"В краю танцующих хариусов. Роска" - читать интересную книгу автора (Олефир Станислав Михайлович)Таёжные угодьяЕсли кому случится бывать в Хурчанской долине, это место найти очень легко. Вернее, его и искать не нужно. Держитесь левого берега Хурчана и на второй день пути сразу за широкой наледью выйдете к ручью, что неторопливо струится среди защипанных куропатками тальников. Вода в ручье темная, водоросли не длиннее мышиного хвоста, у самого дна играют песчаные фонтанчики. Из живности кроме личинок ручейника здесь ничего не встретишь, да и те держатся на самой глуби. За ночь вода в ручье подстывает, и к утру над ним появляются хрустальные мостики из переливающихся всеми цветами радуги льдинок. Правда, мостики эти всего со спичку толщиной и даже оляпка предпочитает садиться не на них, а на выглядывающие из воды камни, но, может, эти булыжники ей просто привычней. Дело было к обеду. Мы с Васькой Чирком возвращались с охоты, устали и решили устроить привал у этого ручья. К тому же на самом берегу, уставившись в небо толстыми сучьями, лежала сухая лиственница. Так что за дровами далеко ходить не нужно. Васька занялся костром, а я, прихватив котелок, спустился к ручью. И вот, когда зачерпывал воду, обратил внимание на небольшой припорошенный снегом островок, белеющий посередине ручья. Дело в том, что весь этот островок был испещрен следами горностая. Интересно, что он там делал? — Наверное, под снегом лежит какая-то дичь, — решил Васька. — Может, утка, а может, кулик или что другое. Вот горностай и пировал. Теперь островок от берега отрезало, а то обязательно прибежал бы снова. Это уж точно — каждое утро поглядывает с берега, не затянуло ли воду ледком? — А где же его следы? — посмотрел я вокруг. — На островке они совершенно свежие, а на берегу кроме оставленных оляпкой крестиков ни одного следочка. Васька Чирок огляделся: — И на самом деле нет. А ты случайно не затоптал? Давай проверим. Я по камням перейду на ту сторону ручья, может, горностай сделал дорожку оттуда. Стали искать место, откуда зверек попал на остров, и обнаружили его метрах в тридцати выше по ручью. Там русло перехвачено двумя ледяными мостиками. Перекат бойкий, вода все время подтачивает льдинки снизу. Возле такой горе-переправы слово громко скажи — обрушится, а горностай раз пять с берега на берег гонял. Вот и добегался, пока не обрушил один из мостиков. Другой бы на его месте бултыхнулся в воду и подался к берегу, а этот так на льдинке и поплыл. Представляю, как он здесь путешествовал! Если бы потерпел минуту-другую, обязательно прибило бы к берегу. Так нет же, поторопился высадиться на островок, теперь загорает. Вон там и норки темнеют в снегу. Мы даже о костре забыли. Любопытно все-таки, здесь ли горностай? Притащили валежину, плюхнули на воду чуть повыше островка. На сам островок класть побоялись — вдруг придавим Малышка (так мы успели прозвать горностая). Я придерживаю валежину, а Васька с сучка на сучок — и уже на островке. Копнул снег рукой раз, другой и вдруг резво так ее отдернул: — Вот он, враг, щерится! Что с ним делать? — Хватай, — кричу, — за шиворот и тащи сюда! Только осторожнее, не придави! Васька Чирок шапку с головы, зачерпнул в нее добычу вместе со снегом и на берег. Горностай оказался еще мельче, чем можно было ожидать. На хвосте и передних лапках заледенел снег, сам дрожит от холода, шкурка переливается в частых судорогах. Но, гляди, зубы показал да грозно так: — Цирк! — цирк! — цирк! Я снял рукавицу, устроил в нее Малышка — и за пазуху. Оно, конечно, и рукавица крепкая, и горностай полузамерзший, а все равно таскать полдня зверя в пазухе — занятие не из приятных. К вечеру мы были в избушке. Отгородили под нарами угол, постелили в нем старую куртку и вытряхнули туда Малышка. Он уже обтаял и высох, но шерстка по-прежнему оставалась взъерошенной. Лишь только плюхнулся на куртку, глазками зырк-зырк, угрожающе так циркнул да в рукав. И ни звука. Ночью я проснулся. Вижу, сидит наш Малышок у двери, сунувшись мордашкой в выступивший на досках иней. Услышал, как скрипнули подо мною нары, в два прыжка в свой угол и спрятался в рукав. А прыжки у него совсем не похожи на беличьи или, скажем, зайца. Те прыгают, словно их выстреливает пружина, этот же будто переливается над землей… На третий день горностай совсем освоился. Ел на виду, и по избушке стало опасно ходить. Ничуть не прячется — того и гляди, наступишь. Много ли ему нужно? Мы, когда уходили домой, оставили в двери приличную щель. Пусть живет там, где ему больше нравится. Недели две не показывались на Хурчане, а вчера приходим: — Жив Малышок! Только намного дичее стал, но ел-то все равно вместе с нами. Если кому случится бывать в тех краях, там, напротив ручья Ульбука, и стоит наша избушка. В той избушке живет Малышок. Вы его угостите кусочком масла или мяса — он не откажется. Но не давайте, пожалуйста, ничего соленого. Хищникам соль очень вредит. Не стоит портить зверя. Хорошо? Тайга, что растет по правую сторону от Ульбукского перевала, — угодья одного лесничества, та, что по левую, — другого. Все вместе — угодья иссиня-черного ворона, и то, что, облетая их, он по нескольку раз на день пересекает границу двух лесничеств, его ничуть не волнует. Для него главное, чтобы сюда не забрался чужой ворон. Здесь же живут: росомаха, пять лисиц, десятка три зайцев, много горностаев, сов, поползней, дятлов и еще, наверное, целая тысяча различных зверей и птиц. И у каждого вокруг перевала свои угодья, каждый охраняет их и сражается, если кто нарушит их границы. А недавно мне привезли бумагу, где черным по белому написано, что тайга по обе стороны от перевала отведена мне под охотничий участок. Так что теперь это и мои угодья. Но мне-то отстаивать их как-то там особо не приходится. У меня есть документ, а вот птицам и зверям потруднее. Однажды я поднимался на перевал и сломал палку, с которой обычно хожу по тайге. Вернее, не сломал, а сделал чуть заметную трещину. Но все равно палка с трещиной помощник ненадежный, пришлось вырезать новую. Старую же воткнул в снег да так на перевале и кинул. Уже на третий день к моей палке завернула лисица и оставила рядом с нею желтое пятнышко. По этому пятнышку любая лисица сможет узнать о первой лисице все: сильная она или слабая, сыта или голодна, здоровая или больная и даже какое у нее настроение. Главное же, этой отметкой лисица предупреждала всех других лисиц, что она здесь живет и это ее охотничьи угодья. Через неделю у моей палки отметилось еще четыре лисицы, росомаха и неизвестно откуда забредший волк. С тех пор и пошло. Как идет зверь через перевал — обязательно завернет сюда отметиться. Я даже научился определять, кто это был — ОН или ОНА. Если желтое пятнышко появилось между отпечатками лап, значит, его оставила ОНА, если чуть в стороне от отпечатков — ОН. А в начале марта к отмеченной лисами, волками и росомахами палке завернул заяц и тоже оставил там свое пятнышко. Интересно, кто он? Может, такой храбрец, что все это зверье ему нипочем. Или причина в том, что вот-вот наступит время заячьих свадеб и к этому времени каждый уважающий себя заяц должен отметить свои угодья. А здесь уже хочешь не хочешь — нужно храбриться. Сначала в моей избушке было только два окна. Да и куда больше? Одно над печкой, другое над столом. У печки я сушу одежду, подшиваю валенки, строгаю на растопку «петушки» и, конечно же, готовлю еду. У стола ем, ремонтирую лыжи, точу пилу, привязываю к рыболовным крючкам леску и вообще выполняю массу разных дел. И вот не так давно у меня появилось еще одно окошко — над нарами. Как будто бы оно мне совсем ни к чему. От окна тянет холодом, и в сильные морозы его приходится закрывать старой курткой. К тому же, если стекла оттаивают, вся вода бежит прямо мне под бок. Но из всех окон оно у меня самое любимое, потому что через него я могу наблюдать за снежными баранами. Попробуй в ожидании осторожных круторогов просидеть три-четыре часа где-нибудь на перевале — ничего не получится. Я же любуюсь ими, как в кино, — в тепле-добре да еще и с кружкой чая в руках. Каждое утро бараны спускаются с обрывистой покрытой скальными останцами сопки и направляются к протекающему недалеко от моей избушки ручью с красивым названием Лидия. Вокруг сколько угодно всяких ручейков, совсем рядом бежит быстрая и светлая Чуританджа, они же предпочитают пить воду только из Лидии. Я пробовал воду из этого ручья и ничего особенного в ней не заметил. Вода как вода. Чистая, холодная, мокрая. Первыми к ручью направляются бараны-толстороги. Большие, важные, неторопливые. Хотя от тропы до моей избушки каких-то две сотни шагов и вся она на виду, бараны даже не глянут в мою сторону. Словно и мое жилье, и струйка поднимающегося над трубой дыма, да и я сам им не в диковинку. Минут через двадцать на тропе появляются овцы-ярки и молодые бараны. Эти — самые осторожные и пугливые из баранов. Даже задремавшая на лиственнице ястребиная сова вызывает у них тревогу. Задрали головы, переживают, откуда она взялась? Вчера ведь не было, а сегодня сидит. Почти вплотную за ними идут старые овцы с ягнятами. Ягнята довольно крупные, но, как все дети, игривы и любопытны. Увидели выглядывающую из-под снега каменную глыбу — и сразу к ней. Один обнюхивает, другой скоблит копытом, третий норовит боднуть. Спинки у малышей светлые, хвостики торчком, на лбу бугры-рожки. Сами шустрые, как зайчата. Старой овце, что идет в конце цепочки, не нравится такая беспечность ягнят. Рядом запах человеческого жилья, а они разыгрались. Она останавливается, поворачивает голову и глухо блеет. Барашки отвечают ей звонким: «Бе-ек!» и бросаются вдогонку. Но уже через мгновенье останавливаются у висящей на суку консервной банки и принимаются разглядывать. Половина цветной этикетки отстала, шевелится на ветру. Ягнятам и боязно, и любопытно, что же оно такое? Овца снова зовет зазевавшихся ягнят, и опять они напередогонки несутся за стадом. Хвосты торчком, уши торчком, сами словно на пружинах. И надо же было здесь скрипнуть спрятавшемуся в тальники куропачу. Ягнята сразу же замерли. Что оно там? Нельзя ли посмотреть?.. Сегодня я проснулся задолго до рассвета. Принес воды, подложил в печку дров и сел выглядывать баранов. Жду час, другой — никого. Только несколько раз туда-сюда пролетела кедровка, да еще на стоящую у реки лиственницу опустилась стая щуров. Это похожие на снегирей птицы. Такие же степенные, красногрудые, толстощекие. Сели, подремали на увешанном снежными комками дереве и подались на сопку искать кедровые шишки. Когда солнце высветило вершины деревьев, на тропе показались первые бараны. Ягнята! Один, два, три, четыре… десять, нет, одиннадцать. Целый детский сад, и ни одного взрослого барана. Поравнялись с выглядывающей из снега глыбой и сразу к ней. Самый шустрый барашек в один прыжок оказался на камне, расставил копытца, наклонил голову — не подступись! Пока он вот так бычился, другой малыш обогнул камень, поднялся на задние ноги и — бац! — столкнул задиру вниз. Сам в один прыжок забрался на его место, уши прижал, хвост туда-сюда скачет. Ну, кто смел? На этого напали сразу два. Раз-раз и спихнули. Вместе спихнули, вместе забрались на каменную глыбу, но не поместились и скоро оба очутились внизу… Я-то думал, что, оставаясь без присмотра, ягнята превращаются в этаких сироток: тихих, пугливых, беззащитных. А они-то, наверное, никак не могли дождаться, когда взрослые овцы и бараны уйдут за перевал. Лишь те с глаз — сразу все заботы в сторону и давай играть в любимую всеми детьми игру «король горы». Зимой рассвет приходит поздно. Уже восьмой час, а за окном сплошная темень. Дрова давно прогорели, таившийся у порога холод полонил избушку и начинает забираться в спальный мешок. Просыпаюсь от этого холода и какое-то время лежу, прислушиваясь к рождающимся за толстыми бревенчатыми стенами звукам. Сначала ухо ловит только шум ветра в лиственницах да погулькивание недалекого переката. Но вот откуда-то прилетело еле слышное: «Блек-блек-блек-блек!». Это кричит выбравшийся из снежной лунки краснобровый куропач. Выспался, оголодал и торопит стаю. Я даже представляю, как он стоит на пригорке, вертит головой и от нетерпения дергается всем телом. «Фуг-фуг-фуг-фуг!» — прошумело над самой крышей. Показалось, даже воздух качнулся у моего лица. Куропатки минули просеку, на которой стоит моя избушка, обогнули лиственничную гриву и опустились в тальниковых зарослях. Это совсем рядом. Метров триста, может, немногим больше. Там глубокий снег, и, на мой взгляд, куропаткам совершенно ни к чему гонять на ночлег за реку. Но осторожные птицы предпочитают густым тальникам совершенно лысый пригорок. Может, их пугает шум недалекой реки, а может, зайцы? Эти трусишки набили в тальниках глубокие тропы и всю ночь носятся по ним. Человеку оно бы и ничего, а забившимся под снег куропаткам страшновато. «Тук-тук-тук-тук! Си-си-си-си! Туку-тук-тук-тук!» Явились. И постукивание, и сисиканье принадлежит двум черноголовым синицам, что держатся у моего жилья с самой осени. Не пойму, отчего их только две? Здесь всегда можно найти хоть какую-то поживу, но кроме этих синиц, кедровки, красноголового дятла желны да пары молодых поползней за всю зиму у избушки не появилось ни одной птицы. То ли мои соседи прогоняют их отсюда, то ли они сами предпочитают не залетать в чужие угодья. Вчера я сварил пшенную кашу со свиной тушенкой, половину съел, а остальное переложил в миску и выставил на холод, в надежде, что там она будет посохранней. Выносил еду уже ночью, а эти, гляди, отыскали! Синички сисикнули и замолчали. Даже кашу не клюют. Может, наелись? «Так-так-так-так-так!» Удары тяжелые и довольно редкие. Словно кто-то старательно заколачивает длинный гвоздь. Это кедровка. Прилетела, выжила синичек и принялась набивать зоб. Нет, так дело не пойдет. Они мне за утро съедят всю кашу. Освобождаю из спального мешка руку и барабаню пальцами по стеклу. Кедровка притихла, но скоро застучала снова. Хитрая птица, знает, что через окно я ее не достану. А пока открою дверь — улетит. К тому же, если улетит, то недалеко. Спрячется за ближней лиственницей и будет сидеть, как мышка. Вот когда наестся — другое дело. Сразу начнет орать на весь мир, будто она здесь самая главная. «Фью-твить-твить! Фью-твить-твить!» Веселая переливчатая песенка родилась у самого окна и тут же растаяла. Даже кедровка притихла и тайга не шумит. Только струйки в реке: «Тириль-тириль-тириль». Словно рожденное этой песенкой эхо. Плеснула вода, звякнула льдинка и снова: «Фью-твить-твить! Фью-твить-твить!» Поет хозяйка студеной реки Чуританджи — оляпка. С виду она немного похожа на скворца, немного на дрозда, а вот хвост — как у поползня, кургузый. Сначала оляпка жила у старой