воткнул ее в угли. Мальчишки подбросили тонких сучьев — и жаркое пламя шумно взметнулось в темноту. Звезд не стало видно, только искры поднимались в самую высь и медленно исчезали в бездне. За ними устремлялись новые, и казалось, что небо с мерцающими угольками вплотную приблизилось к людям.

Бабахан, рукой закрывая бороду от пылающего костра, вытащил горящую палку, высоко поднял ее над головой и отступил от огня. Три раза он молча, не выходя из плотного круга своих сородичей, обошел костер. Затем остановился и со всего маху кинул полуобгоревшую палку в огонь — он тут же взорвался мелкими звездами и теплым пеплом опустился на восторженные лица людей.

Борода Бабахана разметалась в стороны, глаза остро заиграли молодым блеском и дикий, необузданно веселый азарт ярко искривил его тонкие губы, огненной тенью пробежал по щекам. Худые, оголенные руки с широко растопыренными пальцами медленно выдвигались откуда-то из-под бороды и простирались высоко вверх, к извергающему искры, беспокойно мятущемуся пламени. И никто не заметил, как спали на землю одежды Бабахана, и он стоял обнаженный перед ярким огнем, с поднятыми вверх руками, на широко расставленных, согнутых в коленях ногах, неистовый и страшный, как демон.

Зачарованная толпа ахнула и опустилась на колени.

Тело Бабахана мелко дрожало, а руки, тонкие, как сухие, искривленные сучья засохшей сосны, казалось, все поднимались и поднимались вверх. И вот он, выпрямившись, застыл перед пламенем. Потом медленно опустился на колени.

— Благослови нас, великий Хырт-Хурон, повелитель солнца и огня, источник всех благ и радостей! — молил Бабахан.

— Хырт-Хурон, благослови! — следом выдохнула толпа.

— Хырт-Хурон, избавь от несчастий.

— Дай нам дорогу счастливую.

— Наполни крупным зерном наши хранилища в саклях.

— Дай нам благо, Хырт-Хурон!

Все разом вскинули руки и тут же опустили, сложив их на животе, в полном молчании склонили головы перед костром.

Только голос Бабахана продолжал звучать размеренно и тихо.

Кто чтит великого Хырт-Хурона, Тот всегда будет богатым и счастливым. Кто не чтит его, Пусть полагается только на себя. Аминь.

— Аминь, — воскликнули люди и снова опустили головы.

Саурон и Сахира подошли к Бабахану, набросили на него халат и, обессиленного, повели в саклю.

Молча, будто боялись потревожить задремавшего бога, расходились люди по своим домам.

Костер догорал. Пламя исчезло. И только угли золотым кругом сияли на священном камне.

Хомуня, пораженный силой веры и страстью Бабахана, последним отправился в саклю.

Ужинали молча и быстро. Напоследок выпили молоко и начали укладываться спать. Хомуне выделили место между Айтой и Ораком. Рядом с Ораком легла его жена, Ашказа, потом — их дети. А далее — Савкат с Аргитой и сыновьями, Баубек, Саурон с Емис, и Бабахан с Сахирой. Гайтара Емис положила у стены, возле своей головы. Так безопаснее, никто в темноте не наступит.

Намаявшись за день, Хомуня сразу уснул. Ночью, то ли от того, что через дверной проем в глаза ему заглянула луна, то ли слишком громко фыркнула лошадь, но он проснулся.

В сакле, переполненной людьми и скотом, было жарко. Айта, сонная, придвинулась к нему вплотную, раскрылась и разбросала руки.

Она лежала на спине и небольшие крутые бугорки ее грудей, ярко выбеленные луной, четко рисовались на фоне темной сакли. Дышала она спокойно, размеренно, только посапывала носом да чуть вздрагивала во сне. Хомуня улыбнулся, довольный. Дочь Саурона пошла на поправку.

