"Хомуня" - читать интересную книгу автора (Лысенко Анатолий)3. Аримаса и РусичКаждый вечер, еще до захода солнца, Мадая сильно клонило ко сну. Он словно проваливался в бездну, и ничего не мог с собой поделать. И просыпался Мадай в одно и то же время, когда Аримаса укладывалась спать. Он старался не кашлять и не ворочаться с боку на бок, чтобы не потревожить дочь. О чем только ни думалось бесконечно длинными ночами. И о Сахире, старшей дочери, которую забрал себе в жены Бабахан; и об Аримасе, на которой, к несчастью, до сих пор никто не женился. А пора бы ей иметь мужа, рожать детей. Давно пора. Мадай подсчитал и удивился — два полных круга и еще один год прожила Аримаса, двадцать пять лет! Как же он мог допустить такое? Юноши уже не возьмут Аримасу, а вдовец не находится. Почему так получилось? Ноги, руки у нее на месте. Стройна. Лицом — дай бог каждой иметь такое, сам бы целовал ее глаза и губы. Нет, Аримаса у него красивая. Пожалуй, получше Сахиры. А, впрочем, может, он и не прав. Сахира не родная ему дочь. Он всегда больше любил Аримасу. Правда, чуть грубоватой стала Аримаса в последние годы. Но это потому, что ей самой приходится делать всю мужскую работу. И на зверя охотиться, и поле рыхлить, и рожь убирать. И вдруг подумалось: из-за него, из-за Мадая, никто не захотел жениться на Аримасе, брать к себе в дом беспомощного, ворчливого старика. Кому захочется возиться с таким? Раньше у Мадая много скота было. А теперь только лошадь и корова. Бедно стали жить. Оно и понятно. Если мужчины в доме нет, о каком богатстве может идти речь. Сам Мадай уже давно не способен работать. И днем и ночью валяется на кошме. Наверное, в селении и не помнят, что Мадай был когда-то лучшим охотником. На медведя всегда в одиночку ходил. Вон сколько шкур по сакле разбросано. Шестьдесят пять лет ему было, когда родилась Аримаса. К тому времени оба сына, которые родились от первой жены, погибли. Он остался один и привел к себе в дом рано овдовевшую женщину. Ребенка от первого мужа, Сахиру, она родила уже в его сакле. Года через три принесла ему и Аримасу. Только сама прожила недолго. Но в третий раз Мадай жениться не стал. Сам растил дочерей. У других деды моложе, чем у Аримасы отец. Мадай прислушался, ему показалось, будто в горах заревел медведь. «Нет, это не медведь, — сам себе прошептал Мадай. — Гроза? Еще рано, весна только начинается». А рев становился все громче и громче. Скоро он перерос в сплошной грохот, будто все горы рушились разом. Вскочила Аримаса, раздетая, заметалась по стынущей сакле. Подбежала к Мадаю и опустилась перед ним на колени. — Отец, я боюсь! Надо спасаться! Что это? Рев и грохот были уже рядом, ржала и рвалась с привязи лошадь, мычала корова, земля дрожала, и Мадай уже не слышал последних слов Аримасы. Что-то тяжелое глухо ударило в саклю, она вздрогнула, покосилась, но устояла, только бревна натужно заскрипели, возвращаясь на прежнее место. По сакле пронесся ветер, костер разгорелся сильнее. И сразу все стихло. Аримаса лежала, тесно прижавшись к отцу, и плакала громко, навзрыд, как иногда в детстве. Мадай молча гладил ее распущенные волосы. Ему жалко было Аримасу. Из-за него не решилась бежать из сакли. Но, кажется, все обошлось. Теперь он догадался, что гремело за стенами. — Успокойся, Аримаса. Все уже позади. Рядом прошла лавина. Успокойся, дочь. Когда костер совсем погас и небо утренним светом заглянуло в дымовую дыру, Аримаса успокоилась и, обессиленная, уснула в объятиях отца. Уснул и старый Мадай. Разбудила их корова. Она глухо мычала, звала хозяйку — вымя распирало молоко. Аримаса встала с трудом. Мадай посмотрел на нее и ужаснулся. Даже при тусклом свете видно, как вспухли и налились кровью глаза дочери. Полсть, которой закрывали дверной проем сакли, почти до половины была завалена снегом, и Аримасе пришлось немало потрудиться, чтобы выбраться наружу. Выбравшись, Аримаса взглянула в сторону селения и закричала в ужасе. Вместо селения увидела нагромождения плотно сбитого снега с торчащими скелетами обломанных деревьев. Она взбежала наверх и посмотрела вокруг. Далеко, за широкой грядой, одиноко зияли пустыми дверными проемами несколько полуразрушенных домов. Кругом было тихо и безжизненно. Мадай тоже выполз и печальными глазами уставился на мертвые снежные глыбы. После завтрака Аримаса пробралась к уцелевшим домам. Поняла, что оставшиеся в живых люди в спешке покинули свои сакли и ушли из долины. Она с радостью отметила, что сакля Бабахана и Сахиры, стоявшая на краю селения, пострадала меньше всех. Значит, сестра не погибла. Собрав брошенные домашние вещи и сложив их в одну кучу, Аримаса вдоль снежной насыпи перешла на противоположный берег небольшой речки — лавина докатилась даже туда, где начинаются высокие, отвесные скалы, поверх которых проходила дорога на город Аланополис. Как и предполагала Аримаса, под скалами, у Хвоста еминежа, торчащего из недр земли в нескольких шагах от обрыва, можно было на лошади обогнуть язык лавины и добраться к покинутым домам. Когда снова перешла речку, только теперь с другой стороны белой насыпи, ближе к своей сакле, увидела скрытую огромными, как валуны, плотно сбитыми комьями снега корову — лишь голова и видна была. К удивлению Аримасы, корова еще дышала, но уже почти не открывала глаз. Аримаса побежала в дом, взяла нож, топор, большую корчагу и вернулась обратно. Расчистив снег, Аримаса отрубила голову корове и собрала кровь в корчагу. С тушей она провозилась целый день, но выкопала из снега все мясо и перетаскала в саклю. Следующий день она потратила на его обработку, чтобы не пропало. Часть пересыпала солью, часть потушила, окорока повесила вялить на высоко обрубленные сучья сосны, которая росла у самой сакли. Шли дни. Снег полностью растаял. Аримаса надеялась, что сородичи все же надумают побывать на месте бывшего селения, и тогда, может быть, помогут перебраться на новое место, туда, где теперь, наверное, они уже построили себе новые жилища. Но за все лето так никто и не приехал. Только на противоположной стороне, поверх скалистой гряды, иногда проходили караваны. Некоторые шли из Грузии в сторону Куфиса, но чаще видела тех, кто наоборот, поднимался вверх из долины Куфиса в Грузию. Аримаса издали смотрела на людей, но никому из них не было дела до затерявшейся под утесом одинокой сакли. А может, оттуда ее, эту саклю, и не видно за соснами? Но зато свободно было на поле, где росла многолетняя рожь, — одно, хоть и горькое утешение. Никогда еще Аримаса не привозила в саклю столько зерна. Им с отцом хватит года на два, а может, и больше. С ячменем получилось хуже, слишком мало его посеяла. Придется гнедому больше довольствоваться сеном. Сена она постаралась запасти вдоволь. Лучшее, из самой молодой травы, Аримаса сложила в сакле отдельно: скоро у коровы должен появиться теленок. Зима пришла внезапно. Стоял теплый безветренный день. Солнце так прогрело землю, что Аримаса босиком ходила к роднику и ноги не мерзли. Но к вечеру небо покрылось тучами, заморосило, потянуло холодом. Ночью выпал снег. Три дня Аримаса только тем и занималась, что отгребала его от входа в саклю, расчищала дорожку к воде. Потом снова заиграло и пригрело солнце. В ущелье потеплело, снег осел, стал упругим. За ночь приморозило, и он уже не проваливался под ногами. Аримаса отправилась в лес, отыскала звериные тропы, поставила ловушки. Едва вернулась, с гор спустился туман. К утру и сосны, и крыша сакли, и дорожка — все обледенело. Было очень скользко, и Аримаса, чтобы легче идти к ловушкам, взяла старую отцовскую пику — опиралась на нее и долбила лунки на крутых подъемах. Старый Мадай тоже не сидел без дела. Когда туман уплыл вниз по ущелью и солнце наполнило долину теплым воздухом, Мадай, захватив два длинных тисовых прута, нож, полосы мягкой кожи, небольшую полсть, выполз из сакли. Бросив полсть на пригреве, он уселся на нее и начал мастерить ловушки. Раньше он много делал ловушек и на оленя, и на зайца, и на лису. Аримаса здесь же, в селении, меняла их на соль, ткани, ножи. Удачливые охотники — то ли от щедрости душевной, то ли жалели старого Мадая, — но одаривали Аримасу купленными в Аланополисе готовыми халатами, шароварами, и еще разной одеждой и обувью. Теперь же ловушки без дела висели на стене сакли. Но Мадай не обращал на это внимания, если чувствовал в себе бодрость, снова принимался за дело. В селении считалось, что никто лучше Мадая не знает повадок диких животных. Ловушку он делал так, что зверь, казалось, сам рвался в петлю, едва дождавшись, пока охотник поставит ее на тропе. Согревшись на солнце, Мадай незаметно уснул. Проснулся, когда снизу, от реки, потянуло холодом, и туман снова начал подступать к сакле. Еще в глубокой дреме он услышал песню. Таких в селении никогда не пели, протяжных и грустных, будто человек молился богам, сотворившим горы, и пел ее так, чтобы голос его услышали большие и малые вершины. Мадай подумал, что песня ему приснилась. Поначалу он даже воспринял ее как зов предков, которые, он чувствовал, уже давно поджидали его в подземном царстве мертвых. Но в долину снова долетел тот же напев, Мадай взглядом окинул заледенелые высоты, старался найти того, кто, не жалея горла, пытался перекричать молчаливые горы. Всадников Мадай увидел высоко на скалах, где проходила дорога на Аланополис. Они двигались со стороны Грузии. Мадай проникся состраданием к людям, которых зима врасплох застала на перевалах, и они, промерзшие, теперь спешили спуститься вниз, к теплым саклям города. — Не надо спешить, — негромко, зная, что его все равно не услышат, сказал Мадай. — В Аланополис вы доберетесь только завтра, к заходу солнца, не ранее. Лучше сойти с коней и осторожно пробить перед собой оледенелый снег, обойти Выступ погибшего тура. Разве сверху не видно, что Хвост еминежа навострил свою гранитную чешую? Мадай вспомнил, как несколько лет назад молодой тур не удержался на покрытой гололедом скале и по желобку между утесами скатился вниз и упал, распоров бок о Хвост еминежа — высокий гранитный столб, острым копьем торчавший внизу, под скалистой стеной. Тур достался Аримасе. Она первой его увидела, побежала на речку и волоком притащила тушу к сакле. Не отводя глаз от вершины, Мадай непроизвольно уперся ногами в снег — будто помогал путникам удержаться на скользком утесе. И тут он увидел, как у последнего оступилась и заскользила лошадь. Всадник пытался удержать ее, но она, цепляясь копытами о наледь, неумолимо приближалась к обрыву. Уже на самом краю, взмахнув руками, всадник прыгнул с лошади, но тоже не удержался и покатился вниз. Он пытался зацепиться за скользкие выступы, но не сумел — лошадь, а следом за нею и всадник, камнем полетели на Хвост еминежа. Старый Мадай прикрыл ладонью глаза. Когда снова посмотрел туда, где высился острый гранитный столб — по белому снегу тянулся вниз темный кровавый след, на берегу речки лежала бездыханная лошадь. Всадника Мадай не увидел. Наверху, почти на самом краю утеса, оставив лошадей в стороне, сгрудились люди. Обнажив головы, они молча смотрели вниз. Постояв так, они перекрестились, надели шапки и не спеша двинулись дальше. Наплывший туман скрыл и людей, и речку, и Хвост еминежа. Стало совсем холодно, и Мадай покинул насиженное место, забрался в саклю. Вернулась Аримаса. Уставшая, без шапки, с растрепанными волосами, в разодранной на боку епанче, но возбужденная удачей, оттого и веселая. Она с трудом перетащила через порог связанную косулю. Подсев к костру и протянув к огню окоченевшие от холода руки, Аримаса засмеялась и громко начала рассказывать Мадаю, как увидела косулю на тропе, недалеко от ловушки, как та бросилась бежать и тут же на глазах, нежданно-негаданно, попала в петлю. — Мне захотелось, чтобы ты попробовал свежей крови, отец, поэтому и решила живую притащить в саклю. Если бы ты знал, как я смешно боролась с косулей, пока не сумела связать ей ноги. — Аримаса, улыбаясь, поверх костра взглянула на отца, но он не разделял ее настроения и совсем не радовался добыче. Мадай сидел, понурив голову, разглядывал свои темные, потрескавшиеся руки. Аримаса встревожилась. — Ты не заболел, отец? Мадай поднял глаза и тихо произнес: — Нет, Аримаса, я чувствую себя не хуже, чем утром. Меня печалит ошибка богов — они послали смерть человеку, не завершившему свои дела на земле. Мадай рассказал о всаднике. Аримаса нахмурилась и сникла. Лучше бы отец не рассказывал ей об этом. Без того одиноко и тоскливо в душе, хоть волком вой. И завыла бы. Да что толку в том, все равно никто не услышит. Но Мадай понял ее совсем по-другому. — Знаю, что ты устала, Аримаса. Но пока светло, надо похоронить человека, оттащить труп к скалам и забросать камнями. Грех ляжет на нас, если звери растерзают его в нашем ущелье. Возьми коня, попону — так тебе легче будет, — Мадай виновато посмотрел в глаза дочери. Был бы покрепче, не ждал Аримасу, управился бы сам. — Если останутся силы, может, сумеешь приволочь к сакле его лошадь? Не пропадать же мясу. Аримаса молча кивнула головой, еще немного посидела у костра, потом решительно встала, бросила коню на спину попону, упряжные ремни и вывела его из сакли. Аримаса шла к Хвосту еминежа, и мучительная грусть все больше и больше овладевала ею. Не оттого, что тот человек погиб в ущелье. Такова воля богов — они решили позвать к себе его душу. Аримаса жалела себя. Слишком тяжело ей без людей. Так тяжело, что сил больше нет. Если бы не отец, сейчас бы села верхом на гнедого и поехала куда глаза глядят. Может быть, и приютили бы ее люди, не вековать же одной. У речки Аримаса увидела лошадь. Она растянулась на снегу у земерзшего русла, спиной уперлась в торчавшее бревно, занесенное сюда лавиной еще прошлой весной. Всадника Аримаса нашла не сразу. Наполовину утонувший в снегу, он лежал недалеко от острого гранитного столба. Рука его как-то странно выглядывала из снега, словно человек этот видел Аримасу и звал к себе. Аримаса подошла ближе, забросила гнедому на спину повод и присела у засыпанных снегом ног всадника. Лицо его, с густыми бровями, коротко подстриженной бородой и пышными усами, было таким непривычно белым, что Аримаса удивилась — такого она никогда не видела. Лоб и щеки плотно обтягивал темный капюшон, подбитый изнутри мехом, а по краям — расшитый серебром. Такой же узор Аримаса заметила и на его кафтане. Из-под раскрытого ворота выглядывала украшенная золотым шитьем красная шелковая рубаха. — Богатый. Наверное, какой-нибудь князь, — вслух предположила Аримаса. — Может быть, боги мне разрешат забрать одежду? Теперь она ему не нужна, похоронить можно и в попоне. Вернуться в саклю, спросить отца? Аримаса встала, еще раз взглянула на лицо всадника и насторожилась. Показалось, будто дрогнуло что-то или тень пробежала по щекам. Наклонилась и, притронувшись рукой к его губам, почувствовала тепло. Да и усы слегка заиндевели! Значит, дышит? Жив? Аримаса присела, сильнее расстегнула ворот кафтана, приложила ухо к белой груди всадника — услышала несильные, но достаточно четкие удары сердца. — Как же это я сразу не догадалась потрогать рукой? — упрекнула себя Аримаса. — Жив! Радость-то какая! Аримаса вскочила на ноги, сняла с гнедого попону, расстелила на снегу и перетащила на нее непослушное, почти безжизненное тело. Носок левого сапога был