вырубки. Я часто встречал ее, когда проходил мимо. Но осенью рыбаки перегородили реку железной сеткой, вода отвернула в сторону и потекла по новому руслу. Целый месяц я не видел оляпки и уже забыл думать о ней, но однажды проснулся и услышал ее песню. Я даже удивился — откуда ей взяться? Оказывается, я сам и виноват в ее появлении. Вчера набирал воду из образовавшейся у берега продушины и уронил ковшик. Там мелко, ведром не зачерпнуть, а он обледенел и выскользнул из рук. Проплыл чуть-чуть и остановился. Покачивается рядом, а в валенках не достать. Пока бегал переобуваться в сапоги, его затащило под самый лед. Пришлось возвращаться за топором и рубить огромную полынью. За ночь эта полынья взялась льдом всего лишь по кромке, а утром прилетела оляпка. Наверное, поверила, что прорубь появилась сама собой и теперь не замерзнет до конца зимы. В тот же день я натаскал от обрыва камней и устроил как раз напротив окна настоящий перекат. Узкий, быстрый, с маленьким водопадом. Не знаю, где гуляла оляпка, пока я возился с камнями, но стоило уйти в избушку, как она промелькнула над берегом и с лету плюхнулась в воду. Там не так уж и мелко. Оляпке как раз по шею. Казалось, сама птица была ошарашена такой глубиной, отчего какое-то время сидела в воде и не двигалась. Точно так ведет себя отчаянный мальчуган, прыгнувший с берега в холодную воду. Обожгло его как кипятком, воздух комком застрял в горле, не может шевельнуть ни рукой, ни ногой, но вида не кажет. Молчит и даже пробует улыбнуться. Оляпка чуть посидела, несколько раз качнула головой и отправилась под воду. Нет, не нырнула, как утка, и не провалилась, как камень, а просто взяла и пошла. Вот вода ей до клюва, до глаза, наконец скрылась и темная шапочка. Была оляпка и нет, только быстрые струйки поигрывают на том месте. Появилась она из воды секунд через двадцать. Стоит, пританцовывая, на льдинке, а в клюве приличный гольян. Вчера я провозился здесь с полдня и не заметил ни одной рыбки. Оляпка же не только заметила, а еще и поймала. Вот она наклонилась, положила рыбку у своих ног, внимательно ее осмотрела, только затем проглотила. Чуть отдохнула, пропела негромко: «Фью-твить-твить!» и снова отправилась под воду… Я часто наблюдаю за оляпкой и успел к ней привязаться. Да и как не привяжешься? Такая уж она звонкоголосая да поворотливая — диву даешься. Только плохо, что все время одна. К тому же недоверчива, как ни одна птица в тайге. Чуть скрипнешь дверью — «Фр-р-р-р», промелькнула и скрылась за излучиной реки. Где она прячется — даже не представляю, но пока стою у переката — не подлетит ни за что. Я никогда не пугал оляпку, более того, устроил ей пещеру-спальню под берегом Чуританджи и самую настоящую кормушку. Куда уж больше? Синицам никак не угождаю — они же чуть на голову не садятся, а эта не верит. Мне кажется, виноваты кочевавшие когда-то здесь эвены-оленеводы. Был у них обычай пришивать к одежде своих детей перышки этой птицы. Мол, если кто носит такой талисман, станет, как и оляпка, ловким, веселым, удачливым. Лишь только родится сын или дочь — отец ружье в руки и на речку… Давно это было. Люди об этом обычае забыли начисто. А оляпка помнит. Птиц в нашей тайге не так уж и много, но зато у каждой своя особинка. Поползень бегает по деревьям вниз головой, оляпка в любой мороз ныряет в реку на самое дно и ловит там ручейников. Один только дятел ничем себя не проявил. — Как же так? — говорили мне. — Он ведь деревья лечит. Червяков добывает прямо из-под коры. — Ну и что? И поползень, и кукша, и даже синица умеют это делать. — А ты знаешь, что дятел — единственная из птиц, которая болеет сотрясением мозга? — Ну, во-первых, это еще нужно доказать. Во-вторых, однажды ночью я вытоптал глухаря из-под снега, тот с перепугу так шарахнулся о лиственницу головой, что только в избушке в себя и пришел. Нет, что ни говори, а сотрясение мозга — это не особинка. Как-то я услышал, что лесной доктор до того бдительно сторожит свои угодья, что в этом не может с ним сравниться ни одна из наших птиц. Лишь застучит чужой дятел на его участке — он прямиком туда, пристроится рядом и давай барабанить. Да не как-нибудь, а непременно четче и звонче, чем пришелец. Тот сразу же сконфузится и наутек. То ли ему стыдно, что его перебарабанили, то ли такой уж у них неписаный закон: не можешь барабанить — не лезь! Интересно, а если проверить? Выбрал подходящую лиственницу и принялся стучать. Чего я только не перепробовал, чем только не барабанил! Железным прутом, топориком, палкой, ручкой ножа, ледяной сосулькой и даже кулаком. Стучал часто и не очень, громко и потише, с перерывами и совсем без них. И что же? Ни один дятел не обратил внимания на мои стуки-грюки. Только и того, что прямо мне на голову свалился снежный ком и чуть не зашиб насмерть. Расстроившись, я возвратился в избушку и принялся ладить печную трубу. Она у меня держалась три года, а потом возьми и прогори. Дым ест глаза, пламя пробивается в щель — далеко ли до беды? Взял пустую консервную банку, вырезал из нее хорошую заплату и прикрепил проволокой. Может, не так красиво, зато надежно. Не дымит и ладно. Управился, залез в спальный мешок и слушаю музыку. Радио в тайге первое дело. Ни газет, ни журналов здесь не достать, а включил транзистор — хочешь слушай новости, хочешь песни. Я, когда обживал избушку, прежде всего соорудил антенну. Взял и приколотил к углу зимовья длиннейшую жердь. На ее вершину пристроил медный ершик, а от этого ершика прямо в окно тонкая проволока. И Магадан, и Москву — все слышно. На другой день просыпаюсь — холодно. Бр-р-р-р-р. За окном только начало светать. Наложил в печку дров, сунул под них горящую спичку и быстро в постель. Пусть сначала прогреется избушка, потом можно и одеваться. Дрова разгорелись, накалили трубу, она сразу же: «Так-так-так-так!». А заплата следом: «Чок-чок-чок-чок!». Настоящий тебе концерт. Лежу и слушаю сквозь полудрему. Хорошо! И вдруг: «Тр-р-р-р-р-р-р-р!». Загрохотало, загудело так, что звон по избушке пошел. Я выскочил из спальника, а понять ничего не могу. А оно снова: «Тр-р-р-р-р-р-р-р!». Я за кочергу да за порог. Гляжу, а надо мною дятел долбит антенну, только голова мельтешит. Что он там сумел найти? Жердь у вершины не толще мизинца, в такой утайке не то что короед, самая зряшная кузька не зазимует. К тому же древесина сухая, выстоянная. Как он ни старается, а не может отколоть и единой щепки. Того и гляди, сам останется без клюва. — Эй, ты! — кричу. — У тебя и на самом деле с мозгами не все в порядке? Он услышал меня, перестал стучать, сидит и поглядывает по сторонам. В это время труба пустила струйку дыма и заговорила: «Так-так-так-так-так». Следом заплата: «Чок-чок-чок-чок-чок». Дятел вздрогнул, сердито так чивикнул и как забарабанит: «Тр-р-р-р-р-р-р-р!». Здесь до меня и дошло. Да ведь явился сюда дятел совсем не за короедами, а на самый настоящий рыцарский турнир. Он принял мою трубу за чужака-пришельца и решил с ней сразиться. Возвращаюсь в избушку и тихонько закрываю за собой дверь. Добавил в печку дров, поставил на нее кастрюлю с водой и принялся одеваться. А надо мною труба звенит, заплата стучит, дятел старается изо всех сил. Любопытно мне, кому же в этом поединке достанется победа? Известно, в январе солнце поворачивает на весну, а зима на мороз. Но в этом году небесная канцелярия что-то перепутала, в середине