Снова фыркнула лошадь и переступила ногами. Орака рядом с Хомуней уже не было, он отодвинулся куда-то далеко в тень, ближе к Ашказе. Хомуня хотел потихоньку повернуться спиной к Айте и дать ей больше места, но тут же услышал, как Орак несдержанно задышал, прерывисто застонала Ашказа, наполненная любовью. Хомуня не шевелился, боялся спугнуть ее счастье. «Будет у Бабахана еще один внук, — подумал Хомуня. — Богатырем вырастет».

Потом долго размышлял над тем, что ему делать дальше, с чего начинать новую жизнь, как добыть коня и добраться до Руси.

Так и уснул, ничего не решив.

* * *

С восходом солнца селение опустело. Мужчины верхом, вооруженные саблями, луками, с колчанами, полными стрел, женщины на арбах отправились убирать рожь.

— Зачем им столько оружия? — спросил Хомуня у Бабахана, когда проводили людей за ворота у въезда в селение, поставленные на узком карнизе отвесной скалы, — можно подумать, что на войну собрались.

— А мы постоянно воюем с соседними селениями, убиваем мужчин друг у друга. — Бабахан сорвал длинный стебель овсяницы, поковырялся в зубах. — Когда-то, особенно при царе Дургулеле — длинноволосом, — Алания была сильной державой. Даже Грузия обращалась к ней за помощью. Теперь же — каждый род сам по себе, каждый вождь — сам себе царь. И если бы не покровительство Грузии да неприступные горы, давно покорили бы нас чужеземцы.

— Соседи могут напасть прямо во время работы?

Бабахан пожал плечами.

— Всяко бывает. Но я спокоен, там Саурон. Он и работник хороший, и воин храбрый, расчетливый. Ему покровительствует бог воинов, путников и всех мужчин Уастырджи, — Бабахан улыбнулся, зять ему, видно, был по душе. — Жалко, что старому Мадаю не довелось увидеть внука. Порадовался бы за Аримасу, дочь свою, что такого богатыря родила от одноногого русича.

— От русича? — Хомуня, пораженный, остановился и растерянно посмотрел на вождя. — От русича? — переспросил он. — Я тоже русич, Бабахан. Рабом был. Сбежал от своего хозяина. Как звали того русича?

Бабахан задумался.

— Не помню, Хомуня. Мы всегда звали его просто — русичем, думали, что имя у него такое. Он и сейчас жив, весной мы навещали его с Сауроном, — Бабахан радостно вскинул голову. — Вспомнил имя — отец Лука! Так его зовут монахи, русич там у них за главного.

— Настоятель монастыря? — удивился Хомуня и вспомнил, что перед побегом приносил в монастырь вьюк с тканью, а настоятель, отец Лука, не принял его, велел передать товар ключнику. — Как давно я не слышал русской речи, Бабахан. Нет горше доли — быть оторванным от своего племени.

— Что ж, управимся с рожью — поедем в Аланополис вместе с Сауроном, — сказал Бабахан и зашагал к своей сакле. Затем обернулся, подождал Хомуню. — Если хочешь, давай завтра утром отправимся в Нижнюю долину.

Хомуня согласился.

Наверное, Бабахану захотелось утешить своего гостя, он заглянул ему в глаза и сказал:

— У меня есть еще один сын — Хурдуда. Десять лет назад его схватили в лесу, увезли в Аланополис и продали в рабство.

Хомуня сочувственно вздохнул.

— Но Уастырджи смилостивился над ним. Он сделал так, что Хурдуду купил мой хороший кунак. Я не стал забирать Хурдуду обратно. Уговорился с кунаком, что мой сын будет жить у него и воспитываться до тех пор, пока надумает жениться.

Утром следующего дня Бабахан подвел к Хомуне серую кобылу.

— Это — Сырма. Баловница, ласку любит. Но выносливая, хорошая лошадь. На ней и поедешь в Нижнюю долину.

Хомуня почесал Сырму между ушей, погладил шею, грудь. Кобыла прислушалась, потянулась губами к руке.