разодран в клочья и заледенел в крови. Осторожно, чтобы не потревожить ногу, она связала концы попоны, пристегнула длинными ремнями к гнедому и потихоньку повезла к сакле. — Отец, он жив! — с порога крикнула Аримаса. — Подбрось дров в огонь. Мадай удивленно поднял голову — разве можно свалиться с такой скалы и остаться живым, — он кинулся помогать Аримасе, но закашлялся и отошел в сторону. Успокоившись, сказал: — Близко к костру не клади, пускай привыкнет к теплу. Аримаса развязала попону, наклонилась над раненым, сняла с усов намерзшие льдинки. — Посмотри, отец, какой он красивый. Наверное, из знатного рода. Мадай опустился на колени рядом с Аримасой. Расстегнул раненому ворот рубахи, приложил к груди свою сухую руку. — Совсем холодный. Молодой, может, отойдет? Или нет? — Что же делать? — бросила на отца испуганный взгляд Аримаса. — Придумай что-нибудь, отец. Ты же все знаешь. — Не все, дочь моя. Не все. Я в горы ходил в одиночку, людей не видел. Вот мать твоя, хоть и молодая была, много знала. Перед тем, как тебе появиться на свет, со мной случилось несчастье. На леднике я провалился в расщелину. Выбраться — выбрался, а дойти до селения сил не хватило. Присел под сосной и уснул. Меня подобрали охотники и принесли в саклю. Мать твоя тоже не велела сразу к огню подносить, чтобы к теплу привык. Потом нагрела войлок, медвежью шкуру, раздела меня и сама обнажилась, и закуталась со мною в мех. Своим теплом и отогрела. Как видишь — до сих пор живу. Аримаса смутилась. — Спасти человека — все равно, что в полуночный час осветить его солнцем, — понял Аримасу Мадай. — Нечистого здесь нет. Солнце всегда благородно. Даже если оно заглянет в навозную яму, и тогда не осквернится. Вспомни весну. Чем больше по велению Хырт-Хурона солнце прогревает мокрую, грязную землю, тем быстрее растут травы. Человек потому и существует, что носит в себе божественное тепло. И поделиться им с другим человеком — для обоих радость. Аримасе хотелось помочь попавшему в беду человеку. Корила себя, что не научилась обращаться с больными. Когда люди жили рядом, нужды в том не было. Сама она никогда не болела, да и отцу особого лечения не требовалось, а старость — даже боги остановить не в силах. Аримаса подошла к костру, подбросила в огонь поленьев, вернулась назад и опять присела у изголовья больного. Но сидеть просто так, без дела, ей было трудно, не хватало терпения. Чтобы чем-то занять себя, она взяла гнедого, сходила с ним к речке, к Хвосту еминежа. Случайно обнаружила присыпанный снегом, оторвавшийся от седла хурджин. В нем были лепешки, сыр, плащ, книга, похожая на ту, которую она видела у священника, у отца Павла, жившего в маленькой церквушке в центре селения. Сама она в церкви бывала редко. Хоть и крестили ее в детстве, но со старой верой не разлучили. Как и отец, Аримаса больше надеялась на Апсаты, бога, который покровительствует охотникам. Аримаса приволокла к сакле погибшую лошадь. Но рубить мясо не стала, отложила на завтра, поспешила в саклю к больному. У костра, на вбитых в землю жердях, уже прогревался толстый войлок и две медвежьи шкуры. Мадай сидел у ног больного, тряпицей обвязывал рану на ноге. — Много крови потерял, — Мадай печально взглянул на вошедшую дочь. — Не пойму, чем он разодрал себе ногу. То ли о камень, то ли еще обо что. Аримаса присела сбоку. — Готовь постель, раздевай его и укладывай, — поторопил Мадай. — Пора уж. Расстелив рядом с костром горячую полсть, а поверх — медвежью шкуру, Аримаса затащила на нее больного, раздела его. Решительно сбросив с себя одежды, она легла рядом и, укрывшись, тесно прижалась грудью к чужому мускулистому телу. Сначала Аримасу пугал исходивший от него колючий холод. Но, согревшись под горячим мехом, вскоре перестала чувствовать чужим незнакомого ей человека. Наоборот, захотелось заслонить его собою от смерти, чтобы душа его осталась здесь, не отлетела в вечное царство мертвых. Может, никому смерть не принесла столько страданий, как ей. На глазах погиб почти весь ее род. Скоро исполнится год, как она, кроме отца, не видела ни одного человека. И теперь, когда в сакле появился попавший в беду мужчина, всем сердцем надеялась, что боги будут к ней справедливы, не допустят еще одной смерти. Сравнивая свою жизнь до лавины и после, она пришла к немудреному выводу: если у человека есть счастье, то оно есть, и ему всегда хватает — и мяса, и хлеба, и одежды, и тепла. А нет счастья — и жизнь становится обременительной. Дремота овладела Аримасой. Засыпая, она попросила Хырт-Хурона дать этому мужчине хоть самую маленькую частицу тепла от своего жаркого солнца. — Пусть его дорога будет длинной и счастливой, — прошептала Аримаса и погрузилась в сон. И не слышала дочь старого Мадая, что бог огня и солнца, повелитель судеб людских, источник всех благ и радостей, внял ее молитве, продлил жизнь человеку, которого она согрела своим телом. Мужчина очнулся. Сильнее забилось его сердце, весенним родником всколыхнулась молодая кровь и быстрее побежала по жилам. Голова была еще туманной, но сознание возвращалось. Почувствовав себя в объятиях женщины, он попытался вспомнить, как попал к ней. Ничего не сообразив, приподнял свою непривычно отяжелевшую руку, провел ладонью по гладкой, бархатистой спине обнявшей его женщины. Хотел лечь удобнее, освободить затекшую ногу, но, едва пошевелил ею — острая боль пронзила все тело, сдавила голову, и мужчина снова потерял сознание. Но сердце его не остановилось, продолжало уверенно биться. Они еще долго лежали, обнявшись. И только глубокой ночью к мужчине снова начало возвращаться сознание. Он застонал, и Аримаса проснулась. Грудь ее стала совсем мокрой и скользила по его напряженному, чуть вздрагивающему телу. Где-то между ними накапливалась вода, и стоило ей чуть пошевелиться, вода быстрым ручейком стекала по ее животу на густой медвежий мех. Осторожно, чтобы не потревожить мужчину, Аримаса выкатилась из-под медвежьей шкуры, оделась и села у него в изголовье. Проснулся Мадай, встал, подбросил в костер дров и, кряхтя, опустился около дочери. — Ну как? — спросил Аримасу. — Он весь мокрый. — Это хорошо. Хворь из него выходит. Мужчина опять застонал и открыл глаза. Он посмотрел на старика, потом перевел взгляд на женщину, пытался понять, кто эти люди, которые сидят перед ним. У него слегка кружилось в голове, и потому казалось, что лица старика и женщины, тускло освещенные красноватым мигающим пламенем костра, плавают в покрытой рябью мутноватой воде. Временами они виделись ему такими расплывчатыми, что он начинал сомневаться — в самом ли деле этот старик и эта женщина сидят подле него или они грезятся ему. Он снова прикрыл глаза. Кружиться в голове перестало, и он тут же вспомнил все, что произошло с ним на обледенелом утесе. Сознание, наверное, он потерял сразу, как только свалился с кручи. На что он упал? На снег? На мерзлую землю? Чем больше он осознавал случившееся, тем сильнее чувствовал боль в своем теле. Будто его побили палками. Или камнями. В древней Иудее, как сказано в Библии, неверных жен приговаривали к смерти, к побитию камнями. Ему хотелось улыбнуться своему нелепому сравнению, но он не сумел этого сделать. Сил не было. Тело его горело. Порой казалось, что в утробу ему поставили жаровню с углями. Во рту стало так сухо, что трудно было пошевелить языком Ему хотелось пить, но ни старик, ни женщина не догадывались поднести хотя бы глоток воды. Он пошевелил губами, попросил пить, но голоса своего не услышал. Сухое горло не издало ни одного звука. Он испугался, что эти люди, если даже он и наберется сил, заговорит с ними — хоть по-русски, хоть по-грузински — не поймут его. Они ведь не грузины. Последнее грузинское селение отряд миновал еще два дня назад. Там, в селении, крестьяне угощали ратников горячей бараниной и сыром и говорили, что впереди, за перевалом, грузинов уже нет, там живут аланы. Он не знал языка аланов, хотя в Тифлисе, при царском дворе, их было много. Он заучил всего несколько аланских слов, но сейчас и они не приходили ему на память. И тут он вспомнил, как посол царицы Тамары заверял князя Юрия, что в Алании переводчик не понадобится. Почти все аланы двуязычны, владеют не только своим, но и половецким языком. Князь Юрий, всегда сдержанный, в этот раз не удержался, похвалился послу, что и русичи, особенно на юге, тоже свободно изъясняются с половцами, тоже говорят на двух языках. Мужчина шумно, с присвистом и хрипотой — так клокотало в горле, вздохнул, открыл глаза, посмотрел на женщину и еле слышно попросил на тюркском: — Суу бер ичерге — дай воды попить. Женщина задумалась на мгновение, мельком взглянула на старика, и тут же ответила: — Я согрею тебе молока, — улыбаясь, она ладонью вытерла его мокрый лоб, ласково погладила щеки. — Полежи, я быстро. Мужчина хотел повернуться на бок, но тут же сморщился от боли, застонал и закрыл глаза. Аримаса налила молока из большого кувшина в маленькую корчагу, поставила к углям. Боль прошла, и мужчина снова поднял веки. Мадай наклонился ниже и тихо спросил: — Ты кто? — Я русич, Игнатием зовут… И еще что-то произнес раненый, но то ли старик не расслышал последних слов, то ли просто не понял их, однако согласно кивнул головой. — Аримаса, его зовут Русич, — сказал Мадай, когда дочь принесла молоко. — Ты без нужды не тревожь его. Пусть сил набирается. Аримаса приподняла Русичу голову и поднесла ко рту корчагу с молоком. Утром ему стало легче. Аримаса не скрывала своей радости, зарезала косулю, напоила его горячей кровью. Потом сварила почти половину туши, по нескольку раз на день садилась рядом с Русичем, поила его жирным бульоном, выбирала самые лучшие кусочки мяса, кормила с рук. Она, повеселевшая, без умолку рассказывала, как научилась охотиться, бить зверя, добывать пищу для себя и своего отца, старого Мадая, при этом постоянно улыбалась и ласково смотрела на Русича. День ото дня он набирался сил, но нога продолжала болеть. Временами Русичу казалось, что рана заживает, боль начинает исчезать, но потом она снова усиливалась, мучила его ночами. Русич чувствовал неловкость от своей беспомощности. Наверное, беспомощность эта и напомнила ему князя Михалка, которого шестнадцать лет назад довелось встречать в Москве, на границе Суздальской и Черниговской земли. Князь Михалко находился тогда почти в таком же состоянии: «Вышедшю же из Чернигова Михалкови и уя и болезнь велика на Свине. И възложивше на носилице несяхуть токмо ле жива…» Это было год спустя после убийства Андрея Боголюбского. Михалко ехал во Владимир, чтобы еще раз попытаться завладеть великокняжеским столом. Но если год назад, после похорон Андрея, он надеялся только на свои силы да право старшего сына Долгорукого, то теперь жители Владимира, недовольные правлением Ростиславичей, сами направили к нему послов: «Ты старший между братьями, — передали послы волю горожан, — приходи к нам во Владимир; если ростовцы и суздальцы задумают что-нибудь на нас за тебя, то будем управляться с ними как бог даст и святая Богородица». Позвать Михалка их принудила ненависть ростовских бояр к городу Владимиру, населенному простолюдинами, зарабатывавшими себе пропитание и порты на строительстве дворцов и церквей, которое вел Боголюбский. Ростовцы и суздальцы, после смерти Андрея, захотели свою правоту поставить, сказали: «Как нам любо, так и сделаем: Владимир — пригород наш. Если захотим, пожжем Владимир или пошлем туда посадника: те бо суть холопи наши каменосечцы и древоделы и орачи». И хотя владимирцам все же удалось отвергнуть притязания старших городов, перенесших к себе в Ростов великокняжеский престол, и отказаться от посадника — вместо него приняли у себя младшего брата Ростиславичей, Ярополка, — но положение их от этого не улучшилось. Ростиславичи — князья молодые, во всем следовали воле бояр. А те поучали их больше брать с владимирцев взяток и судебных взысков. Не только простолюдины терпели тяжкие поборы, князья растащили из церкви Владимирской Богородицы золото и серебро, отобрали ключи от ризницы и все дани, какие назначил князь Андрей для этой церкви, задумали ограбить и великолепный Успенский собор — тоже детище покойного Боголюбского. Такого терпеть дольше уже не было сил, и владимирцы стали собираться на сходки, говорили: «Мы приняли князей на всей нашей воле, они крест целовали, что не сделают никакого зла нашему городу, а теперь они точно не в своей волости княжат, точно не хотят долго сидеть у нас, грабят не только всю волость, но и церкви; так промышляйте, братья!» Помня старую присягу Долгорукому, владимирцы приютили у себя княжича Юрия, сына Андрея Боголюбского, изгнанного Ростиславичами из Новгорода, не побоялись, что у Юрия начнется распря с двоюродным братом, Ярополком. А когда отрядили ополченцев в Москву для встречи Михалка, то упросили Юрия стать во главе их, сказали: «Либо Михалка князя себе добудем, либо головы свои сложим за святую Богородицу и за Михалка князя». Юрий и сам не против занять стол отца, стать князем Владимирским, огорчался, что нет на то воли народа. К тому же понимал он, что черед его еще не пришел. Никто не позволит ему сесть на великокняжеский стол, коль живы младшие отцовы братья, Михалко и Всеволод. Потому согласился вместе с худыми владимирскими людьми и примкнувшими к ним переяславцами выступить против Ростиславичей. А Игнатию — что: куда княжич, туда и он, как нитка за иголкой. Еле-еле успел съездить в Боголюбово, повидаться с отцом и матерью. Настасья расстроилась, сказала Игнатию, что лучше бы он не приезжал. И все потому, что Козьма, узнав, что владимирцы отправляются встречать князя Михалка, решил ехать вместе с Игнатием, старшим своим сыном, да еще взять с собою и младшего, Хомуню. «Пускай, — говорит, — мир увидит, привыкает к походам». Несколько дней кряду шли дожди, гремели грозы. Москва-река вспухла от паводков, залила низины, затопила луга, подбиралась и к стенам города. Дорога отяжелела, превратилась в сплошное месиво. Но перед самым прибытием князя Михалка в Москву дождь внезапно прекратился, тучи разбежались по сторонам, небо над городом очистилось, засияло солнце, и владимирцы увидели в этом доброе предзнаменование, дружно высыпали за ворота встречать Михалка. Носилки с князем были уже недалеко, в сотне шагов от встречавших, как в толпе началось беспокойство, люди потеснили друг друга, зашумели. Игнатий, стоявший впереди, рядом со своим господином, пошел узнать, что случилось, отчего взволновался народ, он пробрался к Козьме и Хомуне, которые расположились чуть в стороне, на валу. Оттуда увидел, что встречать Михалка вышли и люди московские. Это обрадовало владимирцев и одновременно удивило, что они тоже решились ослушаться своих бояр, Кучковичей, преданных Ростиславичам, и примкнуть к Михалке. Между тем, уставшие дружинники опустили носилки на сочную, еще не обсохшую от проливных дождей густую траву, помогли Михалке подняться на ноги. Собравшиеся у ворот сразу окружили князя, вместе с ним целовали крест, клялись в верности друг другу, обещали не щадить живота в битве с Ростиславичами. Встреча закончилась обедом. За столом рядом с князем сидели знатные и простолюдины, вместе с Михалко и его дружинниками пили мед и вино из рога Святовита. Только на сей раз не дождя просили у языческого бога, а изобилия и прибыли. Считали, что