"В краю танцующих хариусов. Роска" - читать интересную книгу автора (Олефир Станислав Михайлович)



Песни весны

Весенние дорожки

Оттепель. Снег мягко скользит под лыжами и почти не скрипит. Справа от меня темнеет заросшая ольховником и кустарниковой березкой лощина, слева нависла крутая сопка. Еще неделю тому назад над ней была одна единственная заячья тропа да еще по левому скату оставили свой след чубуки, так у нас называют снежных баранов. Сейчас же сопка сверху донизу исполосована тысячью новых дорожек. Виноват кедровый стланик, что растет у самой вершины сопки. Он уже начал подниматься, при этом сбрасывает со своих лап комочки снега, те скатываются по склону, превращаясь на бегу в такие громадные глыбы, что из них впору лепить снежных баб.

После каждого такого комка на сопке остается дорожка. Одна широкая, другая поуже, третья вообще напоминает куропачий след, четвертая — мышиный. Вот прокатился ком с какой-то загогулиной, и на снегу отпечатались глубокие трехпалые следы. Словно здесь гулял страус величиной с хорошего быка. Чуть в стороне три бегущие рядом колеи, будто кто-то очень уж отважный скатился с сопки на трехколесном велосипеде.

Иду по пробитой у самого подножья сопки лыжне и пытаюсь представить, кому могла бы принадлежать та или иная дорожка. Вот прошел «глухарь», чуть дальше проползла «выдра», а вот канавка, оставленная «змеей» или «ужом». Поперек лыжни, прямо в лощину, прошлепал «снежный человек». Нет, скорее «большой медведь». Отпечатки в точности повторяют медвежьи, и даже можно угадать, где оттиснуты пальцы, а где пятка.

Делаю еще несколько шагов и уже начинаю вглядываться в очередную снежную дорожку, как вдруг меня осеняет внезапно пришедшая мысль:

— А ведь лыжню и на самом деле пересек медведь!

Замираю на месте, осторожно оборачиваюсь и сразу же замечаю медведя. Он в какой-то сотне шагов от меня сидит на дне лощины под небольшим обрывом и вылизывает шерсть. Она у него рыжая и местами до того вытерта, что, кажется, мишку подстриг неумелый парикмахер. Теперь медведь забрался подальше от чужих глаз и старается привести свою прическу в более или менее божеский вид.

Вот медведь дотянулся языком до подмышки, хотел было лизнуть ее, да вдруг учуял меня и так с вытянутым во всю длину языком и замер. Варежки ушей нацелены в мою сторону, глаза смотрят вовсю, на свисающем, словно красный флаг, языке комок рыжей шерсти. Никак зверь не поймет, кто это перед ним: человек или обыкновенный пень? Нападать, удирать или оставить все без внимания?

Я стою, затаив дыхание, и даже не моргаю.

Кто кого переглядит? Кто кого перетерпит? Медведь не шелохнется, и я не шелохнусь, у меня свело ногу, у него язык наружу, я терплю, и он терпит.

Прошло кто его знает сколько времени, еще чуть-чуть — не выдержу и выдам себя. Да, к счастью, с сопки сорвался очередной снежный ком и с разбегу влетел в лощину.

Медведь вздрогнул, спрятал язык и повернулся в сторону шума. Я только этого и ждал. Присел, стараясь не скрипнуть лыжами, отполз за выступ сопки, затем еще раз оглянулся и во всю прыть понесся домой.

Лиственничное царство

Лишь спустишься в Буюндинскую долину, сразу попадаешь в лиственничное царство. Высокие и низкие, стройные и корявые, с побелевшими от старости сучьями и совсем юные, лиственницы давно заполонили всю долину, укрыли склоны сопок и теперь, карабкаясь на скалы, рвут корнями их скалистую твердь.

Все, кто хочет существовать в этом краю, должны подчиниться лиственницам. Проложенная через перевал дорога уже на второй год покрылась ершистыми лиственничками, русла ручьев спрятаны в заросли лиственничек покрупнее, даже на серой каменистой осыпи, где, кажется, не вырасти и лишайнику, зеленеют неприхотливые деревца.

Одна река не хочет уступить лиственницам. Более того, стремительный ее поток подмывает нависший над водой берег и вместе с ним роняет стоящие у воды деревья. Те долго кружат у приплеска, словно никак не хотят расстаться с берегом, но все же выплывают на стремнину и, выставив рога-корни, несутся вниз, пугая пасущихся в тальниках лосей и зайцев. И вот уже там, где вчера шумели царственные деревья, бежит река.