Вставив ногу в стремя, он вскочил в седло и сразу натянул повод, ожидал, что Сырма встанет на дыбы, попытается сбросить незнакомого седока на землю. Но она спокойно стояла на месте, понуро опустив голову, будто обиделась, что мало ласкали ее. «Ну и ленивая же ты, скотина, — про себя ругнул Сырму Хомуня. — Или Бабахан считает, что я никогда в седле не сидел, поэтому и выбрал мне самую смирную?»

Из сакли вышли Сахира и Емис. Сахира подошла к Бабахану, бодро взобравшемуся в седло, положила руку на стремя.

— В дороге хоть не торопитесь, дайте передохнуть лошадям, — попросила она мужа. — Путь не близкий.

— Ничего, кони крепкие, выдержат, — ответил Бабахан. — В первый раз, что ли?

— Кони-то крепкие, а седоки? Слабость приходит под старость.

— Ладно, — нахмурился Бабахан и нервно задергал повод. Не любил он, когда жена при людях жалела его.

Хомуня попытался замять неловкость.

— Сахира, не забудь сменить повязку Айте да положи свежих листьев подорожника. И отваром пои ее чаще, беды не будет.

— Вот-вот. Лучше делом займись, а то… — Бабахан не договорил и повернулся к Хомуне. — Ну, тронули.

Едва выехали за ворота селения, Сырма на глазах начала преображаться, запрядала ушами, недовольно зафыркала. Хомуня почувствовал, как по ее телу пробежала мелкая дрожь. Не успел он опомниться, Сырма грудью оттерла низкорослого жеребца Бабахана на край дороги, едва не столкнула его в обрыв.

— Не балуй! — прикрикнул на нее Бабахан и огрел плетью.

Сырма пустилась вскачь.

Дорога, проложенная по узкому карнизу каменной отвесной горы, была слишком тесной и извилистой, чтобы нестись по ней галопом. Хомуня ногами уперся в стремена, изо всех сил рванул на себя повод, но Сырма лишь выше задрала голову да завиляла задом. На каждом повороте у Хомуни замирало сердце, когда Сырма скакала по-над краем пропасти.

Наконец удалось сдержать кобылу, перевести ее на спокойную рысь, а потом остановить вовсе. Он прижал Сырму вплотную к скале, подождал Бабахана и пропустил его вперед.

Но Сырма успокоилась ненадолго. Едва Хомуня отпустил повод, она снова начала теснить жеребца — опять захотелось быть первой. Теперь она обходила соперника справа, прижимала его к скале. И Хомуня ожидал, что Бабахан на этот раз огреет плетью его, а не Сырму. И прав будет. Потому, что Хомуня уже второй раз нарушал святое правило — почтительно следовать по стопам своего хозяина.

Может быть, Бабахан и не думал посягать на его свободу. Но за долгую жизнь Хомуне доводилось видеть всякое. «Чем человек отличается от зверя? — размышлял Хомуня. — Наверное тем, что, по естеству своему, причастен не только плоти, но и духу. А познать дух, мысли человека невозможно. Они спрятаны за семью замками.

У зверя повадки постоянны, как солнце в небе. Потому что повадки эти даны ему природой однажды и предопределено вместе с кровью передавать их из поколения в поколение. Иначе хаос начнется. Жизнь прекратится, если зайцы начнут пожирать волков, лягушки заглатывать ужей.

Человек же способен съесть и ужа, и лягушку, и волка, и зайца, и другого человека тоже. Зверю, если он на завтрак не попадет в зубы другому, предназначено никогда не терять свободы. Олень не станет помыкать оленем, заставлять его приносить себе пищу. Это удел человека и творение его же духа. Человек даже зверей наделяет в сказках своими собственными чертами. Одних считает умными, других — глупыми, ленивыми, хитрыми, лукавыми, жадными, злыми, коварными. Но змея меняет только шкуру, натура у нее остается все той же, и яд ей дан, чтобы защищаться от врагов.