зло и вражда между людьми, подобно сухмени и жаре великой, тоже умаляют плодотворящую силу земли, а потому радовались, если кто нечаянно прольет вино или масло, дружно кричали, что пролитое к добру, земля сторицей оплатит даже эту маленькую жертву. Князь Михалко, славившийся ученостью и книжностью, никогда не поклонялся языческим богам и строго осуждал идолопоклонство. Но на сей раз, чтобы не омрачить встречу и не нанести вреда душевному подъему народа, не только не хмурил бровей, наоборот, сам надрезал себе палец, пустил несколько капель крови в сосуд с вином, плеснул малую толику на землю, пригубил и передал кубок по кругу, приговаривая: «Будем же до смерти верны друг другу. А кто нарушит сию клятву, пусть кровь того человека прольется так же, как проливается это вино». Простолюдинам нравилось, что Михалко не чурается худых людей, потянулись к нему со своими берестяными кружками, желали здоровья. Даже Козьма, не любивший хмельного, раскраснелся и под дружный смех князей рассказал байку о том, что первую на свете горилку выкурил сатана из куколя, подпоил ею прародительницу нашу Еву, а закусить дал запретным яблочком. С тех пор-то и пошел размножаться на земле род человеческий. А на Руси завелся обычай: чтобы люди лучше плодились — волосы жениха и невесты смачивать медом, а во время венца заставлять молодую чету пригублять бесовское вино, словно и вправду оно приносит здравие и богатство. Хомуня, никогда ранее не видавший отца хмельным, удивился необычной его веселости и болтливости, смутился, упросил Игнатия уйти с обеда, увлек его посмотреть разгульную, вышедшую из берегов Москву-реку. Едва минули городские ворота, увидели, как вдали, на краю широкой ровной площадки, наискось обрезанной крутым берегом, крестьяне украшали коня яркими красными лентами. Пока подошли ближе, мужики не только успели вплести ленты в гриву, но и обмазать медом голову лошади, повесить ей на шею два довольно больших, в локоть, жернова, спутать веревками ноги. — Зачем это они? — удивился Хомуня. — Водяного хотят задобрить. Игнатий рассказал, что по обычаю, когда река выходит из берегов и начинает заливать луга и посевы, крестьяне миром, не торгуясь в цене, покупают лошадь, три дня откармливают ее хлебом и конопляными жмыхами, а затем топят в реке. — Вишь, как вода колыхается, не терпится водяному, угощения ждет. Крестьяне, признав в Игнатии знатного человека, расступились, почтительно пропустили вперед. И только самый старший, крепкий седобородый мужик, исполнявший обязанности жреца, не обратил внимания на пришедших. Не спеша завязал глаза лошади чистым рушником, спутанную, покрутил ее на месте, приговаривая: «Вот тебе, дедушка, гостинец. Люби да жалуй нас, людей московских». И тут Хомуня по «меховому старому чулку» на левой ноге лошади и обрезанному уху узнал кобылу, подаренную ему отцом год назад, к постригам. — Это моя Серая! — громко воскликнул он и схватил Игнатия за руку. — Останови их. Но было уже поздно, старик толкнул лошадь — она кувырком полетела с обрыва и, едва коснувшись воды, тут же исчезла в пучине. Игнатий не стал выяснить, как Серая попала к крестьянам, угрожая саблей, доставил жреца на суд к князю Михалко. Князь выслушал рассказ Хомуни о том, как Кучковичи увели его лошадь, спросил у Козьмы: — Какие приметы у кобылы, которую подарил сыну? Козьма назвал. — Похожа она на ту, что утопил ты в реке? — спросил Михалко у жреца. Старик низко поклонился князю. — Может, и увел кто кобылу у отрока, однако не мы. В жертву водяному дадена купленная лошадь. Не нами так заведено, от дедов обычай чтим. Так что ряди по правде, князь. Михалко кивнул головой. — По правде буду судить. Как и положено, по закону. Старик еще раз поклонился князю. — Перед всем миром прошу, княже, ряди по правде. А закон что? Закон у каждого свой. Он все одно, что паутина: шмель пробьется, а муха увязнет. Михалко велел найти и привести к нему того человека, у которого крестьяне купили лошадь. Но суд до конца довести не удалось, приехал прелагатай, московский дружинник по имени Дрозд, сообщил, что Ярополк Ростиславич со своим войском идет на него, на князя Михалка. — Ты сам видел, — Михалко с недоверием взглянул на молодого дружинника, — или тебе сорока на хвосте весть принесла? Дрозд улыбнулся, хитро подмигнул людям, а князю сказал: — А в Москве нету сорок, князь, тут они не летают. — Как это не летают? Чем Москва не угодила им? — Сорока унесла из храма частицу святого причастия — и митрополит предал ее проклятию. Старик, утопивший лошадь, сделал шаг вперед. — Совсем не так было, князь, отрок байку рассказывает. Митрополит здесь ни при чем, он никогда у нас не останавливался. Михалко изогнул в удивлении лохматые брови, вопросительно посмотрел на жреца. — Случилось это, когда убийцы преследовали боярина Кучку, предка нынешних господ наших. Боярин спрятался в кустах, а сорока выдала его своим щебетаньем. Вот он-то и предал ее проклятию. Михалко рассмеялся, но тут же погасил улыбку, рукой отмахнулся от старика, наклонился к воеводе своему, Владимиру Святославичу, сыну Черниговского князя: — Поднимай дружины, княжич, — и с богом на Ярополка, — потом повернулся к брату, Всеволоду: — Прикажи подать носилки, хочу впереди быть, среди ратников. И только потом Михалко отпустил жреца, пообещал Хомуне довершить суд после победы над Ростиславичами. Михалко сдержал слово. Как только все залесские города и Рязань признали его великим князем, заставил Ростиславичей вернуть награбленное, снова заехал в Москву, отомстил за своего брата — Андрея Боголюбского. «Князь, имея уже слуг готовых, велел немедленно убийцев главных взяв, а потом и княгиню привести пред суд, где яко дело известное, недолго испытав, осудил всех на смерть. По которому Михалко велел перво Кучковых и Анбала, повеся, расстрелять, потом другим 15 головы секли. Последи княгиню Андрееву, зашив в короб с камениями, в озеро пустили…». Через год Михалко, не одолев болезнь, умер. Великокняжеский стол занял последний Андреев брат, Всеволод. Вот тогда-то и повернулась круто жизнь Игнатия. Всеволод не хотел иметь рядом с собой соперников, изгнал из Суздальской земли племянника своего, Юрия Андреевича. Тот вместе с Игнатием бежал сначала в Овруч, а потом к половцам, к хану Кончаку. Сблизился с сыном его, тезкой — Юрием Кончаковичем, кочевал с ним в степях Предкавказья, на Сунже. После долгих лет мытарств и скитаний, когда Игнатий, наконец, решился вопреки воле Юрия Андреевича вернуться на Русь, случилась беда. Словно злая судьба всю жизнь преследует его. Хорошо, что в этом глухом ущелье он попал к добрым и хорошим людям, подарившим Игнатию не только жизнь, но и новое имя — Русич. День ото дня нога Русича болела все сильнее и сильнее. Боль постепенно от пальцев переместилась вверх, стала острее, мучительнее. Он попросил Аримасу передвинуть постель к столбу, поддерживающему крышу сакли, чтобы можно было сидеть, опираясь спиной. Русич сам решил осмотреть больную ногу, начал снимать повязку, наложенную ему Мадаем, и оторвал ее вместе с пальцем. При этом он не почувствовал боли и с ужасом понял, что у него начался антонов огонь. Ему приходилось видеть людей, пораженных этим недугом: омертвевшие части тела, неживые, отваливались от туловища. Русич смотрел на свою ногу, полностью осознав постигшую беду. Он наклонился, взял нож, позабытый Аримасой, острым лезвием ткнул туда, где отвалился палец, и опять не почувствовал боли. Тыча ножом в разные места, убедился, что почти до половины стопа у него омертвела. В саклю неслышно вошла Аримаса, увидела бескровно отвалившийся палец, кинулась к Русичу, закричала и, содрогаясь от плача, опустилась перед ним на колени. В дальнем углу зашевелился Мадай, подполз ближе, печальными глазами уставился на ногу Русича. — О, боги! Зачем молодого, а не меня наказываете так жестоко, зачем было возвращать назад его отлетевшую душу? Русич горько усмехнулся. — Мадай, я не собираюсь помирать. Я еще жить хочу! Старик выпрямился и со страхом взглянул на Русича. — Смирись перед волей богов. С этим, — Мадай указал на отвалившийся палец, — долго не живут. Поверь мне, юноша. Дочь моя привезла тебя сюда, согрела своим телом и вернула к жизни. Втайне я надеялся, что Аримаса будет тебе достойной женой, хоть ты и чужестранец. — Отец! — крикнула сквозь слезы Аримаса. — Не надо об этом. — Прости меня, старого. Не снести мне больше испытаний, постигших наш род. Русич растерянно смотрел на Мадая и его дочь. Он и раньше иногда вспоминал лежавшую с ним обнаженную женщину, но считал, что та приснилась ему, не мог даже представить, что это была Аримаса. Выходит, неправду она говорила, что раздевал его Мадай, застывшего отогревал медвежьими шкурами. Русич благодарно коснулся рукой лица Аримасы, погладил ее волосы, заплетенные в косы. — Ты хочешь, чтобы я остался жив? Аримаса, судорожно глотая слезы, кивнула головой и попыталась улыбнуться. — Надо отрезать мне стопу. — Как отрезать? — в один голос воскликнули Мадай и Аримаса. — Вот здесь, — Русич ножом показал на щиколотку левой ноги. — Если не сделаем этого сегодня, то завтра придется отрезать по колено. — Нет! Нет! — воскликнула Аримаса. — Я не могу этого сделать. — Больше некому, Аримаса, Мадай слишком стар. — Но тебе будет больно, ты будешь кричать? — Возможно, — сказал он и неуверенно пожал плечами. Аримаса отпрянула, широко раскрыла наполненные слезами глаза. — Русич! Я не могу этого сделать! — Надо, Аримаса. Иначе… — Говори, Русич, что делать, — сказал Мадай. — Может, мне самому попробовать? — Нет, тебе с этим не справиться. Надо притащить хорошее бревно, вскипятить корчагу жира, приготовить острый нож и ремни, чтобы привязать меня. А то от боли убегу еще, — пошутил он и обеими руками приподнял залитое слезами лицо Аримасы. — Успокойся. Ты же сильная. Аримаса отрицательно покачала головой. — Надо, Аримаса, — твердо сказал Русич. Когда все было готово: в корчаге кипел жир, нож прокалился на углях, небольшое, но толстое сучковатое бревно лежало под коленом больной ноги, обернутой чуть повыше щиколотки лоскутом ткани и туго стянутой сырым ремнем, — Русич сказал: — Привяжи обе ноги к бревну, а меня самого — к опорному столбу. Да посильнее, чтобы не дергался. Аримаса молча сделала все, что приказал Русич. — А теперь слушай внимательно. Стопу отрезай быстро, но не торопясь. Тебе не раз приходилось разделывать животных, знаешь, как отделяются кости. Потом возьмешь корчагу с кипящим жиром и окунешь в нее култышку, да не спеши вынимать, пусть хорошо ошпарится, зато после болеть не будет. Потом перевяжешь чистой тканью. Запомнила? Аримаса кивнула головой. — Ну, с богом, — Русич перекрестился. — Если начну кричать или просить остановиться — не обращай внимания. Все это не от ума будет, от боли. Только знай, чем быстрее закончишь, тем быстрее прекратятся мои мучения. Аримаса взяла нож, стала на колени перед больной ногой, опустила руки. — Нет, Русич, я не могу этого сделать. — Хватит! Делай, что тебе велено! — грубо крикнул на нее Русич и в тот же миг дернулся от острой боли. Он закрыл глаза, плотно затылком прижался к опорному столбу сакли, сжал зубы и уцепился руками в ремни, стянувшие ему грудь. Пальцы Русича побелели от напряжения, зубы заскрипели, но до самого конца он ни разу не вскрикнул, только негромко мычал и шумно втягивал в себя воздух. Наконец, все кончилось. Аримаса, распластавшись на медвежьей шкуре, уткнулась лицом в мех, надрывно стонала, плечи ее, обтянутые тонким халатом, часто вздрагивали, окровавленные руки судорожно мяли край шкуры. Мадай торопливо заворачивал в тряпку мертвую стопу, вытирал кровь. Из-под опущенных век Русича проступили слезы. Уронив на грудь голову, он сидел, не шевелясь, до тех пор, пока Мадай отвязал его от столба и вместе с дочерью оттащил на войлок. Аримаса хлюпала носом, избегала смотреть в лицо Русичу, прикрыла ему ноги медвежьей шкурой. Русич уснул. Рана заживала быстро. Еще задолго до весны Русич начал скакать по сакле на костылях, сделанных ему старым Мадаем. Потом дорожкой, протоптанной в снегу Аримасой, решился сходить к ручью, принес в кувшине воду. Воду он почти всю расплескал — костыли глубоко проваливались в снег, — сильно устал, но был доволен. — Не горюй, Аримаса, — присев на бревно и вытирая мокрый лоб, пошутил Русич, — скоро у тебя будет помощник, станет легче. А то совсем замаялась с двумя немощными мужчинами. Аримаса улыбнулась и опустила глаза на култышку, обмотанную мехом. Никак не могла забыть, как отрезала ногу. Все было бы ничего, но Мадай совсем занемог, перестал вставать, а весной, чуть стаял снег, умер. И Аримаса и Русич были готовы к этому печальному дню. Да и сам Мадай не цеплялся за жизнь, кончину свою встретил спокойно и в полном сознании. Ослабевшим голосом он подозвал Аримасу и Русича. — Прощайте, дети мои. Слава богу, отмучился. Прости, Аримаса, что не сумел устроить твою жизнь. Так уж вышло нескладно. У Аримасы потекли слезы. — Не надо плакать, доченька, — задыхаясь попросил Мадай. — Прожил я много, ровесников своих похоронил, когда тебя еще на свете не было. Без печали отправляюсь в царство мертвых. И не хочу, чтобы душа моя видела твои слезы. Пусть остальные твои годы будут счастливыми. — Мадай передохнул немного, поискал глазами Русича. — Перед богом прошу тебя, Русич. Не бросай одну Аримасу в ущелье. — Мадай закрыл глаза. — Все, дети мои. Идите. Оставьте меня наедине с богами. Похоронили старого Мадая далеко за речкой, в небольшой пещере. Аримаса поставила туда корчагу с водой, положила нож, бросила несколько кусочков угля и мела. Русич хотел сделать крест и пристроить его у могилы, но Аримаса не разрешила. — Не верил он вашему богу, хоть и крещен был. Пусть будет так, как хоронили предков. На обратном пути подошли к Хвосту еминежа, Аримаса показала Русичу место, где она подобрала его. Там же нашли саблю. Зимой ее не заметила под снегом. А весна отдала потерю. Ножны совсем испортились, но клинок лишь немного тронуло ржавчиной да позеленела бронзовая, украшенная серебром рукоять. — Отвоевался, ратай, — тяжело вздохнул Русич и передал саблю Аримасе. — Может, сгодится. В саклю заходить не стали. Отпустив гнедого, присели на бревнах и молчали долго, пока солнце красной жаровней не покатилось по откосу далекой вершины. — Пойду дров в очаг подброшу, а то, боюсь, угли совсем перегорят, — опираясь на костыли, тихо сказал Русич. Аримаса кивнула головой, тоже встала, следом вошла в саклю. Немного места занимал Мадай, но без него как-то пусто стало в доме, одиноко. Аримаса присела чуть в стороне от еле тлевшего очага. Русич собрал небольшой пучок тонких веток, раздул огонь, подвесил над ним котел с остатками мяса. Потом направился к сену, сложенному в углу сакли, набрал небольшую охапку и, прижав сено рукой к костылю, отнес в кормушку, положил корове и теленку. Сходил еще и столько же дал гнедому. Аримаса печально смотрела на Русича, на то, как он, безногий, трудно делал обычную, не доставлявшую ей особых хлопот, работу. Русич вернулся к очагу и осторожно опустился на бревно. — Иди сюда, Аримаса, — позвал он. — Посиди у огня, поешь. Что поделаешь, так уж все устроено. Человек смертен. Наступает время — он умирает. Но нам с тобой еще жить надо. И, может быть, еще долго. Аримаса подошла, села рядом. — Плохо