Но гляди, на противоположном низком берегу зеленеет поросль молодых лиственниц. Все у них пока очень маленькое. Ствол тоньше карандаша, ветки как спички, сами до того низкие, что не затаиться даже куропачьему выводку. Пройдет немало времени, прежде чем они станут такими же большими, как те унесенные водой деревья. Но ведь — обязательно станут! И никогда не будет их в этой долине меньше, потому что лишь обрушит река кусок заросшего лиственницами берега, тотчас намоет неподалеку полоску новой земли. И поднимутся взамен поверженных деревьев еще более пышные и стройные.

Король умер! Да здравствует король!

Синицы и трясогузка

Весеннее солнце до того жаркое, что щекам горячо. Но с распадка нет-нет да и дохнет промозглым ветром, и тогда не понять, чего же сейчас в тайге больше — тепла или холода?

На шероховатых стволах растущих вокруг моей избушки лиственниц собрались большие серые мухи с обтрепанными крыльями и подтянутыми животами. Они деловито ползают по коре, что-то там изучают, умываются или, сойдясь голова к голове, мирно беседуют. Самые непоседливые вдруг взлетают и, крутнувшись юлой в стылом воздухе, торопливо опускаются на прежнее место. Они видят соседние деревья, слышат жужжание разгуливающих там мух, но лететь страшновато. А вдруг по дороге замерзнешь?

Наконец одна из них срывается и, вихляя в воздухе, мчится к ближней лиственнице. Там долго сидит, переводя дух, затем прихорашивается и отправляется вверх или вниз по стволу знакомиться.

Вечером я пошел за дровами и увидел на снегу россыпь застывших мух. Не долетели…

Над головой суетятся проворные синицы, шуршат лиственничными шишечками, заглядывают под кору, но мух почему-то не трогают. Может, не видят, а может, замерзшие насекомые кажутся им кусочками коры.

Откуда ни возьмись трясогузка. Спина у нее зеленая, голова серая, а живот и грудка желтые. Она сразу же заметила мух и принялась их клевать. И синички заинтересовались поживой, спустились пониже и вскоре присоединились к трясогузке.

А та мышкой бегает по снегу, сердито постукивает хвостиком и не столько ест, сколько цивикает. Наверное, торопится рассказать синичкам о виденных в теплых краях пальмах, попугаях, зубастых крокодилах. Сидите, мол, здесь, а там такое творится!..

А может, она вычитывает им за то, что вокруг столько вкусных мух, а они ковыряются в пустых шишках. Если бы не поторопилась из Африки, могли и умереть с голоду.

Гуттаперчевый снег

Что, если я скажу: «А снег растягивается!»? Честное слово, никто не поверит. И правильно. Он же не резиновый. Я бы и сам не поверил, если бы не увидел все своими глазами.

В прошлом году я к Щучьим озерам всю зиму ходил вдоль ручья. Ручей там небольшой, но бойкий. Не один десяток лиственниц подмыл и уронил на мох. Некоторые лиственницы легли поперек ручья и превратились в мостики. По ним белки, горностаи, соболи из долины в заросли кедрового стланика перебираются за шишками. Несколько раз даже росомаха проходила.

И что интересно. Все звери из долины на сопку переходят по одним мостикам, обратно уже по другим. Правило у них такое, что ли? Вот только белки бегают как попало.

В январе эти мостики от снега становятся раза в три толще. И до того он крепко лежит на деревьях, запросто переезжаешь на лыжах. Здесь главное только не торопиться и не свернуть в сторону. А то ведь запросто загремишь прямо в ручей.

Весна к Щучьим озерам приходит рано. Возле поселка еще ни одной проталины, а здесь уже стланик порскает из-под снега. Особенно интересно после полудня. Тепло-тепло. Снег сочный, рыхлый. Только хочешь переставить лыжу, а стланик из-под нее — щелк! — и выскочил. Отойдешь на несколько шагов, хочешь не хочешь — оглянешься. Стоит на белом искристом поле одинокая зеленая веточка и качается. Пушистая, нежная и немного заспанная. Но все равно радостная. Кажется, так и кричит каждому: «Вот она я! Уже выспалась и теперь хочу поиграть с солнышком!»