января подул теплый ветер и наступила настоящая оттепель. Снег стал донельзя липким, в избушке из щелей полезли большие серые мухи, лёд на реке покрылся пятнами промоин. Оттаяв, почки приобрели потерянную было упругость, куропаткам стало трудно обрывать их с веток, и птицы бродили по тальникам до самой ночи. Я отправился за водой и вдруг увидел, что весь лед у проталин усеян поденками. Обычно эти насекомые появляются на свет тихими летними вечерами и подолгу кружат над рекой, то опускаясь к самой воде, то взмывая высоко в небо. Я почти не видел, чтобы поденки садились на берег. Чаще всего они опускались прямо на воду и сразу же становились добычей хариусов или уплывали по течению, подгоняемые ветром, как маленькие парусники. Больше всего в поденках меня поражало то, что на всю жизнь им отпущен всего один день и что у них нет рта, а вместо желудка воздушный пузырек. Обидно все-таки родиться, чтобы к вечеру умереть. Но сегодня им отпущено и того меньше. На льду поденки расположились правильными полукругами. У самой воды ползали только что родившиеся насекомые, чуть дальше, приподняв крылышки и вскинув вверх хвосты-ниточки, застыли те, что попали на лед немногим раньше, и уже за ними лежали растрепанные ветром давно погибшие поденки. Лёд, на который их выносило, был тонкий. Я легко отломил осколок с двумя десятками еще живых насекомых и, прикрывая их от ветра, понес в избушку. Там налил в таз воды, осторожно пересадил поденок на дощечку и пустил плавать. В избушке было тепло, из окна на таз с водой светило неожиданно яркое солнце, от лежащих возле печки дров исходил смолистый аромат. Я надеялся, что сейчас поденки согреются, запах тайги и яркое солнце напомнят им теплый летний вечер и они устроят в избушке свой танец. А те выползали на край дощечки, по нескольку раз разворачивали и складывали прозрачные крылышки, затем снимались и летели к окну. Там приклеивались к стеклам и замирали, чтобы через некоторое время упасть на подоконник уже мертвыми. Буквально через полчаса ни на дощечке, ни на окне не осталось ни одной живой поденки. Мне стало грустно, я оделся и вышел из избушки. По-прежнему дул теплый ветер, с совершенно чистого неба летели снежинки, в воздухе горьковато пахло тальником. Я спустился к реке и увидел, как от промоины метнулась оляпка. Она пролетела над тальником, обогнула нависшую над рекой скалу и скрылась за излучиной. Льдина, на которую вода выносила поденок, была совершенно чистой, только у самого приплеска угадывались крестики от птичьих лапок. Это прилетала оляпка и съела всех поденок: и живых, и мертвых. А может, так лучше? Знаете, кто больше всего досаждает мне на охоте? Полевки. Обыкновенные рыжие полевки с маленькими черными глазами и короткими, словно обрубленными, хвостами. Они подчистую съедают приманку, портят добычу, днем и ночью осаждают мое жилье. Придешь в избушку, а хлеб прогрызенный, на столе следы мышиного пиршества, а из кружки с чаем выглядывает рыжая спина. Чтобы покончить с этим разбоем, я решил смастерить мышеловку. В поисках подходящей дощечки заглянул под навес и пришел в ужас. От навеса к лежащей у ручья лиственнице тянулась широкая дорога. Да-да! Не следок там или тропа, самая настоящая дорога, по которой полевки совершали набеги в мою избушку. Была она очень широкой и не походила ни на одну из виденных раньше звериных троп. Оставленные крошечными лапами цепочки следов не пересекались друг с дружкой, а бежали рядом, словно уложенные в мириады рядов узкие ленты. Под лиственницей они сходились и ныряли в обледенелую нору, как рельсы в туннель. Впечатление усиливала веточка пушицы, желтым светофором маячившая у самого входа. И под навесом, и в норе было тихо. По-видимому, на время моего возвращения в избушку полевки объявляли «тихий час» и спокойно отсыпались в своих гнездах. — Да мне этих врагов не выловить за весь охотничий сезон! — ужаснулся я и махнул на полевок рукой. Так мы и жили. Ночью в избушке хозяйничал я, днем полевки. Соседство не очень приятное, но что я мог сделать? И вдруг полевки исчезли. Не исподволь или как-то там иначе, а все сразу. Еще вчера эти изверги забрались в висящий под потолком мешок с сухарями и принялись строить там гнездо, а сегодня их нет. Как лежал на столе кусок сала, так и лежит. Рядом до половины наполненная сгущенным молоком банка — все целехонькое. Что же их так напугало? Неужели, думаю, к избушке подбирается наледь? Мне-то под снегом ее не видно, а полевки предчувствуют любое изменение погоды, вот и поторопились переселиться. Ушли полевки, но спокойней мне не стало. Начал я замечать, что кто-то опять хозяйничает в избушке. Не шебуршит, не гремит, не оставляет никаких следов, но вот что хозяйничает — это точно. Скажем, сплю, и вдруг слышу, как кто-то бежит по моей ноге. Нет, не полевка. Эти зверьки все-таки имеют вес и коготки у них царапучие, а оно передвигается, как комарик или какой-нибудь жучок. Когда-то в детстве со мной случилось подобное, я пожаловался маме, а она говорит: — Это нервы у тебя, сынок. Но при чем здесь нервы, если оно вот-вот взберется на живот? Зажигаю свечку, перетряхиваю постель, заглядываю под нары — нигде ничего… В другой раз эта животина запуталась в моих волосах. Только начал дремать, вдруг что-то шмякнуло на голову и барахтается. Я схватил его рукой, а оно сквознячком прошмыгнуло между пальцев и исчезло. Пришлось в ту ночь спать с зажженной свечой. …Новый год я встречал в тайге. Смастерил из стланиковых веток елку, приготовил праздничный ужин и сел к столу. Хорошо зимой в избушке. Весело трещат в печке лиственничные дрова, в лад им пощелкивает труба, на бревенчатых стенах играют светлые блики. Тепло, уютно. Одно плохо — скучно. Праздник все-таки, а я один. Только так подумал, как вдруг лежащая на полу банка шевельнулась и покатилась ко мне. Я даже глаза протер, может, чудится? Ведь какую-то минуту тому назад выковыривал из этой банки колбасный фарш и никого в ней не было. Банка остановилась, постояла немного и покатилась снова. Теперь уже в обратную сторону. Я тихонько подкрался и прикрыл банку ладонью. Заглядываю между пальцев и вижу под ними зверюшку с грецкий орех величиной. Толстенькая, пушистая, круглая, как шарик, а из этого шарика хоботком торчит нос. Длинный и с усами. Землеройка! Так вот кто пожаловал ко мне в гости! Вот кто разогнал от моей избушки всех полевок! Рассмотрев гостью как следует, я поставил банку на стол и принялся готовить угощение. Отрезал кусочек мяса, крошку масла, налил в крышечку от бутылки молока. — Ну, — спрашиваю, — будешь есть или очень уж я тебя напугал? Ничуть не напугал. Только убрал руку — землеройка сейчас же направилась к еде. Неторопливо обследовала все и принялась за ужин. …Сейчас полночь. Я сижу у транзистора и слушаю новогодний концерт, а рядом пристроилась маленькая пушистая зверушка и с аппетитом пьет молоко со сливочным маслом вприкуску. Лиственница среди своих хвойных родичей — Золушка. Мало того, что каждую осень злые северные ветры срывают с нее всю хвою и она потом долгую зиму стынет на морозе раздетая, лиственницу, как и ее сказочную сестрицу, обходят праздниками. Елку под Новый год наряжают в красивые игрушки, водят вокруг нее хороводы, поют песни. Если нет елки, можно украсить сосну. У нас на праздники наряжают ветки кедрового стланика. Иголки у него густые, зеленые, в комнатах долго