мне, Русич. Отчего боги так несправедливы? Разве можно вынести все, что они возложили на меня одну. Или я настолько плоха? — Все не так, Аримаса. Не верь, что дурным людям они посылают зло, а хорошим только добро. Бог ведь правду видит, да не скоро скажет. Не боги заботятся о человеке, а сами люди. Те, кто не становится глухим, когда узнает о чужой беде. Такие как ты. Разве боги спасли меня, не ты? — Русич помолчал, подумал немного и сказал: — Плохо, если человек только свою беду видит и заслоняется ею от всего мира. Люди, Аримаса, бывают разные. Одни не выставляют напоказ свое несчастье, взваливают на себя любую ношу и несут ее стойко. Оттого она и кажется остальным не особо тяжелой. Другие, наоборот, — сваливают свою ношу на плечи ближних своих. Ты принадлежишь к первым. В этом ты и хороша и для бога и для человека. — Но ведь я других людей не вижу? — Разве совсем ты отринута от людей? Всего только год прошел, как погибло селение. Считай — один миг. А до того вокруг тебя много их было: и хороших и плохих. Аримаса вздохнула. — Я подою корову и напою тебя теплым молоком, Русич. — Подои, Аримаса, подои. А я пока, пожалуй, прилягу. Напрыгался за день, руки мои еще не привычны к такому. Русич лежал на обычном своем месте, смотрел на черный от копоти потолок сакли и думал об Аримасе, о ее необычайной душевной силе, помогающей пережить несчастья, которые на нее свалились. Он завидовал ей. Найдется ли у самого столько сил, чтобы достойно перенести перемену в своей жизни. Что наступила эта перемена, он понял давно, сразу, как антонов огонь мертвым пламенем охватил ногу. Все его благородные помыслы отдать себя отечеству, служить далекой, а теперь для него, может, и недосягаемой уже родине, стали неисполнимы. Как теперь найти дело, которое принесло бы удовлетворение душе? Особенно здесь, в затерянном от мира ущелье. Без посторонней помощи ему с Аримасой отсюда не выбраться. На костылях по горам далеко не уйдешь. А пахарю и охотнику нужны здоровые ноги. Калека, наверное, оттого и считается человеком неполноценным, что в первую очередь сам осознает свою беспомощность. А осознав, напоказ выставляет убожество, чтобы люди прониклись жалостью. Смотришь, и нет уже прежнего человека. На взгляд, тот же самый, а душа другая. Но есть ведь и иные люди. Они тоже безрукие или безногие, а не замечаешь в них этого — настолько высоки они духом, правдивы и деятельны, не меняют своих благородных помыслов, как бы тяжело им ни приходилось. Русич боялся слабости, вдруг и у него появится другая правда, отличная от той, которую имел раньше. Сумеет ли сохранить себя? Или как в присловье: «Гречиха стоит барыней, а хватит мороз — веди на калечий двор»? Аримаса принесла молоко, прилегла на войлок. Русич выпил и отставил корчагу в сторону. — Я бы с ума сошла, если бы тебя сейчас не было в сакле, — тихо прошептала Аримаса и придвинулась к нему ближе. Красноватые всполохи костра неяркими бликами играли на щеках Аримасы, крохотными горячими искорками отражались в ее темных, широко открытых глазах, оттого и лицо ее казалось Русичу каким-то загадочным, притягивало к себе неизъяснимой силой, хотелось смотреть на него и смотреть неотрывно. Спокойное, будто сотворенное из бледного, розоватого мрамора, но не застывшее, а теплое и нежное, оно дышало, волновалось, жило теми чувствами и мыслями, которые в этот миг владели ею. Вспомнилось, как он, впервые очнувшись после рокового падения с утеса, ощутил на себе ее горячее тело. Он тут же почувствовал, как приятно загорелась кожа на его ладони, вспомнившей прикосновение к нежной, словно покрытой бархатом, спине. Русичу показалось, что Аримасу он знает всю жизнь. Словно и не было у него иных лет, которые прошли без Аримасы. Та, прежняя его жизнь, с каждым днем все больше и больше отдалялась. И теперь ушла в прошлое настолько, что иногда воспринималась, как сон. Русич вспоминал отца, мать, Хомуню — младшего своего брата, Боголюбово, Новгород-Северский. Но воспоминания эти порой походили на страницы давно прочитанной и утерянной книги. Русича пугало это. Он старался понять, почему так происходит. И после долгих раздумий решил: скорее всего потому, что ему суждено было умереть в этом ущелье. Но в последнюю минуту господь бог проявил к нему милость, позволил Аримасе и старому Мадаю спасти его. Русич, сам того не ведая, видимо, давно убедил себя в этой выдуманной и неминуемой смерти, которая, к счастью, так и не наступила. Она-то, мнимая смерть, и привела к мысли о втором своем рождении, о новой жизни. Если бы Русич не стал инвалидом, то сохранил бы надежду вернуться к отцу и матери. Теперь эта надежда рухнула окончательно. Вот почему прошлое воспринимается приятным сном. Теперь вся его жизнь здесь, в ущелье, рядом с Аримасой, самым родным ему человеком. Русич, благодарный, нежно погладил Аримасу. Рука коснулась ее горячего бедра и он, одержимый нахлынувшим желанием, крепко стиснул Аримасу в объятиях и торопливо отыскал чуть вздрагивающие повлажневшие губы. Аримасу охватило сладкое волнение, и она еще сильнее прижалась к страстному телу Русича. Прошумел по соснам и сразу стих ветер. Низкая туча белым весенним туманом скрыла саклю от усеянного мерцающими звездами неба. Поперхнулся и умолк филин. Притихли звери. Улетела кукушка. Хороший человек достоин хорошей любви. — Русич, ты мой муж? — спросила она, когда туман чуть рассеялся и луна заглянула в саклю. — Да, Аримаса. Аримаса погладила его бороду, потрогала нос, усы, прижала его руку к своей щеке. — Русич. — Что, Аримаса? — У тебя красивое имя — Русич. — Это не имя, Аримаса. Меня зовут Игнатием… — Нет, нет! — ладошкой прихлопнула ему рот. — Я не хочу другого имени. С первого дня оно мне понравилось. Пусть у тебя будет только одно имя — Русич. Если услышу другое, то, боюсь, боги опять отвернутся от меня. — Хорошо, Аримаса. Мне тоже нравится, что ты зовешь меня Русичем. Я и есть Русич. Русич долго целовал ее губы, глаза, шею, грудь. Аримаса смеялась и ерошила ему волосы. — Почему мне так хорошо, Русич? — Потому, что ты моя жена, Аримаса. И лучше тебя на свете никого нет. — Ты от меня не уедешь? — Нет, Аримаса. Если уезжать, то только вдвоем. — У нас с тобой хорошее ущелье, Русич. — Мы родились здесь. Ты в первый раз, а я во второй. — У тебя очень красивый крест, — она поднесла к глазам энколпион, висевший на груди Русича. — У меня тоже есть, но не такой, на нем нет страдающего Иисуса. Сейчас принесу, покажу. Он в углу на стене висит. Аримаса встала, подошла к костру, подбросила дров, поворошила угли. Ярко вспыхнуло пламя и высветило обнаженную Аримасу. Ее длинные распущенные волосы упали на лицо, и она, поднимаясь, легким движением отбросила их за спину. — Ты красива, Аримаса. Видно, бог все отдал тебе, что припас для других женщин. — Он для тебя старался, Русич, — счастливая, улыбнулась Аримаса. Она прошла в другой конец сакли, и Русич следом повернул голову, не мог оторвать глаз. «Бог не простит мне, если из-за меня Аримаса погубит себя чрезмерной работой. Коль она считает меня мужчиной, то им я и должен быть. Охота и пашня не для нее», — подумал он. А вслух сказал: — Скорее иди, Аримаса. Так долго я не могу без тебя. Аримаса подошла и села рядом, поцеловала Русича. — Посмотри мой крестик. Он совсем крохотный, но зато никогда не темнеет. — Золотой? — Да. Вверху, где начинается наша речка, отец нашел три маленьких камушка. Давно это было. Еще в тот год, когда я появилась на свет. Один променял на крестик, а два — до сих пор валяются в коробке, где хранятся иголки и нитки. Говорят, что в Аланополисе все можно купить на эти камушки, а здесь — кому они нужны? Аримаса положила руки на плечи Русича. — Помню, когда Сахиру, сестру мою, Бабахан взял себе в жены, все селение собралось около церкви. Было торжественно и красиво. У нас ведь тоже сегодня свадьба? Давай обменяемся крестами. И я твой всю жизнь буду носить на своей груди. У Русича дрогнуло сердце, он почувствовал, как повлажнели глаза. Снял энколпион и повесил его Аримасе. Шнурок оказался немного длинноват, но Русич не стал укорочивать. Крест уютно расположился в ложбинке между нежными, упругими мякитишками. В полном молчании приклонил к ней голову, трижды прикоснулся губами к ее устам. То же самое сделала и Аримаса. — Теперь и перед богом ты жена мне, Аримаса. Я хочу научиться языку твоих предков. Почаще говори со мной на аланском. А сейчас скажи мне, Аримаса, как по-вашему будет — жена? Аримаса засмеялась и поцеловала Русича. Утром, на восходе солнца. Русич спросил: — Аримаса, ты не помнишь, поблизости в лесу растет тис? — Железное дерево? Да, совсем рядом. А зачем тебе?. — Проводи меня туда. Хочу из тиса сделать себе деревянную ногу. — Я срублю и принесу. — Нет, Аримаса. Мне нужно самому это сделать. — Ну хорошо. Заодно поставлю ловушку. Как раз время охоты на кабана. А то мы лошадь твою уже съели. Для приманки Аримаса из своих запасов достала буковых орешков, заготовленных еще с осени, и они отправились в лес. Поймать кабана в ловушку не просто. Охотники предпочитают стрелять в него из лука. Специально для Аримасы Мадай, когда начали ему отказывать ноги, придумал особую систему петель и растяжных ремней, сам нашел в лесу место, где лучше ставить ловушку, показал дочери, как это сделать. С тех пор каждую весну, когда голодный кабан рыщет по лесу в поисках пищи, Аримаса приходит на то место, посыпает приманку, ставит петли. И чаще всего ей везет. Могучий зверь повисает на ремнях, за ночь теряет силы, и убить его не сложно, если до этого не раздерет волк, медведь или барс. Снега в лесу еще много, но он хорошо слежался за зиму, костыли почти не проваливались, идти было легко. — Вот и пришли, — Аримаса остановилась, похлопала рукой по мокрому стволу тиса. — Тут много железных деревьев, выбирай любое. Русич сбросил со спины хурджин — топор звякнул о брусок точильного камня. — Ну, я пошла, — Аримаса прижалась к Русичу и заглянула ему в глаза. — Мне еще далеко. Русич обнял ее, поцеловал. — Я не хочу, чтобы ты ходила на охоту, Аримаса. Это мужская работа. — Я привыкла, мне не тяжело. Когда отрубишь то, что тебе нужно, оставь здесь и ступай в саклю. Я заберу на обратном пути. — Иди, иди, — подтолкнул ее Русич. — Если есть дорога короче, ею и возвращайся. Я буду ждать в сакле. Аримаса притронулась к его бороде, улыбнулась и быстро зашагала по твердому насту. Как только она скрылась из виду, Русич взял топор, выбрал подходящее, на его взгляд, дерево, опустился перед ним на колени и сделал надруб. Тис с трудом поддавался, и Русич, поначалу задумавший отрубить сразу два коротких полена, ограничился одним, но длинным. Кое-как укрепил его за спиной — стоя на одной ноге, сделать это оказалось не просто, — отправился в обратный путь. Идти на костылях было неудобно. При каждом прыжке, как он ни отклонял голову, полено норовило стукнуть его по затылку или снизу по ноге. Пробовал прицепить полено по-иному, но всяко было плохо и тяжело. И хотя от снега тянуло сыростью и холодом, пот ручьями струился по телу, руки, отвыкшие от тяжелой работы, немели, отказывались держать костыли. Иногда, поскользнувшись, он падал на снег, костыли разбегались в стороны и ему на коленях приходилось ползать за ними, обдирая руки о жесткие, вмерзшие в наст ветви. Аримаса догнала мужа у самой сакли. Увидев его мокрого, ободранного, с трясущимися руками, она испугалась и, не сдержавшись, выругала: — Русич, ты изведешь и себя и меня. Какой ты жестокий. Прислонившись спиной к сосне, он посмотрел на нее, вытер рукавом пот и улыбнулся. — Ты помнишь себя маленькой, Аримаса? Она удивленно вскинула брови. — Ты ни разу не набивала колени? — К чему все это? — Считай, что я ребенок, делаю первые шаги, — Русич отклонился от сосны, сделал строгое лицо и в шутку прикрикнул: — Да освободишь ли ты меня, наконец, от этой проклятой ноши! Аримаса выхватила нож, обрезала ремни. — Оба мы с тобой дети, Русич. Лошадь стоит в сакле, а ты на себе бревна таскаешь. На следующий день, пока Аримаса съездила на гнедом проверить ловушку и притащила кабана, Русич у сакли встречал ее без костылей, в руке у него был только один короткий посох. Левая нога его коленом опиралась на заостренный книзу столбик. Шел он, переваливаясь с боку на бок, отбрасывая в сторону буровато-красную деревянную ногу. Аримаса, радостная, соскочила с седла. — Теперь ты ходишь, как корова с переполненным выменем, — засмеялась она, обнимая Русича. Чуть отступив назад, спросила: — Ну как? — глазами показывая на деревяшку. — Надо больше подложить меха и посильнее привязать — набивает колено. А вообще — хорошо. Главное — руки почти свободны, могут работать. Русич постепенно перекладывал на себя заботу о доме. Заготавливал дрова, утеплял саклю. У брошенных домов нашел поломанную арбу, восстановил колеса и сделал из нее одноконку. И когда подсохла земля, вдвоем поехали на пашню. Надо было сохой рыхлить почву, сеять ячмень, вырывать сорняки на участке многолетней ржи. Стояли теплые солнечные дни. Дышалось легко, работалось в удовольствие. Потому-то первый дождь, слабый, чуть-чуть моросящий, они и восприняли как не ахти какую помеху, от которой ни вреда большого, ни пользы. Но дождь, на удивление им, не прекратился до самого вечера, шел и на следующий день, и еще на следующий… Русич томился от безделья. Небо походило на бурдюк, который висел на сосне — вода из него сочилась по капле в час, но лужа и в сухую погоду не высыхала. Так и этот дождь. Сыпал редко, а слякоти наделал много. Грязь тяжелыми комьями липла к обуви, тащилась следом. Было так тоскливо, что не хотелось выходить из сакли. Каждое утро, проснувшись, Русич брал костыли и торопливо прыгал к двери, отворачивал полсть, выглядывал наружу, надеясь увидеть солнце. Но небо оставалось хмурым. Оно опустилось так низко, что казалось, вот-вот ляжет на крышу. Внизу, у речки, за Хвост еминежа, за каждый пригорок и даже за большие валуны редкими хлопьями цеплялся туман. Легкий, еле заметный ветерок клубил сизую полупрозрачную стылость, будто пытался оторвать ее от мокрых утесов, да, видать, сил не хватало. Наконец, пришел день, когда солнце все же заглянуло в ущелье. Усилился ветер, пропал туман. Едва подсохло — поехали на пашню. Но в первый день не сделали и половины того, что намечали. Опять пошел дождь. И не мелкий, как раньше, а крупный, с порывистым ветром. Работали до последней минуты, так что еле успели добежать до арбы и спрятаться под кошмой. Коня запрягать не стали, решили подождать, пока ветер прогонит тучи. Мощные струи дождя словно плетьми глухо, но резко секли по плотному войлоку и ручьями стекали на землю. Арба стояла в небольшой низине и вскоре под ней образовалась огромная лужа. — Боги прогневались на нас, Русич, поэтому и заливают ущелье водой, — сказала Аримаса. — Чем же мы им не угодили? Аримаса пожала плечами. — Я сейчас попрошу их, чтобы больше не посылали нам сырость, — улыбнулся Русич. Он вытащил из-под себя клок сена, подставил под дождь, чтобы чуть размякло и меньше ломалось. Потом достал из хурджина клубок тонких ремешков, лоскут мягкой кожи, нож. Поискал глазами, куда все это положить, чтобы не свалилось в воду. Не нашел, попросил Аримасу подержать. Снова заглянул в хурджин, пересмотрел, что там еще осталось, но кроме обрезков ремней, топора, точильного камня и