Иду я вдоль ручья, здороваюсь с этими веточками и вдруг — стоп! Лежало через ручей одно бревно, а теперь два. Я даже головой завертел — туда ли иду? Потом присмотрелся к бревнам и удивился еще больше. Оказывается, это снег сполз с дерева и висит над ручьем. Толстенная снежная колбасина метров в десять длиной прогнулась чуть ли не до самой воды, и хотя бы что.

Да не просто висит, еще и мостом служит. Горностаи, белки, всякая мышиная мелочь натропили по нему целую дорожку. А вот соболь через снежный мост перескочить побоялся. Потоптался у краешка, даже попробовал его лапой, но передумал и полез по дереву через сучья.

Вот видите, все-таки растягивается снег, а ведь никто не верил.

Весна-а-а!

Апрель. Терпеливо сидим каждый на своем месте и сторожим весну. Я расстелил на льду охапку лиственничных веток, прикрыл их старым брезентом и выглядываю хариусов. Всю зиму они держались в глубоких ямах, а с теплом должны выйти на мелководье. За наживку у меня шустрый таракан, мормышка из настоящего серебра, место самое уловистое — но нет весны и нет клева.

На склонившейся над рекой иве с самого утра маячит кедровка. Самая пора достраивать гнездо, но погода какая-то непонятная. С утра выглянуло солнце, затем поднялся ветер и полетел густой мохнатый снег. Сейчас снегопад как будто стихает, но хлопья стали еще крупнее. К теплу это или к холоду — не понять. Вот кедровка и сомневается: «Строить? Не строить?».

Третьим в нашей компании дятел. Этот прилепился к стоящей у подножья Столовой сопки лиственнице, и я его отсюда почти не вижу, но зато хорошо слышу, что он там делает, и прекрасно понимаю.

Лиственницу у сопки он облюбовал недели две тому назад. Дерево сухое, звонкое, чуть коснешься — гремит на всю тайгу. У дятла давно чешется клюв отбарабанить приход весны, а ее все нет. Вот он и мается не хуже нас с кедровкой. Чуть выглянет краешек солнца — он сразу: «Тук-тук! Весна-а-а!». Но тут же прямо на голову шмякнется снежинка в пол-ладони величиной, и дятел торопливо выстукивает отбой: «Извините! Пока что не весна». Снова потянет теплым ветерком, озорно перекликнутся собравшиеся на вырубке желтобрюхие синицы — дятел рад: «Весна-а-а!». Но опять же, посмотрит вокруг — нигде ни одной проталины, снежные тучи висят над сопкой, а синицы, так те резвились и в самые лютые морозы. «Нет, не весна», — стучит он и стыдливо прячется за ствол лиственницы.

Вот так до самого обеда: я не поймал ни единой рыбешки, кедровка не вплела в гнездо самого тоненького прутика, а дятел то объявлял весну, то отменял. Сам замаялся, и нас замучил.

Не знаю, чем бы все это закончилось, да, к счастью, на самой вершине Столовой сопки проснулась веточка кедрового стланика. Она словно пружина выскочила из-под снега и стрельнула в небо прошлогодней шишкой. Шишка упала на снег, выбила в нем небольшую ямку и покатилась вниз. Через мгновенье она облепилась снегом и стала величиной в мой кулак, к середине сопки достигла размеров хорошо накачанного футбольного мяча, а когда докатилась до подножья — стала огромней самого огромного медведя.

Снежный медведь с шумом протаранил ольховниковые заросли, вспугнув дремавших там куропаток, и, врезавшись в сухую лиственницу, развалился на куски. Удар был такой сильный, что чуть не стряхнул задремавшего было на этой лиственнице дятла. Но тот ничуть не испугался, а даже совсем наоборот — весело чивикнул и сразу же выдал частую и звонкую дробь: — Тр-р-р-р-р! Тр-р-р-р-р! Весна-а-а! Весна-а-а! В ту же минуту стих ветер, прекратился снегопад и из-за туч выглянуло яркое и теплое солнце. Обрадованная кедровка снялась с ивы и полетела достраивать гнездо, а я выдернул из-подо льда серебристого хариуса.

Глухарь и водяное колесо

В верховьях реки Чилганьи есть похожая на лежащего верблюда сопка. Если хорошо приглядеться, можно угадать не только два покатых горба, но и шею, голову и даже брезгливо приподнятую верхнюю губу. К левому боку Верблюда прижимается озеро, а голову обтекают ручьи Витра и Эврика. Дальше простирается широкое болото и щетинятся скальными останцами бараньи отстой.