держится смолистый аромат. Рады елке из веток стланика и взрослые, и дети. А вот лиственницы на новогоднем празднике я не видел ни разу. Однажды мне посоветовали: — А ведь ты и из лиственницы можешь сделать замечательную елку. Только сруби ее примерно за месяц до Нового года да поставь в ведро с теплой водой. Она тебе выпустит такую хвою — загляденье! Главное, не забудь. Не забыл. Срубил, принес домой, поставил в воду. Она долго молчала, потом покрылась такими блеклыми худосочными иголочками, что никакого разговора о приглашении ее к празднику не могло быть. Купили в магазине за пять рублей елку из стланика, а лиственницу выбросили на свалку… В этот раз мы с Васькой Чирком встречали Новый год в тайге. Домой нас не пустила Чуританджа. Как ни пытались ее проскочить — везде одни наледи. Васька набрал полные валенки воды, я чуть не утопил лыжи. Кое-как обсушились у костра и решили выходить к поселку кружной дорогой. Поднялись на перевал. Пусто там, неуютно. Где какой кустик рос, все под снег спряталось, все до весны затаилось. Лишь одинокая лиственница стынет на гребне. Низкорослая, угрюмая, заиндевевшая. Солнце как раз садилось за перевал, и только маленький его краешек пламенел над горизонтом. И вот перед тем, как исчезнуть совсем, оно вдруг выбросило последний луч. Тот скользнул по гребню и попал на лиственницу. Случилось чудо. Расплавленным золотом вспыхнул иней на тонких ветках. Крупные синеватые блестки, как праздничные огни, загорелись на их кончиках. Дерево вдруг подросло и стало на удивление нарядным и стройным. Казалось, воздух заструился и зазвенел вокруг охваченной сиянием лиственницы. Забыв о крутом подъеме, о тяжелых рюкзаках, о том, что до поселка еще шагать и шагать, стояли мы на перевале. Чудилось, нам одним глазком удалось заглянуть в сказку. В то самое мгновенье, когда Золушка становится принцессой. Пока принес от ручья воды, вокруг стоящей на пеньке консервной банки собралась целая стая синичек и принялась таскать оттуда мясо. При этом они так галдели, что мне показалось, у этих шустрых желтогрудых птичек случилась драка. Подпустив меня совсем близко, синички вспорхнули на лиственницу и стали ждать, когда я отлучусь снова. Я не уходил. Это действовало им на нервы, против обыкновения синички не сисикали и не перепархивали с ветки на ветку, а сидели и молча поглядывали на пенек с консервной банкой. Наконец одна из них не выдержала и опустилась на пенек. С опаской покосилась на нож, которым я чистил картошку, и принялась за мясо. Скоро к ней присоединились и остальные птицы. Я старался не делать резких движений и даже чуть отодвинулся в сторону. Они же не очень и боялись. Чуть поклюют, вспорхнут над головой, потрепещут крылышками и снова к угощению. Наконец наелись, возвратились на лиственницу и принялись весело переговариваться: «Си-си-си-си! Си-си-си-си!». То ли после еды у них поднялось настроение, а может, просто синички хвастались друг перед дружкой, как отважно таскали мясо и ничуть меня не боялись. В начале февраля в долину реки Чуританджи спустилось стадо оленей. Большое. Две с половиной тысячи. Правда, об этом я узнал много позже. А сначала увидел цепочку оленей, что шла от перевала. Впереди, покачивая рогами, выступали оленухи-важенки, за ними оленята-энкены, быки-корбы и жирные чалымы. Сзади на легких нартах ехали пастухи. Каждую нарту тянули два ездовых быка-ондата. Ондаты — самые крупные олени в стаде и в то же время самые доверчивые. Как только пастухи-эвены распрягли их, ондаты направились к моей избушке. Сначала они съели мясной фарш, которым я подкармливал кедровку, затем стащили повешенных на лиственницу замороженных хариусов и наконец принялись грызть снег в том месте, где я вылил остатки борща. А сена не тронули. Еще с осени под нарами лежал мешок сена. Сухое, зеленое, ароматное. Я, как увидел оленей, сразу достал и выставил за порог. Дай, думаю, угощу. А они брезгливо фыркнули и отвернулись. И это называется олени! Еще какую-то неделю назад возле моей избушки жило всего восемь куропаток, а сегодня их более полусотни. Виноваты спустившиеся с перевала олени. Они разрыли снег, обнажили заросли богатых почками кустов, открыли россыпи камушков-гастролитов. Раньше голодные куропатки, охотясь за каждой почкой, чуть ли не до сумерек бегали по снегу, сейчас солнцу еще светить да светить, а они уже в лунках. Закопались поглубже в снег и на боковую. Да и чего не спать? Зоб полон отборных почек, под снегом тепло, лиса не увидит, сова не схватит. Поэтому-то зимой у оленьего стада всегда можно вспугнуть хороший табун куропаток. Летом же страшней оленя для куропаток врага нет. Пусть хоть десять лисиц охотятся в долине, хоть двадцать сов летает, а всех куропаток им не выловить. Но пройдет по долине оленье стадо — и сразу же разорит все гнезда. Яйца съест, цыплят поглотает. Не оставит ни скорлупы, ни перышка. Вот и получается, что летом олень куропатке лютый враг, а зимой — первый друг. Сегодня я гостил у пастухов-эвенов. Прямо на снег они настелили лиственничных веточек, прикрыли оленьими шкурами и над всем этим натянули палатку. Посередине палатки топится большая железная печь, и от ее тепла лиственничные веточки источают пряный аромат. На дворе январь, а здесь пахнет, словно в весеннем лесу. Пастухи расспросили меня, не встречались ли где-нибудь следы волков, росомах, рысей? Не заглядывают ли сюда дикие олени-буюны? Еще осенью буюны увели из их стада двадцать оленух-важенок, и до сих пор никто не знает, где их искать. Потом мы обедали. После еды я оглянулся, где бы помыть руки, но ничего похожего на умывальник не обнаружил. Бригадир пастухов Коля улыбнулся и подал мне комочек очень тонких тальниковых стружек. Небольшой комочек, всего с полкулака величиной. Но им я насухо вытер губы, до скрипа протер руки, тарелку, нож. После этого и лицо, и руки долго источали тальниковый запах. Летом зайцы бегают по тайге как попало, зимой — по тропам. В верховьях Чуританджи таких троп ровно семь. Три ведут на сопку, две к сухому ручью, одна в Медвежий распадок, и последняя по моей лыжне. Правда, случается, какой-нибудь заяц отвернет к выглядывающему из-под снега кустику пушицы или сломленной тополиной ветке и проторит новую дорожку. Но разве это тропа? Через неделю от нее не останется и следа. Когда вдоль Чуританджи прошло оленье стадо, вся долина преобразилась. Там, где раньше лежал пушистый снег, темнеют разрытые до самой земли ямы-копанки, везде сломленные ветки, клочья сухой травы. На опушке тайги, где все заячьи тропы сходились в одно место, олени вытоптали такое поле, хоть играй в футбол. Ну, думаю, теперь зайцы разгуляются. Скачи, куда вздумается. Ан нет. Дня через три выпала небольшая пороша, и вижу, что зайцы-то своих троп оставлять и не думали. Вот здесь раньше они ныряли под наклоненную лиственницу, и сейчас заячьи следы ведут как раз в ту сторону. В другом месте тропа делала петлю вокруг куста карликовой березки. Теперь того куста нет и в помине, а петля на новой дорожке осталась. Получается, как ни старались олени, а ни одной заячьей тропы не порушили. Постой, а может, зайцы и летом тоже бегают по дорожкам, да только мы этих дорожек не можем разглядеть? Откуда взялся этот паучок — я не могу даже представить. Может, я занес его вместе с дровами, а может, он зазимовал в одной из щелей, которыми так богата моя избушка, и, почувствовав