наконечников для стрел, ничего подходящего не нашел. Отложив хурджин в сторону, взял влажное сено, туго перевязал его тонким ремешком. Одну сторону подровнял, чтобы сноп можно было поставить торчком. Вторую, словно платком, повязал лоскутом кожи, ремешком обозначил шею, пристроил руки — получилась кукла. Из обрезков кожи сделал ей глаза, нос, рот. — Ее зовут Мокрина, — удовлетворенно посмотрев на свое творение, сказал Русич. — Сейчас будем хоронить ее, утопим в луже, под арбой. — А мне почему-то жалко ее. Зачем было делать? — По-другому нельзя, Аримаса. Иначе дождь не перестанет. Но сначала я попрошу ее, чтобы прекратила дождь. А ты, наоборот, ругай Мокрину за то, что сырость развела на земле. Русич сделал скорбную гримасу и жалобно, чуть не плача, в полный голос запел: Аримаса хохотала. Русич погрозил ей пальцем, она включилась в игру: Снова запел Русич: Аримаса наклонилась к кукле: И опять Русич: Русич опустил в воду Мокрину, костылем вдавил ее в грязь, привалил камнем. К удивлению Аримасы, дождь и в самом деле перестал. Небо стало ясным, безоблачным. Солнце по-летнему грело землю. — Ты волшебник, Русич, — сказала Аримаса. Жизнь текла размеренно. Единственно, что беспокоило Русича, — заготовка сена. Травы поднимались быстро, и он не представлял, как будет резать их серпом. С деревянной ногой наклоняться к земле трудно, а на коленях много ли наработаешь? Была бы кузница да хорошая стальная полоса, он постарался бы сделать косу. Но железа у Мадая, кроме топоров, серпов, наконечников для стрел и еще кое-какой мелочи, не имелось. Русич еще раз обошел остатки селения, но нашел лишь две короткие железные пластины и ржавый серп. Он уже смирился с мыслью, что резать траву придется, в основном, Аримасе, а ему сушить и отвозить домой. Но выбрасывая из сакли остатки прошлогоднего сена, в углу обнаружил свою саблю. О сабле он совсем забыл и обрадовался ей не меньше, чем искатель драгоценностей — кладу. Неподалеку от сакли быстро соорудил горн, установил наковальню. Самым сложным оказалось из пластины и старого серпа сделать клещи. Они получились слишком короткими и держали плохо. Но Русич кое-как приспособился и, перекрестившись, вытащил из горна раскаленную добела саблю. У горна провозился до самого вечера. И хотя коса получилась тяжеловатой, но резала траву хорошо. Он опробовал ее тут же, рядом со своей кузницей. Прокосив в густой траве широкую, ровную дорожку, Русич бережно обтер тряпкой влажное, позеленевшее от сочной травы полотно и направился к сакле, не терпелось показать жене свое изделие. Но Аримасы в сакле не было. Русич поставил косу к стене и, недоумевая, куда она могла уйти, присел отдохнуть. Когда возился, усталости не чувствовал, а теперь дало знать о себе набитое за день колено, да и здоровая нога набрякла от напряжения. Аримаса вернулась расстроенной. Искала корову, но ни внизу, ни вверху по ущелью ее не нашла. Только в одном месте, когда переходила речку, у самого берега, между кустами, увидела ее следы. Аримаса хотела седлать коня и снова отправиться на поиски, но Русич уговорил не делать этого на ночь глядя, все равно скоро стемнеет, ничего не будет видно. Аримаса долго не ложилась спать, возилась с посудой, часто выходила из сакли, звала лысуху, но темное ущелье молчало, лишь сосны еле слышно шептались хвоей со слабыми волнами ночного ветра. Когда она, наконец, легла рядом, Русич попытался приласкать и успокоить Аримасу. Но она не отвечала на ласки, тяжело вздыхала и все время думала о пропаже. — Зря ты так расстраиваешься, проживем как-нибудь и без коровы. — Ничего ты не понимаешь, Русич. Апсаты, покровитель охотников, не всегда бывает таким добрым как сейчас. А кормить тебя мне нужно каждый день. Аримаса поднялась с рассветом. Наскоро перекусив, взяла лук, колчан со стрелами, оседлала гнедого и отправилась на поиски лысухи. Ночью прошел дождь — и речка, на берегу которой вчера видела следы коровы, вспухла, стала мутной и бурной. Аримаса с трудом отыскала место, где можно перебраться на противоположный берег, на безлесую сторону ущелья. Пока солнце выглянуло из-за дальних снежных вершин, она поднялась на гребень, откуда открывался вид еще на одно небольшое, но сплошь покрытое лесом ущелье. Аримаса подумала, что в лес лысуха не пойдет, даже в жаркие дни она избегала забираться в чащу, довольствовалась тенью, рядом с саклей. За небольшим скалистым отрогом гнедой ни с того ни с сего начал прядать ушами, насторожился и нетерпеливо рванулся вперед. Аримаса придерживала повод и внимательно осматривала склоны. Что же так насторожило коня? Сначала она за скалами увидела подвласую лошадь со сбившимся к брюху седлом. Лошадь, словно обрадовалась, весело заржала и, спутанная, прыгнула навстречу. Подъехав ближе, Аримаса соскочила на землю, поправила кобыле седло, подтянула подпруги и снова уселась на гнедого. Не спеша объезжая скалистые выступы и густые кустарники, Аримаса искала хозяина лошади. Она никогда не встречала в своем ущелье чужих охотников, оттого у нее затеплилась надежда, что он окажется ее сородичем и тогда… Что тогда, Аримаса еще не знала, но была уверена, что Бабахан не оставит их с Русичем, поможет перебраться на новое место и построить саклю. Человека она увидела издали. Он лежал под скалой в неглубокой нише, подложив руку под голову. Аримаса негромко окликнула, но хозяин подвласой не шевелился. Когда подъехала ближе, увидела, что он мертвый. Выше пояса спина его была туго перетянута повязкой, сплошь покрытой засохшей кровью. Над ним густо роились мухи. Рядом валялась одежда, лук, колчан со стрелами, сабля. Чуть в стороне — остатки костра, размытые дождем. Привязав гнедого за кусты терновника, Аримаса села на камень. Кто ранил этого молодого безбородого юношу? Как попал он в их ущелье? То ли убегал от врагов своих и заблудился в горах, то ли есть на это другие причины? Если бы он спустился ниже и добрался до их одинокой сакли, то, возможно, они с Русичем успели бы помочь ему. Аримаса прикрыла мертвое тело измазанной кровью одеждой, завалила камнями. Постояв над могилой, она подобрала оружие и привязала к седлу. Подвласая кобыла стояла позади гнедого и печально смотрела на могилу своего хозяина. Аримаса подошла к лошади, еще сильнее подтянула подпруги, распутала ей ноги и, сделав подлиннее повод, привязала к седлу гнедого. Искать корову уже не хотелось, но она все же решила добраться до небольшого Черного озера, откуда вытекала их речка, посмотреть там, потом уже возвращаться назад. До озера было еще далеко, когда Аримаса, обогнув невысокий утес, наткнулась на стадо зубров, рассыпавшееся по небольшой ложбинке. Ближе к речке она увидела и свою лысуху, а рядом — огромного, темно-коричневого быка с мохнатой грудью, покрытой длинной шерстью головой. — Вот почему ты сбежала, красавица, — негромко сказала Аримаса, обрадовавшись, что наконец-то нашла лысуху, — тебе захотелось принести мне еще одного теленочка. Хотя зубры вели себя мирно, но близко подъезжать к ним Аримаса боялась, слишком уж страшными казались ей эти крупные, но безобидные животные, — издали позвала корову. Увидев человека, зубры насторожились и не спеша покинули ложбину, ушли в сторону озера. А лысуха, равнодушно посмотрев вслед стаду, покорно направилась к хозяйке. Скота в сакле прибавилось, и Русич с восходом солнца каждый день отправлялся на покос. С утра намахавшись вдоволь, после обеда свозил подсохшее сено, сваливал его на порог, а потом с Аримасой переносили на отведенное место. Сеном они забили почти половину сакли. Но на лугу еще оставались копны, и Русич потратил немало времени, чтобы перевезти их и сложить в скирду рядом с саклей. — Хватит уж, никогда у нас не было столько сена, — радуясь, сказала Аримаса. — Отдохни. Зачем лишнее делать? Русич вытащил из сакли войлок, расстелил его в тени, отвязал от ноги деревяшку. Аримаса прилегла рядом. — Русич, я очень редко стала тебя видеть. С утра до вечера возишься со своим сеном. — Что поделаешь, Аримаса, надо, — Русич обнял жену и прошептал ей на ухо: — Теперь не отойду от тебя, пока ячмень не созреет. — Не отходи, Русич, — Аримаса долго молчала, выбирая застрявшие сухие травинки из одежды мужа. Потом спросила: — Ты ничего не замечаешь? — Нет, а что? — встревожился Русич и оглянулся по сторонам. — Не на горы, на меня смотри. Я скоро рожу тебе сына, — улыбнулась Аримаса. — А может, и дочь. Русич поцеловал Аримасу, отбросил полы ее халата, погладил по животу. — Ничего не вижу. Ты такая же стройная, как и раньше. — Скоро увидишь, Русич. — Может быть съездить в Аланополис, что-нибудь привезти? — А ты знаешь туда дорогу? — Вот же она, — Русич показал рукой на скалы. — Нет, Русич. Эта дорога не наша. Еще никто не сумел взобраться туда с конем. Мужчины нашего племени ездили в Аланополис каким-то другим путем. И только верхом, на арбе никто даже не пытался. Русич помрачнел. — Ты не расстраивайся, у нас все есть. Жаркие дни внезапно сменились прохладой. Утром глубокие темные ложбины затянуло белесыми клочьями густого тумана, и солнце с трудом находило в небе окна среди неподвижных, рассыпанных от горы до горы царственно-белых нагромождений. В полдень откуда-то снизу налетел, будто нечаянно вырвался на волю, сумасбродный ветер. Разом встряхнулись на деревьях листья; приподнялись и, догоняя друг друга, окутанные пылью, бросились вверх по ущелью клочки сухой крапивы, кисти голубоватых колокольчиков, оранжевые зонтики володушки. Пискнула и не удержалась на сосне краснобрюхая горихвостка, растопырило, изогнуло ей черные крылья, закружило и понесло к лесу. Проснулись на небе белые хлопья, зашевелились и быстро побежали к далеким перевалам. Над ущельем собрались темно-синие зловещие тучи, они опускались все ниже и ниже, косматыми языками заполняли долину. Потемнело. Где-то далеко по бугристым ухабам туч несколько раз глухо, как за стеной, туда-сюда прокатилась колесница Ильи-громоносца, святой Илья опробовал свой рыдван перед веселой прогулкой. И вдруг громыхнуло совсем рядом, за речкой. Заскочив в саклю, притихли и пугливо вздрагивали лошади: озираясь по сторонам, забился в угол молодой бычок. Сразу, будто натолкнулся на крепкую стену, затих перебесившийся ветер и тут же — яркая до голубизны огневая полоса раздвинула темень, с оглушительным треском вырвала из мрака саклю и сосны, и само небо, грязное, тяжелое; гремело так, будто раскололись горы и сбросили с себя камни, и они, казалось, увлекая друг друга, катились вниз, мимо сакли. Аримаса, испуганно-восторженная, с задорным блеском в темных глазах, ярко высвеченных молнией, прижалась к Русичу, с наслаждением ждала новых и новых, леденящих душу, раскатов. — Сейчас. Сейчас громыхнет, Русич. И еще. И еще, — шептала она и прятала голову на груди мужа, смеялась, взвизгивала, наслаждаясь страхом. Первые крупные капли глухо шлепнули у порога, упали как-то несмело, будто залетели сюда по ошибке. Но вот они застучали увереннее и скоро превратились в сплошной поток. Через дымовое отверстие вода хлынула в саклю, зашипел и тотчас погас костер. Русич вскочил на колени, торопливо схватил топор и по мокрой земле пополз прочищать канавку, отводил воду к порогу, Аримаса оттаскивала в сторону войлок и шкуры. — Не унесет саклю? — с тревогой в голосе спросил Русич. — Нет. Сакля стоит высоко, — смеялась Аримаса. Вскоре небо успокоилось. Дождь, не такой уже сильный, тихо шумел за стенами. Русич принес сухих дров, высек искру, — затеплился трут, а через минуту сухая хвоя, тонкие березовые ветки весело затрещали жаром, осветили саклю теплым домашним пламенем. Русич прислушался и с удивлением заметил, что дождь почти перестал, а шум за саклей не прекращался, даже, наоборот, становился сильнее. — Это речка, — пояснила Аримаса и подала ему костыли. — Пошли посмотрим. Речка в обычные дни светлая и неглубокая — в любом месте можно перейти, не замочив ног, увеличивалась на глазах, становилась мощной и свирепой. В желтовато-землистом месиве стремительно неслись вниз вырванные с корнем, ободранные и израненные сосны, осины, березы, то и дело наскакивали на скрытые водой валуны, выныривали из мутного потока, дыбились, с треском ломались и тут же скрывались в пучине. Русич восхищенно смотрел на дикую, взбунтовавшуюся реку. И Аримаса радовалась, что сумела показать еще одну, неведомую ему раньше силу гор. А Русичу вдруг подумалось, что и он похож на дерево с оборванными корнями. Судьба-река вырвала его из объятий родной земли, подхватила своим стремительным потоком, искалечила об острые камни и, наигравшись вдоволь, выбросила, будто за ненадобностью, в глухое ущелье… Когда Юрий Кончакович, сын грозного половецкого хана Кончака, получил в удел степи Предкавказья, Дешт-и-Кыпчак, и собрался откочевывать с Дона на Сунжу, Игнатий на несколько дней отпросился у князя Юрия Андреевича съездить на Русь, в Новгород-Северский, где, как он слышал от проезжих знакомых русских купцов, поселился, перейдя на службу к князю Игорю Святославичу, отец. Оказалось, что Козьма не поладил с великим князем Всеволодом и перебрался сначала в Чернигов, а потом в Новгород-Северский, к Игорю. Позже он перевез туда Настасью и Хомуню. К приезду Игнатия Хомуне исполнилось пятнадцать лет, и он готовился поступить отроком в младшую дружину Игоря Святославича. Отец заказал мастерам отковать для сына доспехи и оружие. Игнатий появился в Новгород-Северском утром, когда солнце поднялось уже высоко. Хомуня, всю ночь прогулявший на празднике Купалы, спал в конюшне, на скамье, рядом с лошадьми. Сон у него был настолько крепок, что Настасья, возбужденная приездом старшего сына, никак не могла разбудить Хомуню. Игнатию пришлось сонного поднять его со скамьи и поставить на ноги. Хомуня, восемь лет не видевший брата, с недоумением смотрел на разбудившего его человека и на мать. Настасья смеялась и плакала от радости, объясняла еще не пришедшему в себя Хомуне, что приехал Игнатий. То ли медленно отступал сон, то ли брат настолько изменился, но Хомуня все еще никак не мог понять, зачем он так срочно им понадобился. Лицо брата было каким-то чужим, непривычным, с узким, хотя и не столь резким, как у кочевников, разрезом глаз, коротко подстриженной черной бородой и густыми бровями, четко обозначенными на удивительно светлой, даже какой-то голубоватой коже. Во всем его облике просматривалось смешение русской и половецкой крови. Глаза Игнатия, показалось Хомуне, излучали тот особенный свет, который можно увидеть только у людей степенных и мудрых. Но степенным Игнатия никак нельзя назвать. Тело его было необыкновенно легким, играло мускулами, под расшитым золотом сарафаном упруго дышала крепкая, широкая грудь, и похож он был больше на горячего, выгулянного на сочных весенних лугах молодого жеребца. Но стоило брату согнать улыбку с лица, чуть прищурить темные, будто окрашенные дубовым отваром, глаза, успокоить тело — он виделся Хомуне мудрецом, познавшим тайны добра и зла. Радость в семье Козьмы по случаю приезда его старшего сына была недолгой. Через неделю Игнатий отправился в половецкую степь, к князю Юрию Андреевичу. А через год, когда орда Кончаковича кочевала близ Сунжи, в ставке хана появилась группа грузинских азнауров во главе со знатным вельможей. Игнатий и князь Юрий узнали его сразу, хотя встречались с ним более десяти лет назад. Тот