Давным-давно эти места облюбовали каменные глухари. На болоте всегда родилось много разной ягоды, склоны сопок укрыты зарослями кедрового стланика, вдоль озера и по террасам темнеют густые лиственничники. В таких местах глухарям самое раздолье.

Чуть ниже переднего горба у глухарей токовище. Ранней весной, когда еще нигде ни одной проталинки, а ночные заморозки достигают двадцати градусов, все глухари собираются к этому месту. На заснеженных полянах между закостенелых от холода лиственниц они чертят крыльями канавки-черточки, отмечая таким способом свои токовые участки.

Пройдет неделя-другая, и одну из ночей разбудят гортанные щелчки: «Чок-чок-чок-чок-чок!». В этом чоканье можно угадать звон весенней капели, пощелкивание открывающихся почек, веселый перестук прыгающих по тонкому льду камешков и еще что-то такое, от чего сжимается сердце и пересыхает в горле.

Тихие и робкие вначале щелчки вдруг оживают, набирают силу и рассыпаются с такой скоростью, что сливаются в ликующую трель. Развернув усеянный белыми пестринами хвост и вскинув голову, льет и льет глухарь в темное небо свою песню… Года три тому назад в долине Чилганьи нашли какую-то полезную руду, и спустя недолгое время там вырос большой поселок. Поселившиеся в поселке люди скоро проведали о глухарях и в первую же зиму выбили почти всех. Остальных добрали привезенные людьми собаки.

Когда опять наступил апрель и заблестели наливаясь ивовые почки, к подножью Верблюда прилетел последний глухарь. Какое-то время он токовал на давно облюбованной им поляне, затем снялся и полетел над тайгой. Он минул «шею» и «голову» Верблюда, ручьи Витра и Эврика, обогнул болото и скоро оказался у поселка.

Минувшим днем возле мастерских появился первый ручеек. Перемешанный тракторными гусеницами снег начал таять под теплыми лучами, и расцвеченная маслянистыми разводами струйка воды устремилась к Чилганье. Проведавшие о ручье мальчишки устроили на нем запруду и приладили водяное колесо. Сначала оно вертелось до того быстро, что лопасти сливались в сплошной круг, но к ночи воды стало меньше, и теперь колесо проворачивалось с большой натугой.

— Чвак-чвак-чвак-чвак, — старательно выговаривало оно, поблескивая в темноте мокрыми лопастями.

Эти звуки и услышал глухарь. Опустившись рядом с запрудой, он какое-то время стоял, прислушиваясь к ночи, затем развернул хвост, вытянул шею и бросил в небо частую призывную дробь:

— Чок-чок-чок-чок-чок!

— Чвак-чвак-чвак-чвак, — бесстрастно ответило ему колесо, ничуть не изменив ни частоты, ни интонации.

Глухарь быстрыми шагами обогнул запруду, царапнул крыльями пахнущую соляркой землю и снова рассыпался частым чоканьем:

— Чок-чок-чок-чок-чок!

Обычно так глухарь приглашал на токовище глухарок-капалух, и те не замедляли явиться на его зов. Если даже к этому времени в гнезде глухарки было уже несколько яиц, она прикрывала их сухими стебельками и торопилась к токовищу. Сейчас же в ответ глухарю донесся только далекий собачий брех.

Глухарь опустился на землю и опять затоковал, бросая в пустое, безразличное ко всему небо новые и новые трели. Но его никто не слышал. Всех глухарей вокруг давно выбили, а люди ночью спят.

Наговор

Наверное, нет ничего в мире холодней колымской земли. Май на исходе, с далекого юга возвратились кулики, пеночки и дрозды, а она все прячется под глубоким снегом.

Вчера вечером мы видели летучую мышь. Словно подхваченный ветром обрывок бумаги, голодный зверек кружил высоко над лиственницами. Выбравшимся из щелей комарам и мошкам у земли показалось слишком зябко, вот они и льнули к самому небу. А кожанку волей-неволей пришлось лететь следом за ними. Стою у конца речной косы, греюсь под щедрым весенним солнцем и разглядываю торчащие из-под снега ивовые веточки. Снизу почки у них закрыты крепко-накрепко, а вот у вершин уже раздобрели и выставили наружу желтые пушинки, словно из этих почек и вправду проклевываются цыплята. Через день-два цыплята-почки вылупятся на свет, знаменуя торжество неудержимой поступи весны.