идущее от печки тепло, решил, что наступило лето. Я сидел у печки и подшивал валенки, и вдруг он. Распустил паутину и словно плывет в воздухе. Мне говорили, если паук черный — значит, к одному гостю, а если рыжий — к трем. У этого брюшко желтое, ноги красные, а голова коричневая. «Рыжий!» — решил я про себя и, когда варил суп, налил воды по самый рубчик. Вдруг и на самом деле явится целая толпа гостей? Потом глянул — дров под нарами маловато, за топор и на улицу. Люди придут, а топить нечем. Пила у меня острая, но все равно в одиночку быстро не погонишь. Да я и не гоню. Одет тепло, времени сколько угодно, пилишь себе да поглядываешь по сторонам. Сразу же, как только вжикнула пила, откуда-то заявился дятел желна. Сам как смоль, а на голове красная шапочка. Пристроился на стоящую неподалеку лиственницу и принялся за работу. Трудится дятел споро, старательно и в то же время с большим расчетом. Раньше мне казалось, что дятел это так себе. Сел на одно дерево, на другое, третье, постучал, есть короед — съел, а нет — полетел дальше. Теперь вижу, что это далеко не так. Прежде всего он очень расчетлив. За все время, пока я возился с дровами, он обследовал четыре лиственницы и ни на одной не поднялся и на сантиметр. Залетит под самую вершину, приклеится к стволу и начинает потихоньку спускаться. Прежде чем ударить клювом, он долго и придирчиво смотрит, стоит ли ударять? Потом сильным боковым ударом: «Тук-тук!», небрежно взмахнет головой, отбросит в сторону щепку и принимается собирать поживу. Аккуратно приложится клювом раз, другой, третий, словно целует лиственничный ствол. Я даже различаю, когда он берет добычу, лежащую под корой, и когда извлекает ее своим крючковатым языком из глубокого хода. Обработал один участок, спустился на десять шажков и принялся за следующий. И вот так, пока не ткнется хвостом в снег. Там немного посидит, словно в раздумье, за какое дело ему приняться, пурх! — и уже у самой вершины высокой сучковатой лиственницы. Да все молча, все с оглядкой. И голос подал только под конец своего обеда. Добрался до нижних сучков, отколол кусок коры величиной с хорошую тарелку, крикнул победно: «Клить-клить-клить!», мелькнул среди деревьев и исчез. Желна никогда не подбирает оброненных короедов, и они достаются синицам или поползням. В этот раз никого из этих птичек рядом не было и я решил сам собрать короедов. Под тремя первыми лиственницами ничего кроме россыпи щепок, ошметков коры и желтых хвоинок не оказалось, а вот под четвертой среди всего этого хлама лежала шмелиха Машка. Мне это имя как-то сразу пришло в голову. Ведь все самцы у шмелей погибают еще осенью и зимовать остаются только женские особи. Ну а шмель среди всяких там комаров, мух и мотыльков все равно что медведь среди зверей — толстый, мохнатый, добродушный. И если медведя обычно зовут Мишкой, то медведицу — Машкой. Я занес добычу в зимовье, устроил в коробку из-под сахара и решил подождать, когда она проснется. Машка, наверное, больше часа лежала без движения, затем шевельнула одной лапкой, другой, продвинулась на несколько маленьких шажков и принялась умываться. Все правильно. Как-никак дама и после сна нужно привести себя в надлежащий вид. Умылась, ступила еще несколько шажков и наткнулась на капельку сиропа. Это я, пока Машка наводила туалет, размешал в воде крошку меда и добавил туда сока из брусничной ягодки. Машка не стала как-то там ломаться, сразу же сунула хоботок в сироп. Напилась, чуть отдохнула и принялась разминать крылья. Вжикнула ими и чуть не взлетела. Я не дал. В углу горячая печка, над нею пышущая жаром труба — коснется и погибнет. Вот поэтому я на самом взлете накрыл Машку ладонью. Стою и не знаю, что делать? И отпускать боязно, и вот так держать страшно — шмель все-таки. Жиганет в руку — радости мало. Она как будто ничего: не вырывается и даже перестала жужжать. Приподнял руку, заглядываю, а Машка… спит! Лапки поджала, живот к коробке прислонила и уснула. Правда, ненадолго. Через минуту проснулась и принялась умываться. Умылась, туда-сюда усиками повела и снова вжикает, чтобы взлететь. Я опять накрыл ее ладонью, и опять она сразу же уснула. И вот так раз десять. Уснет, проснется, умоется и принимается вжикать. — Хватит тебе красоту наводить, — смеюсь я. — Сороки украдут. А Машка и на самом деле красавица. Воротничок на ней оранжевый, кофточка коричневая, юбочка черная в желтую полоску, а может, желтая в черную полоску — кому как нравится. На ногах у Машки настоящие унты. Сама полненькая, бархатная и немножко сонная. Меду у меня литровая банка, брусники ведро, воды тоже сколько угодно — можно было бы прокормить Машку до самого лета. Да слишком уж ей опасно в моем зимовье. Печка, труба, свечи. К тому же такая маленькая, что не всегда и заметишь. Сядет на скамейку, а я сверху. И мне, и ей горе. Налюбовался я Машкой, еще раз сиропом угостил и отнес к сучковатой лиственнице. Там отвернул кусок коры, устроил шмелиху в выеденную короедом ямку и привел все в прежний вид. А чтобы до весны не смогли добраться дятел или поползень — придавил сверху снегом. Так и теплее, и безопаснее. Пока возился с Машкой, забыл, что ожидал гостей, и вспомнил о них только поздно вечером. Выходит, обманул меня паучок. Не то что трех, а даже одного гостя в этот день не пришло. Хотя зачем же? Были гости! Дятел желна прилетал? Прилетал. Шмелиха Машка сиропом угощалась? Угощалась. А третий гость? Третий — наверняка сам паучок. Интересно, куда он девался? А никуда. Погостил, отогрелся и снова залез в свою щель. Глядишь, через недельку появится снова и снова накличет мне гостей со всей тайги. Более скучной птицы, чем куропатка, в тайге поискать надо. Поползень даже в самый лютый мороз может поднять такой свист, словно давным-давно весна на дворе. Кедровки — эти любят качаться на ивовых ветках. Как бы ни торопились за шишками, а если по пути случится ива, хоть на минуту сядет, туда-сюда качнется и аж заскрипит от удовольствия. Кукши каждого встречного провожают через всю тайгу. Лишь человека увидят, все заботы в сторону и в путь. Ты идешь, они летят. Если отстал — подождут да еще и песню споют: — Ти-ви-ти-и! Ти-ви-ти-и! Мол, давай, браток, шагай веселей! А куропатки? Эти все время или спят, или едят. Спать на свежем воздухе надоест — лезут под снег. Правда, я не видел, чем они там занимаются, но не станут же они петь под снегом песни или, скажем, играть в салки? Спят, наверное. Вот так я и думал бы до сих пор, если бы не фантик. Обыкновенный розовый фантик с карамели «Яблоко». Он лежал недалеко от проталины, из которой я всю зиму беру воду. Кроме меня этой проталиной пользуются оляпка и выдра. Неудивительно, что каждый раз перед тем, как спуститься к реке, я осторожно выглядываю из-за деревьев. А вдруг там кто есть? Ну так вот: с правой стороны от проталины лежал фантик, а с левой проходила куропачья дорожка. Каждое утро живущие на болоте куропатки заглядывали ко мне в гости. Рядом с моей избушкой целая ивовая роща, ветер обламывает хрупкие ветки с этих деревьев и разбрасывает по всей реке. Чуть сквозняком потянет, куропатки тут как тут. Сразу на речку и давай склевывать ивовые почки. Избушка пугает куропаток, неудивительно, что напротив нее осторожные птицы не задерживаются. Выскочат на открытое место, оглянутся по сторонам — и дай бог ноги. Только одетые в густые перья лапки мельтешат. И