приезжал во Владимир к Андрею Боголюбскому в качестве посла грузинского царя Георгия третьего. Это был эмир тифлисский Абулазан. Абулазан преподнес богатые дары половецкому хану и не менее богатые — русскому князю, что вызвало удивление не только Юрия Кончаковича и его вельмож, но и князя Юрия Андреевича. О цели своего визита посол говорить не спешил. И только после большого пира, который был задан в честь эмира тифлисского и продолжался несколько дней, Абулазан решил поведать о том, что привело его в ставку хана. В тот день в шатер Юрия Кончаковича, кроме русского князя, были допущены только самые знатные вельможи хана и Игнатий. Абулазан вошел сюда в сопровождении двух азнауров и после длинных взаимных приветствий и обмена дорогими подарками приступил к главному своему делу. — Год назад, — низко поклонившись хану и князю, тихо произнес посол, — мою страну постигло большое горе, скончался любимый всем нашим народом царь Георгий. Пока христиане — а их в шатре было большинство, — молились за упокой души царя Георгия, у Абулазана возникло сомнение: надо ли говорить сейчас, что знатные азнауры Грузии долго колебались, признать или отвергнуть право Тамары, дочери Георгия, на царский престол. Конечно, после долгих споров дарбаз — совет азнауров — в конце концов утвердил акт воцарения Тамары и счел необходимым вторично короновать молодую царицу. Первый раз на нее возложили венец еще шесть лет назад, при жизни отца. Но Абулазану очень хотелось показать, что власть в его стране полностью сосредоточена в руках дарбаза. И только одно останавливало. Ему, знатному тифлисскому вельможе, не к лицу перед чужим народом порочить царицу Грузии. Да и католикос Микаэл, напутствуя Абулазана, советовал быть осторожным, беречь авторитет Грузии, но сразу дать понять князю Георгию Русскому — так в Грузии называли Юрия, сына Боголюбского, — что власть должна принадлежать не царям, а знатным азнаурам. Христиане закончили молитву, Абулазан поднял голову и продолжал: — Царицей всей великой Грузии — от Понта до Гургана и от Спер до Дербента, Хазаретии и Скифии — стала юная дочь Георгия, Тамара. И тогда дарбаз решил: не должна такая прекрасная царица быть одинокой, жить без мужа. Многие просили руки у молодой красавицы, а я, эмир тифлисский, сказал тогда высокородным членам дарбаза, — Абулазан низко поклонился хану и князю: — «Я знаю сына государя русского, великого князя Андрея, которому повинуются триста царей в тех странах; потерявши отца в молодых летах этот князь был изгнан дядею своим, Всеволодом, и находится теперь в гостях у царя половецкого. Георгий, сын князя Андрея, — истинный скиф, красив и храбр, честен и благороден, только он достоин руки царицы Тамары», — Абулазан с наслаждением окинул взором пораженные неожиданной вестью лица присутствующих, отметил про себя, что сам Георгий держится с достоинством, ничто в нем не выдавало волнения. — И теперь я здесь. Знатные азнауры поручили мне просить Георгия приехать в Грузию и стать мужем царицы Тамары, — торжественно закончил Абулазан и поклонился князю Юрию. Едва русский князь прибыл в Грузию, духовенство и знатные азнауры упросили Тамару обвенчаться с ним как можно скорее. Поначалу все складывалось хорошо, молодые монархи были счастливы. Игнатий радовался успехам Юрия, который, став во главе грузинского войска, храбро дрался с врагами своего нового отечества, совершил удачные походы на север Армении, в Ширван и Арзрум. Но вскоре он полностью попал под влияние азнауров, боровшихся за ограничение власти царицы, начал — словно бес в него вселился — пьянствовать, унижать Тамару. Царица через преданных ей священников пыталась уговорить Юрия вести себя достойно, как подобает монарху, но с каждым днем ее влияние на мужа ослабевало, и через два года после свадьбы она изгнала Юрия из Грузии, отправила в Константинополь, щедро наградив его богатством. Игнатий уговаривал князя отправиться на Русь, но тот не прислушался к его словам, наоборот, искал возможность вернуться в Грузию. Вскоре до князя дошла весть, что Тамаре избрали в мужья аланского царевича Давида Сослана, воспитывавшегося при грузинском дворе. Юрий понимал, что это означало полную победу сторонников царицы. Но знатные азнауры не сложили оружия, только притихли временно, ждали удобного момента. И он наступил. Через несколько лет скитаний князь Юрий, обуреваемый ревностью к новому мужу Тамары и жаждой власти, приехал в Арзрум, чтобы разведать обстановку, и если обстоятельства сложатся удачно, вернуться в Грузию. Узнав об этом, знатные азнауры немедленно прибыли в Арзрум и заверили Юрия в своей преданности. С их помощью он перебрался в Западную часть Грузии и объявил себя царем Гегути. Это и послужило поводом к объединению противников Тамары и Давида Сослана. Отряды мятежников двинулись на Тифлис, но, едва встретившись с войсками царицы, потерпели поражение и сдались в плен. Тамара и на сей раз была великодушна, с честью отпустила Юрия, взяв с него слово больше никогда не возвращаться в Грузию. Вот тогда-то Игнатий и заявил князю о своем решении во что бы то ни стало уехать на Русь. Юрий огорчился, но не удерживал Игнатия, только попросил помочь ему найти кочевье половецкого хана Юрия Кончаковича. — Доберемся до ставки, а там поступай как знаешь. Я на Русскую землю не вернусь, меня там не ждут. С небольшим отрядом преданных князю дружинников они спешили до наступления зимы уйти из Грузии, преодолеть перевалы. Но зима все же застала их в горах. В те дни и случилось несчастье. На обледеневшем утесе лошадь Игнатия поскользнулась, он не успел вовремя соскочить с седла и полетел под откос. Глядя на взбунтовавшуюся реку, Игнатий вспоминал об этом и размышлял: почему князь Юрий, которому долгие годы служил верой и правдой, не сделал даже попытки спуститься вниз, спасти его? А возможность была. По настоянию Игнатия дружинники еще в долине на всякий случай запаслись веревками. И князь знал об этом. Вот уж поистине: служил три лета, а выслужил три репы, а красной — ни одной. Насколько летние дни длиннее зимних, настолько они быстрее сменяют друг друга. Можно подумать, что могучий повелитель солнца Хырт-Хурон и в самом деле слишком торопливо катит по небосводу свое светило, спешит завершить дневные труды и отойти ко сну. Пока Русич убирал ячмень, созрела рожь, и он, не обращая внимания на растертое в кровь колено, работал без отдыха. Время бежало неумолимо, и Русич с каждым днем все больше и больше замечал, что колосья слабеют, не держат зерна, теряют его на землю. Аримаса, провожая исхудавшего осунувшегося мужа, напрашивалась в помощники, но Русич лишь улыбался, ласково обнимал ее, осторожно поглаживал распираемый плодом живот, садился на арбу и уезжал один. И все же поле, узкой и длинной полосой протянувшееся между лесом и крутым каменистым склоном, постепенно укорачивалось. Всякий раз Русич останавливал арбу все ближе и ближе к опутанным ежевикой зарослям кизила и боярышника, в которые, словно в плотину упиралась не густая, но высокая рожь. Сразу выпрягал гнедого, привязывал его к арбе где лежала заранее приготовленная трава, рядом расстилал широкую полсть, брал серп и, почти не наклоняясь — рожь доставала до самого пояса, — принимался за работу. Нарезав полный мешок колосьев, относил их к арбе, бросал на полсть и возвращался обратно. Было сухо и жарко. Русич предполагал дня через три полностью покончить с рожью. Но солнце палило так, что он не выдержал и еще до полудня отложил серп, присел на край полсти, куда падала тень от арбы, и палкой начал вымолачивать зерно. Мякину он отбросил под ноги гнедому, и тот губами потянулся к полове, поискал зерно. Ничего не нашел, недовольный, фыркнул, снова уткнулся в траву, потом тревожно вскинул голову, заржал. Беспокойство передалось и Русичу. Опираясь на арбу, он быстро поднялся, схватил лук, вытащил из колчана стрелу, огляделся. Кругом было тихо. Наверное, где-то рядом, по лесу, пробежал зверь. Русич хотел положить лук обратно, но из густого подлеска показался всадник. Еще издали, по черной сутане и высокому клобуку, Русич узнал в нем священника. Когда тот подъехал ближе, рассмотрел и притороченные к седлу лук, колчан со стрелами, несколько убитых красных куликов. Русич бросил на арбу оружие, сделал шаг навстречу приехавшему. Священник оказался довольно молодым, лет двадцати семи — тридцати. Рыжая короткая бородка скрадывала его длинное худощавое лицо с крупным горбатым носом. Цепкими глазами он быстро обшарил табор, хозяина, задержал взгляд на искалеченной ноге. — Допомоги тебе бог, — глухим басом, чуть нараспев, произнес священник по-алански и, не слезая с коня, перекрестился. Русич вспомнил, что Аримаса рассказывала, будто в Алании почти все служители церкви из греков, потому и ответил ему по-гречески: — Слава господу нашему, — сказал он и осенил себя христианским знамением. Увидев изумление на лице священника — наверное, тот не ожидал встретить в этом далеком ущелье человека, знающего греческий. Русич добавил: — Милости прошу, святой отец. Священник соскочил на землю, широкими ладонями похлопал себя по затекшим бедрам. Недовольно покачивая головой, осмотрел разодранную о ветку сутану. Потом повернулся к Русичу. — Что же ты, отрок, святого отца встречаешь со стрелами? — Во всем промысел божий. — Не во всем, отрок. Не во всем. Бойся искушения дьявола. И не поднимай оружия на человека, даже если он неприятен тебе. Ибо Христос сказал: «Не противься злому. Но кто ударил тебя в правую щеку, обрати к нему другую». Русич усмехнулся. — А потом однажды не выдержал Христос, взял бич и сам хлестал им торговцев. Священник подошел ближе, заглянул в глаза Русичу. — Вижу, знаешь писание божие. Что-то не встречал тебя раньше в здешнем приходе, — и сам же объяснил: — Оно и понятно, три года тут не бывал. Далеко поселилось племя, полную седьмицу дней добирался, едва голову не сломал. А как поживает отец Павел, отчего не шлет вестей о себе? Вместо ответа Русич спросил: — Кто ты, святой отец? — Отец Димитрий, служу при епископе, помогаю управлять делами епархии. А как тебя звать, сын мой? — Зови меня Русичем, святой отец. — Далеко забрел, — удивился отец Димитрий. — Что ж, я — грек, ты — русич. Русич так Русич, после скажешь, как нарекли в церкви. Отчего в епархию не шлет вестей здешний пастырь? Неужто умер отец Павел? Русич рассказал, что произошло в ущелье и как сам попал сюда. — Все в воле божьей, — перекрестился отец Димитрий. — Ни пастыря, значит, ни паствы. А я, видишь ли, для отца Павла и куликов настрелял, — будто повинился священник. Отец Димитрий оказался человеком деятельным, неугомонным. Сам вызвался помочь Русичу покончить с рожью. Вдвоем управились быстро. Оказалось, что здоровому человеку и делов-то было всего на несколько часов. Подъезжали к сакле вечером, когда солнце уже скрывалось за горы и на землю опускались сумерки. Аримаса, взволнованная задержкой мужа, вышла навстречу. Она кинулась к арбе, хотела даже отругать Русича, что изнуряет себя работой, но, увидев рядом с ним еще одного человека, лишь вскрикнула от удивления и застыла на месте. В сумраке она не сразу узнала отца Димитрия, хотя раньше и видела его в селении не один раз. А узнав, обрадовалась, но так и стояла на месте, застывшая, лишь улыбалась немного. Отец Димитрий соскочил на землю, подошел к Аримасе, осенил ее крестом и поцеловал в лоб. — Вот ты какая, страдалица божья. Скорблю во глубине сердца моего, волнуется оно. Смотрю на землю — и вот она разорена и пуста; на небеса — и нет на них ответа. Смотрю на горы — и вот они дрожат, и все холмы колеблются. Тревожные, непонятные ей слова отца Димитрия смутили еще больше. Аримаса опустила голову, вспомнила гибель селения, смерть и похороны Мадая. — Не печалься, дочь моя, бог не оставит. Утром отец Димитрий поднялся на рассвете, неожиданно для хозяев сакли оседлал коня, приторочил к седлу лук, колчан со стрелами. Аримаса и Русич с недоумением смотрели на священника. Собравшись, тот повернулся к ним, сказал: — К обеду вернусь, ждите. Вернулся он еще до полудня, приволок тушу крупного оленя. Лицо отца Димитрия сияло от счастья, так доволен был охотой. — Суеверен я, потому и не стал говорить вам о помыслах своих. Ну какой с меня охотник? Хотя, сознаюсь, грешен, люблю пострелять из лука. А тут, видно, бог пришел мне на помощь. Нос к носу я в чаще с оленем столкнулся, словно ждал он меня. Стрельнул будто бы неплохо, однако побегать за оленем пришлось немало. Даже заплутал в расщелинах. Потом коня своего еле-еле отыскал, — отец Димитрий снова посмотрел на свою добычу. — А зверь — видный, нагулял жиру. Так что хорошо корми жену, Русич, чтобы здоров был и тот, кого носит она во чреве своем. Вечером они втроем сидели у сакли, под сосной, отдыхали. — Я почему долго не появлялся в здешнем приходе? — растянувшись на кошме, сам себе задал вопрос отец Димитрий. — В отъезде был. Больше двух лет прожил в Константинополе. Мог бы так и остаться там, да привык к здешним местам. Больно хорошо тут. А в приход этот, к отцу Павлу, никто из братии дороги не знает. Вот я первым делом и поспешил к вам. — И хорошо, что приехал, — одобрил Русич. — Нам радость. Отец Димитрий приподнялся, уселся удобнее. Глаза у него заблестели, заулыбался, языком с наслаждением облизал нижнюю губу, будто ел что-то сладкое, да на губе пристало. — А столица все же прекрасна. И ты знаешь, сын мой, — священник взглянул на Русича, — там много русских людей. Русич молча кивнул головой, ему ли не знать этого, не один год прожил в Царьграде. — Мне редко приходилось встречаться с твоими соотечественниками, да и дел у меня особых не было в монастыре святого Мамы. Россияне ведь издавна в той стороне селятся. Колония у них там. А я все в великой церкви, в храме Святой Софии трудился. Нет ничего прекраснее этого храма. Русич хотел сказать, что бывал там с князем Юрием, однако, посмотрев на одухотворенное воспоминаниями лицо отца Димитрия, промолчал. «Пусть рассказывает, — подумал он, — коль так приятно ему». Священник же заговорил совсем о другом. — Но два твоих соотечественника. Русич, все же мне запомнились: мужчина и женщина. Он — раб, она была княжной. Русич с интересом прислушался. — Точно не помню имени раба. Но похоже оно на христианское — Фома, только звучит несколько иначе. То ли Хома, то ли Хомуний. Раб неплохо говорил по-гречески. Молил меня помочь ему обратиться с просьбой к русской княжне Евфимии, которая в те дни должна была сочетаться браком с императором Алексеем. Раб надеялся, что молодая императрица ради праздника своего проявит милость, упросит императора выкупить ее соотечественника, возьмет раба к себе или отпустит на свободу. Во время обряда я должен был прислуживать патриарху и обещал как-нибудь обратить внимание Евфимии на обездоленного. И вот начался обряд… — Пути господни неисповедимы, — перебил Русич священника. — Я был в Святой Софии во время венчания. И раба того мельком видел. Может быть, его Хомуней зовут? Такое имя носит мой брат. Он живет в Новгород-Северском. Мы с князем Юрием в день венчания кесаря стояли в храме недалеко от колонны Авраама. Отец Димитрий с радостным удивлением уставился на Русича и опять облизал губу, словно она в меду была. Позже Русич заметил, что священник делает так всякий раз, когда сердце его полнится