Большой мохнатый шмель покружил у моей головы, басовито гуднул в самое ухо и понесся над косой. Провожаю его взглядом и вдруг замечаю поднимающуюся над тальником струйку пара. Словно там, в зарослях, кипит огромная кастрюля. Бреду по снегу к тому месту и вижу полоску голой земли. Когда-то здесь бежал ручей, сейчас один из его берегов открылся и запарил. Середина проталины уже просохла, а на взгорке выглянул пушистый листок сон-травы. Присаживаюсь у этого листка, опираюсь рукой о землю и неожиданно ощущаю идущее от нее тепло.

Значит, я ошибся и наговорил здесь совершенно напрасно. Это снег холодный и своей стынью не дает разгуляться весне в полную силу. А ЗЕМЛЯ — ОНА ВЕЗДЕ ТЕПЛАЯ.

Трясогузкины сны

Весна. Теплынь. Одна за другой плывут источенные водой и солнцем льдины по спрятавшемуся в тальниковые заросли Хурчану в широкую и полноводную Буюнду. На большой реке гуляет ветер, плещут волны. На маленькой — тихо и уютно. Лишь изредка отзовется вскипевшая у переката струйка да где-то в склонившейся над берегом лиственнице проскрипит кедровка.

На продолговатой льдине, что качается посередине Хурчана, сидит возвратившаяся из далекой Африки трясогузка. Она уже наелась мошек, теперь пригрелась и дремлет. Вода кружит льдину, вместе с нею поворачивается и трясогузка. То одним боком к солнцу, то другим. Хорошо!

Но вот птичий кораблик доплыл до середины большой реки, волны качнули его и трясогузка полетела на поиски новой льдины. Пропустила несколько, на мой взгляд, совершенно замечательных льдин и скрылась за поворотом. Я думал, она улетела совсем, но минут через пять сверху выплыл настоящий айсберг, а на нем знакомая мне длиннохвостая птичка. Пристроилась на самой вершине и спит. Наверное, ей сейчас видятся берега Голубого Нила, отдыхающие в воде добродушные бегемоты и выкрашенные в цвет зари длинноногие фламинго.

Как совсем недавно там, в далекой Африке, снились трясогузке окруженная заснеженными сопками тайга, склонившаяся над рекой лиственница и плывущие по воде ноздреватые льдины.

Перевал

К озеру Алык ведут две тропы. Одна проложена по распадку, другая через перевал. Та тропа, что в распадке, намного длинней, зато по ней легче идти. Шлепай себе по напоенному талой водой мху да поглядывай, чтобы не влететь в лапы отощавшему после зимней спячки хозяину тайги. Выбравшись из берлог, медведи отправляются из Буюндинской долины к нерестовой реке Яме. Там много снулой рыбы, главное же, снег сходит еще в начале апреля. Вот они и торопятся встретить весну чуть ли не на полмесяца раньше. Через перевал дорога короче, но на спуске зима оставила такие крутые снежники, что в самом, казалось бы, безобидном месте можно запросто сломать шею.

Я долго в раздумье стою у развилки: то ли спускаться в распадок, то ли заворачивать к перевалу? Наконец решаю, что медведи страшнее всяких снежников, и карабкаюсь на сопку.

Гребень перевала покрыт ковром колкого ягеля, из которого выглядывают бледно-зеленые лапы кедрового стланика. На чахлых ветках желтеют оставшиеся с осени крупные шишки. Там, внизу, их давным-давно собрали бурундуки и кедровки, здесь же ими почему-то никто не интересуется.

Иду по вершине гребня, грызу орешки и поглядываю по сторонам. Слева от меня северный склон — сивер, справа — увал. На увале весна в полном разгаре. Журчат ручьи, качается поднявшийся в полный рост кедровый стланик, цветут подснежники и даже помигивает крыльями бабочка-капустница. А уж птиц! Зеленые коньки, пеночки, дрозды, горихвостки, кедровки. Тенькают, свистят, перепархивают.

А вот по левую руку самая настоящая зима. Под солнечными лучами искрится снег, темнеют промороженные насквозь лиственницы, на тонких прутиках карликовой березки ни единой набухшей почки. Но и на сивере постукивают дятлы, скрипят кедровки, о чем-то распевает неугомонный поползень. Кажется, чего проще — взмахни пару раз крыльями и перелетишь в весну. Они же никак не догадаются сделать это и маются в холоде и неудобстве. А может, здесь их родина и они терпеливо ждут, когда весна придет и сюда?