вот однажды я заметил, что не все куропатки ведут себя у проталины одинаково. Спустился зачерпнуть воды, смотрю, а от общей дорожки отделяются три цепочки следов и направляются к фантику. И особенно любопытно, что одному следу побольше недели, другой — всего лишь чуть-чуть припорошен снегом, а третий совсем свежий. Наверняка, думаю, это у моих куропаток слишком уж осторожный вожак. Вывел свою стаю на завтрак и вдруг видит — рядом с проталиной что-то краснеет. Он скомандовал всем затаиться, а сам отправился разведать, что там такое? Подошел, посмотрел, сообразил, что никакой бедой этот фантик ему не грозит, и повел куропаток дальше. Но мозги-то у него куриные. Через три дня снова привел своих подопечных на реку и снова заметил фантик, а что уже проверял его — забыл. Вот он снова скомандовал всем быть настороже, а сам, готовый в любое мгновенье дать стрекача, отправился к фантику. Нужно же узнать, что оно там такое? Я улыбнулся такому обстоятельству, подхватил ведро и направился к избушке. Только нырнул под деревья, слышу: «Кок-кок!». Куропатки! Обычно после такого вот «Кок-кок!» вся стая взлетает и стремглав несется к болоту. Стою и жду взрыва куропачьих крыльев, но вместо него откуда-то, словно из-под снега, долетело тихое и протяжное «Кер-р-р-р!». Ага! Успокоились, голубчики. Я даже дыхание затаил. И тут из-за излучины показалась цепочка куропаток. Впереди, сторожко вытянув шею, выступает вожак. За ним все остальные. Одна, две, три… восемь штук. Остановились у лежащей на снегу ивовой ветки, склевали почки и снова в путь. Вот они минули вмерзший в лед камень и вышли к проталине. Сейчас этот петух остановит стаю и отправится в четвертый раз знакомиться с конфетной оберткой. Я даже рот варежкой прикрыл, чтобы не расхохотаться. Но нет. Даже не оглянувшись, куропач минул проталину и замельтешил лапами дальше. Не обратили никакого внимания на фантик и вторая куропатка, третья, четвертая. «Запомнили все-таки», — подумал я, и почему-то стало обидно, словно меня надули. А до проталины уже добежала последняя, восьмая, куропатка. Крупная такая пожилая курица с черными перьями в хвосте. Поравнялась, значит, с проталиной, глянула туда-сюда и вдруг направилась к фантику. Подошла, наклонив голову, уставилась одним глазом, другим. Будто никак не могла понять, что это перед нею? Сделала еще шажок, чуть постояла и наконец, словно спохватившись, побежала догонять стаю. У меня долго не шло из головы такое поведение куропатки. И так прикладывал, и иначе, но объяснить виденное мною не мог. Но вот однажды убирал в избушке, наткнулся на связку флажков, которыми отмечал лыжню, и вспомнил, как лет пять тому назад мы нашли гнездо куропатки рядом с карьером. Оно было уже пустое, и только по разбросанным вокруг скорлупкам можно было определить, что куропатка благополучно высидела цыплят и увела в более тихое место. И вот в том гнезде вместе с сухими травинками и пухом лежала полоска ткани, оторванная от флажка, какими горняки отмечают место взрыва. Узкая чуть вылинявшая полоска ситца была приспособлена куропаткой для утепления гнезда. Мы тогда почти не обратили на нее внимания, нас больше интересовало, как куропатка могла высидеть здесь птенцов? В карьере каждый день гремели взрывы, камни летели кто его знает куда, а она сидела. Теперь я вспомнил ту полоску и подумал: «А что, если и у моей куропатки в гнезде был такой фантик?». Ну и что здесь такого? Строила ее мама-куропатка гнездо где-то у стоянки рыбаков или геологов и вместе с травинками вплела в лоточек выброшенную людьми конфетную обертку. Потом вот эта куропатка только из яйца выглянула, а здесь фантик. Яркий, нарядный. Он ей на всю жизнь и полюбился. А сейчас, глядя на него, она вспоминает теплое звенящее комарами лето, гнездо в зарослях голубики и маму с братиками и сестричками. С самой осени у моей избушки держится кедровка. Мы с ней дружим. Я угощаю кедровку мясным фаршем, она сторожит мое жилище. Лишь увидит зверя или человека — летит на поленницу и кричит на всю тайгу. Каждый вечер, как только солнце коснется вершины стоящей неподалеку скалы, я беру топор и отправляюсь готовить дрова на ночь. Вернее, сначала я одеваюсь. В январе ночи длинные, дров уходит много, в другой раз провозишься на морозе больше часа, пока не завалишь угол за печкой лиственничными чурками. Когда на улице не очень холодно — хватает куртки. Если же мороз покрепче, добавляю еще и меховую поддевку. Получаюсь толстый, неуклюжий, но зато тепло. Дрова мы готовим вместе с кедровкой. Я орудую топором, а она проверяет чурки. Случается, под корой зимуют мухи, жуки и разные личинки. Вот кедровка их и собирает. И что интересно, как я, так и она одеты по погоде. В оттепель кедровка небольшая, аккуратная. Перья на ней лежат плотно. Но лишь мороз — кедровка перья взъерошит, крылья в сторону отведет — раза в два толще сделается. Получается, и она под свою одежду натягивает теплую поддевку. Только у кедровки она из воздуха. Если кому придется побывать на Лакланде, можно остановиться в нашей избушке. Она стоит на небольшой морене при впадении в реку необыкновенно быстрого и прозрачного ручья Тайный. Мы с братом построили ее лет десять назад. У этой-то избушки я впервые и встретил филина. Заметили мы с Леней, что по ночам нас посещает какая-то птица. Я и раньше видел следы крупных лап и отпечатки крыльев на снегу рядом с избушкой, но был уверен, что это глухарь. Его наброды встречаются по всему простирающемуся за мореной болоту, ничего удивительного, если он заглянул и к избушке. За это время к нам, не считая росомахи, приходили в гости заяц, белка, горностай, залетали поползень, кукши, кедровки, дятлы и куропатки. Но больше всего нами, вернее нашими припасами, интересуются полевки. Откуда эти издревле живущие в тайге зверьки узнали вкус сухарей, макарон и других продуктов? Только оставишь на столе тарелку с супом или кружку с чаем — полевка тут как тут. Смело взобралась на тарелку, бултых в нее и поплыла. И тебе неприятно, и полевке горе. Зайца к избушке привадил Леня. Мы привезли с собою мешок проваренных в хвое кедрового стланика капканов. Кроме того, все они были переложены травой. Трава зеленая, душистая. Мы ее специально для этого дела сушили под навесом. Когда разнесли капканы по шалашикам, мешком обили дверь в избушке, а сено Леня высыпал в конце морены, где проходила заячья тропа. Заяц почти каждую ночь поднимался к нам, делал круг у избушки, затем направлялся к сену. Там усаживался на задние лапы и не торопясь выбирал понравившиеся травинки. Был заяц хуторянином, ни с кем дружбы не водил, и ни разу его след-малик не уходил дальше левого берега Тайного. Сена он съедал немного. Так, лишь бы попробовать. Его больше привлекал мешок из-под рыбы, брошенный тут же за ненадобностью. В грубой облепленной чешуей ткани заяц выгрыз две большие дырки. Любопытно, что у сена заяц оставлял немало объедков, возле мешка не валялось и ниточки. Как-то часов в пять утра Леня разбудил меня и с тревогой заявил, что где-то только что кричал ребенок. Брат сидел на краю нар в наброшенной поверх майки куртке и в валенках на босую ногу. Голыми коленками он сжимал ружье: — Я сквозь сон слышу, кто-то кричит, — рассказывает он. — Понимаешь, вот так: «Уве-уве-уве!». Хочу проснуться и не могу. Потом пересилил себя, открыл глаза, а за стеной ребенок плачет. Быстро