А какова натура у человека? Что главное для него: добро, зло, благородство, коварство?»

Только люди способны отбирать свободу у подобных себе, делать их своими рабами. Хомуня давно убедился, что и рабовладельцы — сами рабы по натуре. Одни отличаются чрезмерным страхом и преклонением перед людьми, наделенными властью. Другие теряют достоинство в безмерной страсти к наживе. Считая, что деньги — благо, они добровольно становятся рабами, теряют рассудок, особенно, если видят, что богатство достается другому, в то время как самому хочется завладеть им. И погибают они в горе и в постоянно бередящей душу неразумной скорби и безысходности. Иных мучает враждебное отношение к ним других людей. Есть и такие, кто сам в гневе готов убить человека, если показалось, что тот незаслуженно обидел его. А некоторые только тем и живут, что имеют возможность злорадствовать и наслаждаться чужими несчастиями.

Рабские начала у человека настолько сильны, что, если он и захочет, то отделаться от них в одночасье не только трудно, порой невозможно. Так и Хомуня, всякий раз, когда ему не удавалось надлежащим образом сдержать Сырму, беспомощно разводил руками, будто хотел повиниться перед вождем рода: лошадь, мол, виновата, это она глупая, не блюдет чина.

Бабахан улыбался и самодовольно поглаживал белую бороду. Он совсем по-другому понимал смятение Хомуни. Считал, что гость его, хотя и умеет держаться в седле, но страшится гор, потому и постоянно натягивает поводья, не дает погорячиться норовистой кобыле.

Только, спустя три-четыре часа, когда поднялись на высокий скалистый хребет, Сырма поскучнела и равнодушно плелась сзади. То ли устала, то ли Хомуня вконец разодрал ей железными удилами губы, но она смирилась со своей участью.

Перед спуском в долину Бабахан остановил коня и показал Хомуне ржаное поле. Небольшое, оно расположилось внизу, у обширного — от горы до горы — плотного лесного массива, по-сиротски притулилось к подножию откоса скалистого хребта, роскошно украшенного белыми барашками водопадов.

Поле было не плоским, а слегка куполообразным, с длинными, устремленными в лес клиньями. Хомуне оно показалось похожим на пожелтевшего от солнца краба, клешнями уцепившегося в темные ельники.

— Наконец-то добрались, — тяжело вздохнул Бабахан. — Осталось только вниз спуститься.

Спускались по узкой, поросшей бурьяном дороге. Петляя между низкими молодыми елями, она привела к левой клешне краба, наискось обрезанной небольшим ручьем с чистой и холодной водой.

Жнецы отдыхали. Но едва на поле появился Бабахан, все кинулись навстречу. Молодой, еще безусый, горец услужливо помог вождю спуститься на землю, снял седло, стреножил коня.

Хомуня стоял в стороне. Один лишь Саурон подошел к нему и тепло поприветствовал. Остальные издали кивнули чужеземцу.

Хомуня завидовал Бабахану. И это была даже не столько зависть, сколько постоянная тоска одинокого человека: куда бы ни приезжал он — его не ждали, не встречали и не провожали. Жил постоянно среди людей, а они его не замечали.

Пока стреножил Сырму, отнес в тень седло, Бабахан и Саурон поднялись на пологий холм, откуда хорошо просматривалось все поле. Жнецы попрятались в тени. Хомуня остался один. Он поднял с земли несколько колосков, размял их в ладонях, провеял и кинул зерно в рот. Затем направился к мужчинам, расположившимся у ручья, под небольшой ивой, свесившей к воде тонкие бледно-зеленые ветви.

Невысокого роста, узкоплечий, без рубашки, но в мохнатой шапке, тщедушный мужичок с редкой, будто выщипанной бородкой, сидел в середине группы, беспрестанно хлестал себя пучком травы, отгонял липнувших к потному телу назойливых мух и вдохновенно что-то рассказывал. Но стоило Хомуне подойти ближе, узкоплечий умолк на полуслове, его слушатели, едва взглянув на чужеземца, опустили глаза.