Только что к ним присоединилась желтая с головы до ног трясогузка. Возле поселка все трясогузки светло-серые, а эта — что цветок-рододендрон. Прямо горит на снегу.

Рядом с гребнем на небольшом снежнике россыпь невесть откуда взявшихся ногохвосток. Наверное, снежная плешина кажется трясогузке настоящей скатертью-самобранкой. Крестики от птичьих лапок — кружевные узоры, веточки карликовой березки — бахрома, а ногохвостки — мед-пиво и гуси-лебеди, поданные на стол заморской гостье.

А вот на снегу проложенная каким-то зверьком дорожка. Следы мне совершенно незнакомые. У белки они гораздо крупнее, у полевки мельче. Дорожка огибает куст кедрового стланика и, не дотянув до сухой дуплистой лиственницы какого-то шага, исчезает. В этом месте на снегу отпечатки широких крыльев и клочок светло-коричневой шерсти. Бурундук! Захотел прогуляться из весны в зиму и попал в когти к сове.

В конце гребня темнеет небольшая скала, сразу за нею начинается крутой спуск. Пробую валенком, крепок ли наст, последний раз гляжу на залитый солнцем южный склон и, улегшись на живот, качу прямо в зиму.

Сережки

Снег залежался, и только в начале июня у реки появились первые проталины. Кусты карликовой березки заблестели, словно умытые, но раскрывать почки не торопятся. Зато весь тальник оделся в серебристые сережки. На одних ветках они раздобрели под щедрым солнцем и уже выбросили желтые тычинки, на других — только начали открываться и напоминают выглядывающие из форм праздничные куличи.

Над ожившей рекой носятся два больших черных ворона. Они что-то не поделили и орут на весь мир. В кустах мышкой снует серая пеночка, чуть дальше на сухой лиственнице токует кулик-улит. Покружив немного над деревом, он пытается пристроиться на тонкую, почти невидимую отсюда веточку. Это у него не получается. Улит так отчаянно кричит и трепещет крыльями, словно вот-вот свалится на землю и убьется.

Я насобирал дров, развел костер рядом со старым пнем и присел на этот пень отдохнуть. Скоро из-под коры вылез рыжий паук с желтыми ногами, пригрелся у моего огонька да так и задремал. Я отгреб угли в сторону — не угорел бы с непривычки.

Откуда ни возьмись муха. Длинная и серая. Крылья у нее обтрепаны, живот подтянут к самой спине, грудка покрыта какой-то плесенью. Муха села на носок сапога и принялась охорашиваться. Почистила плоское брюшко, грудку и начала умываться. Но тут с ревом налетел шмель, и она бросилась наутек. Шмель даже не обратил на муху внимания, а стал проверять по очереди все ивовые сережки. Улетать не торопился, но вместе с тем делал вид, что мой костер ему ни к чему.

Позже всех прилетел комар. Гудя, словно он маленький вертолет, покружил у моего костра, отогрелся и, вместо того чтобы сказать спасибо, подкрался к уху и засилил в него длинный хобот. Я махнул рукой. Комар с перепугу шарахнулся прямо в огонь. Я думал, он сгорел, но комар все же выровнялся и полетел прочь, жалуясь всем встречным, как его здесь несправедливо обидели.

Песни весны

Это только кажется, что соловей поет от великой радости. Мол, весна пришла, тепло, хорошо. Как здесь умолчать? На самом деле он своей песней всем соловьям-соперникам подает знак. «Тветь-тветь-тветь-тветь! Тев-тев-тев-тев! Не подходи! Не подлетай! Мой лес! Моя поляна!» И чем громче да забористей поет такой забияка, тем быстрее явится к нему соловушка. За таким отважным да голосистым соловьем она будет как за каменной стеной.

Дятел не умеет петь, зато барабанит здорово: «Тр-р-р-р-р! Вот какой я сильный! Тр-р-р-р-р-р! Поколочу, кого только пожелаю!» И что же. Глядишь, а рядом уже сидит подружка. Голову набок склонила и любуется своим суженым.

Каждую весну, как только откроются первые проталины, отставляю в сторону все дела и тороплюсь в тайгу. Еще на ветках ни одного листочка, еще на реке синеет толстый лед, а все равно весна пришла. По тропинке бежит-погулькивает веселый ручей, налетающий с распадка ветер колышет ивовые сережки, у самого уха зудит голодный комар.