радостью и удовлетворением. И все же отец Димитрий не удержался, чтобы не рассказать о венчании кесаря. О предстоящем бракосочетании императора Алексея и русской княжны Евфимии, внучки киевского князя Святослава, было объявлено давно. Потомки древних римлян, — а константинопольцы только так себя и называли, хотя даже предки многих из них никогда не видели Рима и не знали латыни, говорили на языке древнего Византия, — деятельно готовились к празднику. Преображалась и Святая София. С восходом солнца монахи начинали подвешивать стеллажи, мыть стены, колонны храма, разноцветные стекла его окон. Делали все, чтобы свет господний обильнее заливал храм золотистыми лучами, ярче играл красками росписей, высвечивал лики святых, божьей истиной падал на сердца и души верующих. Свежими красками на фоне золотой — цвета божества — мозаики в восточной стороне храма засиял лик сидящей на троне богородицы. Огромные печальные глаза ее излучали скорбь и строгость. Голова прикрыта пурпурным — цвета царей — покрывалом, синие цвета ее одежды символизировали принадлежность Марии к знати. Так же строг и пристален взгляд младенца, сидящего на ее коленях. В какой бы стороне храма ни останавливался человек, везде его преследует всевидящий взгляд Христа. Богу известно все. От него не скроешь ни большого, ни малого греха, ни поступков, ни мыслей. Готовились к празднику и за стенами великой церкви: на шумных, украшенных античными статуями форумах, на Месе — Средней, главной улице города, на ипподроме — центре всех праздников, обиталище дьявольских соблазнов. Со всех провинций сюда стекались скоморохи, дрессировщики медведей, шуты, акробаты, а также те, кто задумал попытать счастья, добиться победы на ристалищах — соревнованиях в беге на колесницах. Служители ипподрома натягивали навесы из шелка, чтобы защитить толпу от палящих лучей солнца, завозили цветы, чтобы покрыть ими арену. И вот уже золото и драгоценные камни сверкают на одежде возниц, на сбруях коней, на костюмах шутов и акробатов, дрессировщики наряжают медведей в пышные одежды, народ толпами валит к воротам ипподрома. А в храме Святой Софии продолжается богослужение, венчание кесаря и его августы. Патриарх ведет обряд размеренно, без спешки, по выработанному столетиями торжественному ритуалу. И не только священнослужители и царские особы никуда не торопятся. Не спешат и люди, заполнившие церковь. Все знают — без императора зрелища на ипподроме не начнутся. Игнатий стоял рядом с князем Юрием — по настоянию князя они и пришли в храм заблаговременно, чтобы выбрать себе лучшее место, такое, откуда без помех можно видеть обряд. Но Игнатий, пожалуй, больше смотрел не на патриарха и не на высокопоставленных молодоженов, а косил взглядом на своего господина. Лицо князя временами становилось унылым и сумрачным, иногда даже покрывалось бурыми пятнами, наливалось злобой. Игнатий старался понять, какие мысли и чувства в эти минуты владеют его господином: зависть ли к царствующим особам, обида ли и сожаление о своем потерянном троне? И тут Игнатий впервые подумал, что князь Юрий не в меру самолюбив и капризен и совсем не способен радоваться чужому счастью. Быть может, грузинская царица Тамара раньше его, Игнатия, сумела рассмотреть вздорный нрав склонного к порокам князя, поэтому и быстро оставила попытки повлиять на него, наставить на путь добра и самоотверженного служения отечеству. Убедившись в бесполезности своих стараний, она изгнала его за пределы Грузии. Игнатий почувствовал — князь Юрий и ему становится обременительным. А если слуга тяготится своим господином, то пропадает и преданность ему. Еле заметное волнение людей, находившихся в храме, заставило Игнатия посмотреть туда, где только что закончилось венчание. Какой-то странный, одетый в лохмотья человек, с густо заросшим лицом и головой, повязанной грязной, окровавленной тряпкой, вырвался из толпы и опустился на колени перед юной императрицей, о чем-то просил ее. Игнатий прислушался, но не мог разобрать ни одного слова — слишком далеко стоял. Только увидел, что внучка Святослава нахмурилась, бросила тому человеку монету, гордо подняла голову и, не останавливаясь, прошла мимо. Человек грустно посмотрел вслед Евфимии, потом встал и, сгорбив спину, скрылся в толпе. Монету он не взял. Какое-то мгновение она еще ярко блестела на темном полу, но тут же на нее набросились стоявшие неподалеку люди, началась свалка. Это на самом деле был Хомуня, брат Игнатия. Это он, заранее узнав, что его хозяин, иудей Самуил, собирается посмотреть венчание императора с русской княжной, упросил взять его с собой, открыто сказал, что попробует упросить Евфимию выкупить своего горемычного соотечественника и забрать к себе. Самуил согласился: он понимал, что если сам император приобретет у него раба, пусть даже заберет бесплатно, то все равно это окупится. Один бог знает, как на таком деле можно заработать. Отец Димитрий точно определил минуту, когда можно легко завладеть вниманием юной императрицы, и незаметно для окружающих подал знак этому необычному, образованному рабу, понравившемуся своей настойчивостью в стремлении вернуться на свою далекую родину. Отец Димитрий искренне огорчился, что Евфимия отказалась помочь соотечественнику, хотя никаких трудов сделать такое для жены императора могущественного Ромейского государства не составляло. Наоборот, все в столице говорили бы о ее доброте и милосердии. — Отец Евфимии, князь Глеб, в борьбе за власть убил своего брата, — тихо сказал Русич, — разве мог он взрастить добродетель у дочери? Отец Димитрий нахмурился. — Суди его бог. — Да. Господь воздаст должное и кесарю и рабу. Только отчего много зла на земле, святой отец, почему оно в человеке заложено? — Не во всяком человеке, сын мой. Кто бога чтит, тот сеет добро. — А как ты думаешь, отец Димитрий, император Алексей, тот кто сочетался в браке с русской княжной, чтит бога? — Император — наместник божий, он не может идти против воли всевышнего. Русич усмехнулся, хитро посмотрел в глаза священнику. — Мне трудно согласиться с тобой, святой отец. Человек, если задумает убить кого, ограбить ли, возвыситься ли над другим человеком, все делает по своему разумению. И оно, разумение это, не зависит ни от бога, ни от дьявола. Иначе разве допустил бы всевышний, чтобы его наместник, император Алексей, ограбил монахов, перевозивших дары другого наместника божьего, царицы Тамары, грузинским монастырям, построенным на земле ромеев? Нет, мне кажется, что и зло и добро зависят от самого человека. Человек сеет то, что он взрастит в себе, какую цель перед собой в жизни поставит. А бог лишь после рассудит, как прожил этот человек: праведно ли, нет ли. Через несколько дней отец Димитрий засобирался в обратный путь. — Отдохнул я у вас от трудов праведных, окреп здоровьем, пора и честь знать. И вот, что я надумал, Русич. Бросать вам надо с Аримасой саклю и перебираться в Аланополис. Буду просить епископа, чтобы рукоположил тебя в духовный чин. Грамотных людей не хватает в епархии, — сказал священник и, словно побоялся, что Русич откажется, поспешно добавил: — Все-таки среди людей легче жить. Может быть, сейчас и поедем? Русич взглянул на Аримасу. У нее загорелись глаза. — Мы бы не против, отец Димитрий. Только как Аримасе в дорогу? — Да, — согласился священник, — верхом ей, пожалуй, сейчас нельзя. Дорога трудная. Давайте весной. Оно, может, так и лучше, надо заранее подумать, где жить будете. Я приеду за вами. — Святой отец, — обратилась Аримаса к отцу Димитрию, — если узнаешь, где поселился Бабахан, передай от нас поклон. — Соскучилась по родичам? Аримаса закрыла глаза и кивнула головой. Ранним утром попрощался и уехал отец Димитрий. Русич и Аримаса снова остались вдвоем. Пробовал Русич ходить на охоту, но счастье не улыбалось ему. Аримаса посмеивалась: — Апсаты не дает зверя тому, кто не верит в него. Но перед самой зимой ему все же удалось ловушкой поймать молодую косулю. Это была последняя их добыча. Вскоре выпал снег, завьюжило. Русич вышел из сакли — и его деревянная нога глубоко, по самое колено, утонула в снегу. Кое-как выбрался из топкого белого покрывала земли, вернулся в саклю. Из полена сделал небольшую лопату, ремнями привязал к ней ручку, пошел расчищать дорожку к теплому, незамерзающему роднику. Пришло время, и Аримаса в тяжких муках родила сына. Русич сам помог ему выйти на свет божий, обмыл и завернул в пеленки. Он с удивлением смотрел на крохотное, чуть сморщенное красноватое личико, и душа его все больше и больше наполнялась радостью. Может быть, впервые за последний год сейчас он по-настоящему почувствовал себя достойным мужчиной, не убогим калекой. Измученная и ослабевшая, Аримаса смотрела на сына и мужа, пыталась улыбнуться. Но улыбки не получалось, страдания еще не ушли от нее. Она положила бледную, обескровленную руку на колено Русича, слегка прижала пальцами. — Русич, — тихо сказала она. — Спасибо тебе. Мне было больно и страшно, я боялась рожать. Я тебе не говорила об этом, потому что даже не подозревала, что ты все знаешь, умеешь принимать детей. Русич покачал головой. — Нет, Аримаса. Ничего я не знаю. Все получилось как-то само… Постепенно силы возвращались к Аримасе, она взяла к себе сына, лучше рассмотрела его. — Русич, давай назовем его Сауроном. — Хорошо, Аримаса. Я не знаю, что означает это слово, но чувствую, что оно достойно мужественного, храброго человека, каким и вырастет наш сын. Аримаса улыбнулась и благодарно посмотрела на мужа. Саурон рос здоровым и крепким. Пришла весна, и он уже не доставлял столько хлопот, как в первые дни. Если бы отец Димитрий не обещал помочь им переселиться ближе к людям, то Аримаса и не думала бы о другой жизни. Ей хорошо было с Русичем, а теперь, с появлением Саурона, стало еще лучше. Дни стояли теплые, поэтому они даже ночью не закрывали вход в саклю. Прохладно становилось только к утру. Как всегда, Аримаса проснулась первая, чуть раньше Саурона. Она осторожно откинула медвежью шкуру, которой они накрывались вместо одеяла, и с наслаждением подставила себя утренней прохладе. Голубое небо, с редкими розоватыми полосами нерастаявших за ночь полупрозрачных облаков, скупо высвечивало просторную саклю. Хорошо были видны лишь лица мужа — бородатое, чуть потемневшее от весеннего ветра, и сына — белое, как грудь у Русича, и такое нежное, что боязно прикоснуться. Саурон зашевелился, и Аримаса слегка отодвинулась от мужа, приподнялась и села у изголовья. Саурон улыбался, сонный. Потом недовольно сморщил личико, все больше и больше начал ворочаться, закряхтел. Чтобы не разбудить Русича, Аримаса потихоньку взяла к себе на колени сына, дала ему грудь. Он цепко обхватил ее маленькой ручонкой, будто боялся, что отнимут, и сосал жадно, с нетерпением. Когда молока не стало, он снова сморщил личико, закряхтел и Аримаса сразу подставила ему вторую; Саурон с таким же аппетитом опростал и ее. Уже сонный, он беззубыми деснами до боли сдавил ей сосок. И тогда у Аримасы проснулось желание. Она осторожно положила уснувшего Саурона и забралась под одеяло. Прижавшись к горячему телу Русича, она нежно погладила его грудь, бедра, ласкала его пока не проснулся и обнял ее своими крепкими, мускулистыми руками. — Я хочу тебе родить еще одного сына, Русич, — сгорая от нетерпения, шептала она мужу. — Роди еще сына, Аримаса, — так же шепотом ответил он. — Только не забывай, что и дочь нам нужна. Потом они уснули в объятиях. Русича разбудило солнце. Едва пошевелился, проснулась и Аримаса. — Ну и горазды мы спать, — улыбнулся он, — эдак у нас ни гумна, ни хлеба не будет. — Куда нам торопиться? — Аримаса отбросила шкуру и раскинула руки. — Скоро приедет отец Димитрий и увезет нас отсюда. — Тебе надоело наше ущелье? Каждое утро ты вспоминаешь об отце Димитрии. — Нет, Русич. Я бы с тобой прожила здесь всю жизнь. Боюсь за Саурона. Ведь не бывает так, чтобы дети не болели. А случится беда — мы с тобой не сумеем ему помочь. Среди людей легче, всегда найдется человек, который все знает, — Аримаса улыбнулась и снова прижалась к мужу. — Когда Саурон подрастет, ему потребуются друзья, а потом и жена. Разве мы сможем научить его всему в жизни, если не будет у него рядом таких же, как он, мальчишек? — В таком случае давай вставать. Пора завтракать. Иначе у тебя совсем не будет молока, оставишь голодным моего сына, — Русич привстал, потянулся к Саурону. — Не трогай его, — остановила она мужа. — Пускай спит. Я его уже покормила. После завтрака Аримаса вынесла Саурона из сакли, села с ним в тени на скамейку, которую Русич сделал из тонких жердей. Она всегда смотрела на нижнюю часть ущелья, откуда должен был появиться отец Димитрий. Русич присел напротив, на толстое бревно, брошенное здесь еще старым Мадаем. — Ты знаешь, Русич, — вздохнула Аримаса, — я все больше и больше начинаю верить в Иисуса Христа. — Аримаса перекрестилась. — Пришли, господи, поскорее своего слугу, пусть он поможет нам, чем сможет. И тут Русич увидел двух всадников с заводными лошадьми. На одном из них черный высокий клобук, второй — в белой бараньей шапке. Они появились не снизу, откуда ждали священника, а наоборот, сверху. — Бог внял твоим молитвам, Аримаса! — радостно воскликнул Русич. — Отец Димитрий едет к нам. — Где? — встрепенулась Аримаса и глазами поискала по ущелью. — Смотри назад, — Русич встал и, опираясь на посох, не спеша пошел навстречу. Аримаса взяла со скамейки спящего Саурона и догнала мужа. Они остановились у родника и молча ожидали всадников. Священника сопровождал худощавый, небольшого роста, мальчишка лет пятнадцати. — Слава богу, вижу вас живыми и в здравии, — еще издали зарокотал отец Димитрий и облизал нижнюю губу. Он соскочил с седла, обнял Аримасу, отвернул пеленку и взглянул на маленького. — Кого тут бог дал святому семейству? — Сына, отец Димитрий, — зарделась Аримаса, — Саурона. — Ну, чистый херувим, весь в Русича. На тебя похож, сын мой, — отец Димитрий обнял Русича. — Только имя надо было дать не языческое. — Мы, святой отец, календаря не ведаем, все дни у нас перепутались, вдруг не того покровителя выберем, — улыбнулся Русич. — Имя своему сыну придумала Аримаса, а ее слово — для меня закон. — Закон у нас один — божий, — недовольно посмотрел на Русича отец Димитрий. — Твоя правда, святой отец. Но причина всякого становления, и имени человека тоже, есть бог, ибо богу естественно быть благотворным. С его помощью Аримаса и выбрала имя. Разве случается что-либо на земле без воли всевышнего? — Ну и хитер же ты, отрок. Ждали меня? — Еще как ждали. А сегодня — только Аримаса поклонилась Христу, чтобы не держал тебя в городе, — и ты тут как тут. Аримаса молча слушала их беззлобную перепалку и улыбалась. — Благодарите бога, что он послал мне Вретранга, отец Димитрий подозвал ближе своего спутника. — Это клад, а не человек. Хоть возраст у него и юный, а горы знает лучше, чем я свою келью. Прошлый раз семь дней добирался сюда, а с помощью этого отрока — всего три. Вретранг слегка поклонился Аримасе и Русичу и не обращал внимания на похвалу отца Димитрия, худощавое мальчишечье лицо его было спокойным, будто не о нем шла речь. — Отец Димитрий, — обратилась к священнику Аримаса, — ты не забыл о своем обещании? — Не забыл, Аримаса. Не забыл. Но не удалось мне найти Бабахана. Аримаса тяжело