Наступило тягостное молчание. Узкоплечий нехотя встал и не спеша двинулся вверх по берегу ручья. Следом поднялись и остальные.

Вскоре, вооружившись серпами, люди приступили к жатве. Хомуня, увидев, как жнецы насыпом, абы как, бросают в кучу стебли, подошел к вождю рода и сказал:

— Бабахан, твои люди неправильно жнут. Рожь надо срезать ниже, собирать колос к колосу и вязать в снопы.

— Зачем? — удивился Бабахан. — Разве зерна от этого станет больше?

— Зерна будет столько же, но молотить — быстрее и легче. К тому же, если пойдет дождь, колосья меньше намокнут.

Бабахан пожал плечами.

— Мы всегда так убираем. Но если ты считаешь, что надо иначе, давай попробуем.

Вождь собрал людей.

— Хомуня считает, что мы неправильно жнем, — люди удивленно посмотрели на чужеземца. — Сейчас он покажет, как надо. Все должны делать так, как он. Я верю этому человеку, он вылечил дочь Саурона.

Хомуня неторопливо вышел вперед и объяснил, как вязать сноп.

— Не пойму я, Бабахан, зачем нам делать лишнюю работу? — спросил узкоплечий. — Пока Хомуня свяжет сноп, я успею нарезать почти столько же.

— Чилле, если ты ковырялся в ушах и не слышал, о чем я говорил, то подойди ко мне ближе и я еще раз повторю! — Бабахан нахмурился и зашагал к лесу.

Три дня подряд, от восхода до захода солнца, Хомуня резал серпом рожь, вымолачивал и веял зерно, ссыпал его в пузатые кожаные мешки и наслаждался тем, что впервые за многие годы никто не подгонял его, не стоял с кнутом за спиной. Может быть, поэтому все эти дни, показалось Хомуне, пролетели так быстро, что он не успел насладиться работой.

Совместный труд постепенно сблизил его с племенем, а знания и сноровка, позаимствованные в странах, в которых волею судьбы пришлось заниматься хлебопашеством, скоро сделали Хомуню чуть ли не главным распорядителем на поле.

Началось с того, что в первый же день Чилле подошел к Саурону и громко, так, чтобы слышал Хомуня, сказал:

— Из-за этих снопов — не знаю, и кому они только нужны? — у меня снова разболелась спина, устала кланяться. Может, мне заняться другим делом?

Саурон участливо посмотрел на тщедушного Чилле и предложил пойти в тень к Бабахану, развлечь его своими рассказами.

Чилле обиделся и молча повернул обратно.

— Подожди, Чилле, — окликнул его Саурон. — Если тебе не трудно, разминай колосья. Это можно делать и сидя, и на коленях.

Чилле притащил широкую полсть, расстелил ее рядом со снопами, сложенными в одонье, и начал изручь вымолачивать зерно — брал пучок колосков и разминал их руками.

Хомуня оставил серп, сходил в лес, вырезал кичигу — палку с плосковатым концом, — и присел рядом с Чилле.

— Смотри, как это делается.

Чилле недовольно покосился на чужеземца, но Хомуня, не обращая внимания на его неприветливость, взял сноп, развязал перевясло. Быстро, всего за две-три минуты он вымолотил зерно и отбросил солому в сторону.

Чилле удивленно раскрыл глаза.

— Возьми кичигу, попробуй, — подал ему палку Хомуня.

Чилле не так сноровисто, но все же довольно быстро обмолотил сноп. Довольный, отбросил пустую солому, заулыбался, хлопнул Хомуню по плечу.

— Хорошо! И рукам не больно.

* * *

Всякая работа когда-нибудь да кончается.

Все поле по краям огородилось кучами соломы, последние мешки с зерном брошены на куцые двухколесные телеги, и отдохнувшие лошади, упираясь подковами в горный, каменистый грунт, потащили хлеб в селение.