Но главное, конечно, птицы. Несмотря на голую тайгу и лежащий вокруг глубокий снег, поют-заливаются, аж звон в ушах.

У реки над старой ивой токует зеленый конек. То жаворонком завьется в высокое синее небо, то, выписывая плавные круги, устремится к земле, а то начнет подпрыгивать в воздухе, словно расшалившийся жеребенок. И все время: «Тир-тир-тир…»

На реке у самого приплеска весеннюю песню исполняют зуйки-галстучники. Для этого случая они надели белые рубашки, черные галстуки и узкие очки-полумаски. Словно вырядились на самый большой праздник. Правда, песня получается у них не очень-то радостной. Посидят какую-то минуту рядышком, затем: «Пиу-пиу!», переместятся метров на десять в сторону и снова притихли. Нахохлились, спины сгорбили, словно и не весна на дворе.

Но вот и цель моего путешествия — темнеющая среди большой затканной ягелем поляны лиственница. Ветки у нее начинаются у самой земли, поэтому издали лиственница похожа на огромный куст. И на этом кусте-дереве целый птичий хор. Одна птичка поет у вершины, другая чуть пониже, и еще две пристроились на боковых ветках.

«Пью-пью-пью-пью! Тля-тля-ля-ля-ля-ля!» — разливается серебряными колокольчиками над тайгой весенняя песня удивительной красоты. Это самые звонкие солисты нашей тайги — пеночки.

Но почему они поют вместе?

А кто их знает? Может, сообща им легче охранять свои гнездовья, а может, и на самом деле песня у этих маленьких лесных птичек для красоты, для радости, для весны.

Песни горного конька

Место, где Чилганья сваливается на гряду высоких порогов, пастухи-эвены называют Аринктанджа. Аринка — значит «черт», танджа — «бусы». Получается — «Чертовы бусы».

Здесь и на самом деле веет нечистой силой. Грохот падающей воды, густые снопы поднимающихся над порогами брызг, мрачное ущелье, куда уносится вспененная порогами Чилганья.

Зато в ямах возле порогов держатся крупные хариусы, а иногда удается выудить и пятнистого линка.

Еще в тайге глубокий снег, и, добираясь сюда, я почти не снимал лыжи, а на Аринктандже настоящая весна. Словно маленькие мохнатые шмели, обсели ивовые ветки распустившиеся почки, у воды пробивается густая осока, над головой зудят голодные комары. На выросшей в стороне от других деревьев лиственнице токует горный конек. Весь какой-то по-особому подтянутый, на тонких высоких ножках, с темными пятнышками на крыльях, он виден мне до последнего перышка.

С минуту конек поет, сидя на верхушке лиственницы, затем взмывает высоко в небо и, описав крутую горку, возвращается на прежнее место. Чуть посидит, покачает головой, подергает хвостиком и снова устремляется ввысь.

Мне хочется услышать токовую песню этой птицы, но сколько ни прислушиваюсь — ничего не выходит. Вижу, как раскрывается и закрывается клюв, как топорщатся перышки под клювом, сама же песня начисто растворяется в шуме порогов. Иногда напор реки как будто стихает, еще чуть-чуть — и песня пробьется ко мне, но тут же грохот воды наваливается с такой силой, что мне не услышать даже собственного голоса.

Я промаялся с полчаса и махнул рукой. Наверняка это молодая, не сумевшая подобрать более тихого места птица. Будь у конька хоть какой-то опыт, обязательно поселился бы подальше от порогов и тогда его песня звенела бы на всю тайгу. И самому хорошо, и другим приятно.

В это время на один из выглядывающих из воды камней, чуть ли не в самый фонтан брызг сели две оляпки. Согласно так покачали хвостиками, что-то чивикнули друг дружке и, прошивая зависшие над порогами радуги, унеслись в ущелье.

Здесь меня и осенило. А ведь поет-то конек совсем не для меня. Лично я в этом деле ни с какой стороны. Все — и песня, и пируэты в воздухе, и весенний наряд токующего конька — предназначены его самочке, что вот-вот прилетит из далекой Африки. А уж она-то сумеет присесть рядом с ним так близко, что услышит всю его трель до последнего коленца, и даже как-то там полюбить конька за то, что выбрал для своей песни столь необычное место.