вздохнула и печально взглянула на Русича. — Но ты не отчаивайся, дочь моя, — поспешил успокоить ее священник. — С нами Вретранг, а он все знает. По дороге к вам я заговорил с ним о Бабахане, оказывается, неделю назад Вретранг видел его. — Правда, Вретранг? — обрадовалась Аримаса. Вретранг кивнул головой. — И ты знаешь, где его новые сакли? Вретранг опять кивнул. — Ты что, не умеешь разговаривать? Вретранг улыбнулся. — Умеет, Аримаса, только если сам посчитает нужным. А так — легче гору сдвинуть, чем из него слово вытянуть. Это не Русич твой, у того на все готовый ответ, как у дельфийского оракула. — Это уж слишком, святой отец, будущего я не умею предсказывать, — рассмеялся Русич. Почти у самого входа в саклю под сосной спрятались от солнца гнедой и подвласая. Увидев лошадей, Вретранг удивленно вскрикнул, вырвался немного вперед и громко позвал: — Тишта, Тиштийа! Кобыла подняла голову, навострила уши. — Фью-ить, фью-ить, фью-ить! — свистнул Вретранг и подвласая пошла ему навстречу, ткнулась губами в грудь. Вретранг вытащил из-за пазухи лепешку, отдал кобыле, обнял ее за шею и что-то прошептал на ухо. Аримаса, Русич и отец Димитрий замерли пораженные. Вретранг отклонил голову от лошади, спросил: — Где вы взяли Тиштийю? Это моя лошадь. Аримаса рассказала, как она нашла подвласую и похоронила человека, который на ней ехал. — Это было прошлой весной? — спросил Вертранг. — Да. — Значит, моя стрела все-таки догнала его. Я стрелял наугад, луна еще не взошла и было темно. — Вретранг! — воскликнул в ужасе отец Димитрий. — Ты убил человека! — Это был плохой человек, отец Димитрий. Брат Черного уха. Он украл мою лошадь. — Из-за этой твари ты убил человека, — сокрушался священник. — Вы посмотрите на него, еще рот материнским молоком пахнет, а какой жестокий. И тени раскаяния нет на его лице. Он даже улыбается. Вретранг действительно улыбался. Но все же попытался оправдаться. — Как бы ни был красив больной зуб, его вырывают. Кто сумеет подсчитать, сколько невинных людей загубил брат Черного уха? Одним убийцей стало меньше, теперь бы достать его брата. — Но есть же светская власть, ей богом дано судить и наказывать преступников. Вретранг пренебрежительно махнул рукой, этим и выразил свое отношение к власти. Погладил подвласую и сказал: — Тиштийа — хорошая лошадь, умная. Другой такой у меня нет. Только слишком доверчива к людям. Но раз так получилось, пусть она будет вашей, — Вретранг слегка хлопнул ладонью по шее подвласой. — Иди, Тиштийа. Иди на место. Кобыла покорно пошла к гнедому. — Нет, Вретранг, — Аримаса подошла к юноше, — ты забери себе Тиштийю. Мы вполне обходимся гнедым, зачем нам вторая лошадь? — Лошадь никогда не бывает лишней, Аримаса, — возразил Вретранг и пошел к коню, на котором приехал. Потом обернулся и добавил: — Как я сказал, так и будет. Давайте лучше займемся глухарями, а то пропадут. Болтовней брюха все равно не наполнишь. — Вот упрямец, а! — никак не мог успокоиться отец Димитрий. — Что из него будет, когда вырастет? Русич восхищенно смотрел на Вретранга. — А мне он нравится, отец Димитрий. С такими легко жить. — Вот и поживешь в его доме, пока свой построишь. Остаток дня прошел в сборах. Аримасе хотелось забрать из сакли все. Но вещей оказалось слишком много, и стало ясно, что на двух вьючных лошадях, которых привели с собой отец Димитрий и Вретранг, их не увезти. — Попробую вытащить пустую арбу на перевал, — сказал Вретранг. — Если удастся, перевезем туда вещи. Но тогда придется ехать кружным путем. Вретранг возвратился только к вечеру. Арбу он все же вытащил на перевал, хотя пришлось разобрать ее и поднимать наверх частями. Тронулись в путь в полдень следующего дня. На перевале Русич и Аримаса с Сауроном пересели на арбу. Лишь изредка, когда приходилось преодолевать такое место, где арба могла перевернуться, снова пересаживались на лошадей. Особенно трудно было Русичу. Ехать верхом по крутым склонам, опираясь на стремя одной ногой, не просто. Русич обеими руками держался за луку седла и полностью полагался на Тиштийю. Она словно чувствовала неуверенность седока, не делала резких движений, везла плавно, не торопилась догнать спутников. На пятый день остановились на дневку у выхода из узкого ущелья. Аримаса настолько устала, что еле выбралась из арбы и с наслаждением опустилась на твердую землю. — До Аланополиса осталось полдня пути, — подбодрил спутников Вретранг и показал на крутой, почти отвесный склон. — За этой горой поселился род Бабахана. Аримаса оживилась. — Давайте к нему сразу и поедем, — предложила она и посмотрела на мужа. — Нет, Аримаса. Ни тебе, ни Русичу на эту гору не подняться, — разочаровал ее Вретранг и снисходительно посмотрел на священника, распластавшегося рядом с арбой. — Да и отцу Димитрию не поднять на эту высь своего бренного тела, если, конечно, не помогут ему ангелы. — Не богохульствуй, убийца. Еще придешь ко мне грехи отмаливать, — не поднимая головы, буркнул священник. Все, кроме Вретранга, сразу уснули. Он сам приготовил обед, лишь потом разбудил спутников. — Надо хорошо поесть, иначе сил не будет. Сразу после обеда начали собираться в дорогу. Только оседлали лошадей, увидели всадников, не спеша поднимавшихся по широкой долине. Всадники тоже заметили табор и повернули к нему в ущелье. — Десять человек, — подсчитал Вретранг, — и все вооружены. Вретранг пристально всматривался в приближающихся людей. — По своим делам едут, что ты волнуешься? — небрежно бросил отец Димитрий. — Если бы так, они не свернули бы к нам, — возразил ему Вретранг. — Мне кажется, что это Черное ухо со своими дружками. — Ну и что ж? Кто тронет человека, если рядом служитель церкви? — Может быть, и не тронут. Но ты не знаешь Черного уха. — Вретранг помолчал немного и твердо сказал: — Теперь точно вижу — это он. Сопротивляться нам бессмысленно. Придется и в самом деле полагаться на бога. А я попробую, пока не поздно, пробраться к Бабахану. Он выручит, — Вретранг скрылся в кустах и уже оттуда крикнул: — Отец Димитрий, расседлай мою лошадь. И не говори, что с вами был еще один человек. Будет хуже. Священник что-то недовольно пробурчал себе под нос, но седло все-таки снял, бросил на арбу и прикрыл его полстью. Между тем всадники приближались. У Аримасы беспокойно забилось сердце, и она взяла на руки спящего Саурона. Русич хотел достать оружие, но отец Димитрий остановил его. — Не надо. Если уж этот чертенок, — господи, прости мою душу грешную, — сказал, что сопротивляться не следует, значит и на самом деле не надо. Саурон проснулся, заплакал. Аримаса присела с ним на землю. Всадники приближались. — А что они могут нам сделать? — успокаивал Аримасу и Русича отец Димитрий. — Убивать нас нет никакого смысла. Ограбят? Потихоньку пешком дойдем до города, а там как-нибудь все устроится. Так же, Русич? Русич пожал плечами. Послышался топот конских копыт. Еще несколько томительных минут — и табор окружили вооруженные люди. У одного из них, еще довольно юного, безбородого, но крепкого и мощного телом, действительно было черное, изуродованное родимым пятном, ухо. Они молча осматривали табор. Отец Димитрий не выдержал, перекрестился и спросил: — Куда путь держите, сыны мои? — Не твое дело! — прикрикнул на священника бородатый всадник в лохматой бараньей шапке. — А то… — Замолчи, Булан, — резко оборвал его Черное ухо. Булан осекся и отъехал в сторону. А Русич удивился, что верховодит шайкой самый молодой из этих грабителей. — Наконец-то вспомнил твое имя, — Черное ухо повернулся к священнику. — И стало мне интересно, что же это за птицы такие, что их сопровождает сам отец Димитрий? Священник обрадовался, что его узнали, еще раз перекрестился. — Да. Это я. А как тебя зовут, сын мой? Что-то я не могу… — А ты не трудись, святой отец, — перебил его Черное ухо, — нам не доводилось встречаться, я видел тебя только издали. А имя знать мое — не обязательно. Кто эти люди? Отец Димитрий нахмурился, его возмутила грубость Черного уха, но решил стерпеть, не злить его. — Это рабы божьи, попали в беду. Вот церковь и решила приютить их. Люди они бедные. Он — калека, она — мать. Хозяйство у них… — Сам вижу, — перебил его Черное ухо. — Я решил так: лошадей, корову, бычка, весь этот хлам, — он показал плеткой на арбу, — я забираю за твою голову, отец Димитрий. Можешь даже верхом уехать на своем коне! А за этих, если ими дорожит церковь, ты приведешь по пять скакунов за каждого. Их трое: женщина, мужчина и ребенок. Если не успеешь, найдешь их мертвыми. Так что… — Черное ухо помолчал, потом оскалил зубы и добавил: — Считай, что ты ограбил калеку и младенца, святой отец. Выкупил себя за их имущество. Разбойники дружно захохотали. — Не бери такого греха на душу, святой отец. Бог не простит тебе. Не теряй время, веди быстрее скакунов. Да выбирай лучших. — Но где ж я возьму столько коней? — взмолился отец Димитрий. — Не знаю, — ответил Черное ухо, повернулся к Булану и приказал: — Мужчину и женщину привязать к сосне, ребенка положить напротив. Четверо всадников соскочили с коней, вырвали и бросили на землю плачущего Саурона, скрутили руки Аримасе и Русичу, волоком потащили к одинокой толстой сосне у небольшой скалы. Аримаса слезно молила пощадить сына, но никто не обращал на нее внимания. Только Булан спросил у Черного уха: — Как привязать их, стоя или сидя? — Можно сидя, — смилостивился Черное ухо и повернулся к священнику. — Последний раз предупреждаю тебя, что напрасно теряешь время. Не успеешь вернуться к сроку — найдешь их трупы. Я буду ждать под деревьями, около речки. Вон там. — Черное ухо показал на излучину реки, поросшую редколесьем. Отец Димитрий горестно взглянул на Русича и Аримасу, привязанных к толстой сосне, на плачущего Саурона, брошенного у ног, перекрестился, вскочил в седло и поскакал из ущелья. Русич окликнул главаря шайки: — Эй, как тебя там! Именем матери твоей умоляю, отдай Аримасе сына! Если за это нужна человеческая жизнь, возьми мою. Все посмотрели на Черное ухо. Тот махнул рукой — и Булан вернулся к сосне, освободил Аримасе руки, сунул ей Саурона и побежал к излучине. Там грабители зарезали молодого бычка, развели между деревьями костер, начали готовить себе пищу. Аримаса тихо спросила: — Что же будет, Русич? — Не знаю, Аримаса. Прости, что не мог защитить тебя и Саурона. Постепенно солнце источило на землю запас живительного тепла. И хотя лучи его еще тянулись к темно-зеленому лесу и рыжеватым вершинам, они уже почти не грели. Тень от сосны, к которой были привязаны Аримаса и Русич, напитав прохладой сочную траву широкой поляны, перебежала к реке, накрыла собой излучину, а вместе с ней и редкие деревья, и уснувшее насытившееся войско Черного уха, и его самого, развалившегося на попоне, услужливо расстеленной одним из верных помощников. Русич поднял голову и вдали увидел всадников. Широко рассыпавшись по долине, они стремительно приближались к горловине ущелья. В середине группы Русич заметил отца Димитрия. Черная сутана его растегнулась и так развевалась на ветру, что казалось, священник расправил крылья и вот-вот взлетит над горами. — Смотри, Аримаса, — тихо шепнул Русич, — едут избавители наши. Аримаса обрадовалась и, присмотревшись, сказала: — Видишь длинноволосого, с непокрытой головой, рядом с маленьким Вретрангом? Это и есть Бабахан. Наконец-то кончились наши мучения. Один из грабителей зашевелился. Это был Булан. Он не спеша поднялся на ноги, качаясь, сонный, отошел к ближайшему дереву, омочил его корни и возвратился на место. Только улегся, снова встал, прислушался, посматривая в сторону долины — до табора уже доносился конский топот, — быстро взбежал наверх и увидел воинов Бабахана. — Вай-йя! — тревожно закричал Булан и побежал обратно. — Вай-йя! Вставайте, вставайте! Священник обманул нас, он привел людей! Грабители кинулись к своим лошадям. Через минуту Черное ухо, а следом и остальные, оседлав коней, выскочили на пригорок, к арбе. Отряд Бабахана был уже почти рядом, примерно на два полета стрелы. — Уходим к глубоким пещерам! — крикнул Черное ухо и поскакал по ущелью. Потом обернулся, придержал коня, подождал пока поравняется с ним Булан, что-то приказал, показывая плетью на Аримасу и Русича. Булан, прихватив с собой еще одного грабителя, повернул обратно. Не доезжая до арбы, они резко осадили лошадей и, не обращая внимания на приближавшихся к ним Бабахана и Вретранга, сорвали с плеч луки, выхватили из колчанов по стреле, прицелились в Русича и Аримасу. Бабахан и Вретранг, не останавливаясь, тоже натянули свои луки. Аримаса отбросила в густую траву заплакавшего Саурона, сжалась в комок и закрыла глаза. Русич попытался хоть как-нибудь прикрыть собой Аримасу, склонился над нею, насколько позволяли ремни, и тут же посланная в него стрела обожгла плечо и застряла в сосне. Аримаса дернулась под наклонившимся Русичем, вскрикнула и обеими руками схватилась за незащищенный бок. Русич рвался изо всех сил, но не мог разорвать крепких упряжных ремней, которыми их привязали к сосне. Корчась от боли, Аримаса вытащила и отбросила в сторону желтоватый прутик, но это не облегчило ее страданий. Железный наконечник стрелы намертво застрял где-то внутри, между ребрами. Из раны хлестала кровь и по рукам Аримасы бежала вниз, на землю. Вретранг и Бабахан, прикончив обоих бандитов, спешили к пленникам. По настоянию отца Димитрия Аримасу привезли в Аланополис, где священник надеялся найти хорошего лекаря. Но Аримасе день ото дня становилось хуже, она умирала. Русич, почерневший от свалившегося на него горя, сидел у нее в изголовье, менял повязки, поил отваром трав, которые приносил ему монах, присланный отцом Димитрием. Бабахан тоже находился в доме Вретранга, куда поместили Аримасу, только один раз отлучился — съездил к себе в селение, привез Сахиру с двухмесячным сыном. Сахира кормила грудью и Саурона. Аримаса все чаще и чаще теряла сознание. И когда сама почувствовала приближение смерти, еле слышно, срывающимся голосом сказала: — Не страдай, Русич. Боги потому и зовут мою душу к себе, что я уже испытала полную меру счастья, отпущенную мне ими. Я встретила тебя и родила сына. Разве может в покинутом людьми ущелье одинокая женщица иметь лучшую долю? Мне не хочется умирать, Русич. Но — и сил больше нет терпеть боли. Смерть принесет мне облегчение. Об одном только тревожусь: трудно будет тебе растить Саурона. Отдай сына Бабахану и Сахире. Так будет лучше. Русич, поверь мне. Я хочу, чтобы сын вырос счастливым человеком. Просьба Аримасы оказалась настолько неожиданной, что Русич растерялся и поначалу не ответил ей, лишь сглотнул подкативший к горлу комок. В один миг лишиться жены и сына? Как ему пережить такое? Русич противился словам Аримасы, не принимал их, но и не мог не исполнить ее последней воли. И он утвердительно кивнул головой. Аримаса попросила поднести сына. Сахира положила Саурона рядом с нею. Подошел Бабахан. Аримаса бескровной ладонью прикоснулась к голове сына. — Бабахан, тебя и Сахиру прошу, воспитайте Саурона, чтобы он был достойным сыном нашего рода. Будьте ему отцом и матерью. Но пусть не забывает и родного отца. Нет для меня человека дороже, чем Русич. И Саурон должен гордиться им. Аримасу похоронили в церкви святой Анны. Через неделю Бабахан и Сахира увезли Саурона, а Русич постригся в монахи и принял имя Лука. |
||
|