Самым трудным был участок дороги, который вел на верх скалистого хребта. Приходилось впрягаться в арбу рядом с лошадьми или подталкивать ее сзади.

Дальше пошло легче. А когда выехали на торную, с небольшим уклоном, караванную дорогу, ведущую в Аланополис, кони пошли рысью, женщины повскакивали на телеги, расселись на мешках с рожью. Но ненадолго, вскоре пришлось сворачивать в другое ущелье, где опять ожидало бездорожье.

Сразу за поворотом предстояло проехать узкую — сажени три шириной — седловину, с обеих сторон обрезанную глубокими обрывами с острыми выступами скал. Спуск в седловину небольшой, а вот подъем — не только крутой, но и высокий. И люди снова, до предела напрягая мышцы, арбу за арбой вытаскивали на широкое плато.

Последнюю, самую нагруженную телегу вел Савкат. В низу седловины его Ожидали Хомуня, Саурон и еще четверо молодых, крепких мужчин. Они приготовились толкать арбу на гору.

Арба спускалась медленно. Кони, удерживаемые Савкатом, приседали на задние ноги и высоко задирали головы, так, что он еле-еле доставал до уздечек. Перед концом спуска Савкат отпустил поводья и отскочил в сторону, хотел, чтобы лошади с разгона вытянули на подъем поклажу.

И тут Хомуня увидел, что левое колесо завиляло, начало сползать с оси.

— Стой, Савкат! Колесо соскочит! — крикнул Хомуня и побежал навстречу.

Савкат бросился к лошадям, повис, схватившись за уздечки, но остановить не успел. Колесо соскочило — арба с треском завалилась набок, Савката сильно толкнуло дышлом, он не устоял на ногах и, если бы не задержал его Хомуня, полетел бы в пропасть.

Колесо, наскочив на небольшой камень, начало сворачивать к обрыву. «Упадет под откос, — мелькнуло у Хомуни в голове, — придется оставить в седловине не только арбу, но и зерно».

Хомуня так и не понял, то ли колесо на него налетело, то ли сам он прыгнул и придавил колесо к земле. Больно ударившись, он заскользил к пропасти и сумел задержаться, когда до края ее оставалось не больше локтя. Разбитыми до крови, дрожащими руками Хомуня судорожно пытался ухватиться за сухую землю и отползти от обрыва, но не мог даже сдвинуться с места. Замычав от бессилия, он поднял голову, хотел позвать на помощь, но люди уже сами бежали к нему. Они осторожно подняли его и отнесли к арбе, на дорогу.

Хомуня лежал на твердой земле, улыбался и смотрел на Бабахана, стоявшего перед ним на коленях.

— Ну, как ты? — спросил вождь.

Хомуня пошевелился.

— Слава богу, жив. Боли не чувствую, но встать не могу, руки и ноги дрожат.

— Еще бы. Отдыхай. Сейчас тот, кого ты спас, принесет тебе воды.

Подошел Савкат, присел. Положил к себе на колени голову Хомуни, напоил водой.

— Помоги мне встать, Савкат. А то я совсем умирать собрался.

— Э, нет! Теперь ты должен две жизни прожить.

Опираясь на Савката, Хомуня встал и увидел приближавшийся к седловине караван бывшего своего хозяина. Омар Тайфур — как всегда в ярких пышных одеждах — ехал рядом с проводником и смотрел, как люди племени Бабахана ставят колесо, грузят мешки на арбу.

У Хомуни разом опустились руки, тревожно заколотилось сердце и засосало под ложечкой.

— Бабахан, это мой хозяин, Омар Тайфур, — тихо шепнул Хомуня. — Если не спрячусь, он заставит телохранителей связать меня.

Но прятаться было поздно. Омар Тайфур уже увидел беглого раба. Он подозвал к себе Валсамона и плетью указал на Хомуню.

— Гы-гы-гы! — трубно засмеялся Валсамон и выхватил саблю.