одеваюсь, берем фонарик и за дверь. Сплошная темень. В луче фонарика медленно проплывают снежинки. Освещаю припорошенные снегом стволы стоящих вокруг деревьев, черные кустики карликовой березки, испещренные следами рыжих полевок сугробы. Нигде никого не видно. — Эге-гей! — кричу в темноту. Она, как вата, поглощает мой крик. Кричу еще и еще, словно хочу разбудить тайгу. Но в ответ только присаживающиеся на лицо снежинки. Леня поднимает ружье и стреляет в беззвездное небо. Снопик пламени вырывается из ствола, выстрел рвет тишину, но через мгновенье она снова властно обнимает все вокруг. Стоим и слушаем. Если затаить дыхание, то слышен шум крови в висках и шорох падающих снежинок. Больше ничего. Возвращаемся в избушку, подкладываем в печку дров и, от нечего делать, завтракаем. Хотя в такую рань нет никакого аппетита. Потом я зажигаю еще одну свечку и берусь за дневник. Леня пробует читать книгу, но то и дело поднимает голову и прислушивается. — С чего это тебе дети стали чудиться? — обращаюсь я к брату с улыбкой. — Как Борису Годунову. «И мальчики кровавые в глазах…» Леня откладывает книгу и принимается доказывать, что кто-то кричал и на самом деле. — Ну хорошо, — говорю ему. — Верю. Только все же не ребенок. Птица или зверь какой. А может, деревья скрипели. — Я же говорю, что ребенок! — сердится брат и наклоняется к книге. А утром по дороге к ручью на самом спуске с морены Леня нашел полуразорванного зайца. Зверек уже застыл. Он лежал на боку, раскинув сильные ноги. Спина зайца была в крови, на животе зияла большая дыра. Возле него на снегу отпечатались огромные крылья. Те самые крылья, гофрированные оттиски которых мы несколько раз видели около избушки. Здесь же, на спуске, глубокие наброды мощных лап и след волока. По-видимому, выстрел вспугнул хищника, тот бросил добычу и больше сюда не возвратился. Одетый в роскошную зимнюю шубу заяц-беляк был из матерых и уже не раз попадал в переделки. Правое ухо от самого основания до черной верхушки было разорвано. Это случилось давно. Ухо зажило, несколько раз вылиняло, и зверек, верно, привык к такому треухому состоянию. А может, уродство и сделало его отшельником? Кто его знает, как к этому относились другие зайцы? Велика и сильна была напавшая на зайца птица. Однако справиться с треухим ей с ходу не удалось. Заяц дважды вырывался из когтей и выбил несколько светло-коричневых перьев. Правда, каждый раз ему удавалось сделать только несколько прыжков, но следы говорили о том, что заяц сражался до последнего. С тех пор началось. Порой мы не спали до полуночи, подхватывались и выскакивали по малейшему шороху, но хищник себя не обнаруживал. Хотя ухал, дразнил нас и пугал сколько ему хотелось. Как-то утром я отправился за дровами да так и застыл у поленницы. Кедровки, кукши, синицы, чечетки слетелись со всей Лакланды и устроили возле нашей избушки базар. Кричат, суетятся, перепархивают с ветки на ветку. Сначала я не понял, в чем дело, а присмотрелся — охнул. На толстой коряжине сидит огромная светло-бурая птица с яркими пестринами на груди. Над большой, втянутой в туловище головой торчат острые рожки. — Филин! Леня, филин! Хлопает дверь, брат выскакивает из избушки. — Ты чего? — спрашивает он, а сам гоняет глазами по лиственницам. — Ниже. Ниже смотри! Леня наконец замечает птицу, морщит лоб и качает головой: — Ой-ой-ой! Вот это громадина! Филин завозился и переступил с ноги на ногу. — Ах ты, враг, ах, печенег! — зашипел на него Леня. И мне: — Давай ближе подойдем. Говорят, он днем слепой, как крот. Заметив нас, окружившие филина птицы засуетились, часть их благоразумно перебралась на дальние сухостойны. Но были и такие, что, словно дождавшись поддержки, запрыгали перед самым филином. Тот снова переступил с ноги на ногу, защелкал клювом. Перья на загривке поднялись дыбом. Теперь можно было хорошо рассмотреть толстые, покрытые перьями лапы, большие острые когти, которыми филин вцепился в коряжину. Его клюв показался мне небольшим, а может, его скрывали перья. Удивили уши. С виду они, как настоящие, а на самом деле всего лишь пучки перьев. В какой-то момент эти перья разделились, и стал виден просвет между ними. Огромные глаза с ярко окрашенной роговицей смотрели на нас до того внимательно, в них таилась такая глубокая мысль, что мы невольно замерли. Филин наклонился, развернул огромные крылья и бесшумно сорвался с коряги. Птичья мелочь взорвалась отчаянным щебетом, изо всех сил заорали кедровки, а он, огромный и невозмутимый, скрылся за деревьями. Когда я жил в охотничьей избушке на Лакланде, у меня было аж три живых уголка. Первый — обыкновенная мыльница с симпатичным цыпленком на крышке. В ней я держал личинок короедов и жуков-дровосеков. Я собирал их у поленницы, когда колол дрова для моей печки. Зимой мне эти личинки вроде бы ни к чему, но когда отойдет от берегов лед и начнут клевать хариусы — лучшей наживки не сыскать. Я набрал в мыльницу свежих опилок и переселял туда свою добычу. Каких личинок у меня только не было! Большие и маленькие, жирные, как сосиски, и тонкие, как папиросная бумага; белые, желтые, коричневые и даже розовые; с длинными черными хвостами-иглами, с короткими вильчатыми хвостами и совсем бесхвостые. Чувствовали они себя в мыльнице очень даже нормально, и, когда я прикладывал ее к уху, слышал, как они там чавкают жвалами. Может, пережевывают опилки, а может, обмениваются новостями. Второй живой уголок — это промоина на Лакланде, из которой я беру воду. В ней совсем мелко, и, как ты ни старайся, а больше половины ведра не зачерпнешь, но зато под лежащими в промоине мелкими камнями живут ручейники, личинки поденки и жучки-подкаменщики. Правда, просто так их заметить трудно, но, если приноровиться и зачерпнуть воду вместе с камнями, сразу же увидишь и ручейников, и личинок, и бычков. Конечно же, и в ведре они долго на виду не держатся, сразу под камни и нет их. Но я-то знаю, что они здесь. Этот живой уголок я тревожу не очень часто, потому что оляпка тоже считает себя его владелицей и по нескольку раз на день проверяет, все ли там в надлежащем виде. Прилетит к промоине, залезет с головой в воду и смотрит, не торчит ли из-под камней хвост или голова. С нерадивыми она поступает довольно строго — вытаскивает на белый свет и съедает, но все равно живется в Лакланде всем этим обитателям не так уж плохо. Третий живой уголок — большая четырехведерная кастрюля с прохудившимся дном. Правда, дырка там совсем маленькая, я запросто заткнул ее огрызком карандаша, но именно из-за этой дырки жена мне ее и подарила. Говорит, что она ей такая ни к чему, а мне в тайге пригодится. То ли продукты сложить, то ли стирку устроить. Я, как приехал, сунул кастрюлю под нары, и в первую же ночь в нее свалилась маленькая, круглая, как шарик, полевка. Шуба у нее пышная, хвост маленький, глазки бусинками. Я накормил гостью колбасой, а потом выдрал из матраца клок ваты и кинул в кастрюлю, пусть, мол, организует себе постель. Полевка чуть посидела, привыкая к новой обстановке, затем принялась за дело. Она исследовала вату и начала ее взбивать. Я сварил ужин, пришил к куртке две пуговицы, вырезал из консервной банки подсвечник и приколотил его к стене, а она все шебуршала. Наконец стихла. Заглядываю в кастрюлю и никого там не вижу. Белеет, значит, на дне шар из ваты и все. Я взял его в руки, осмотрел со всех сторон, но ни входа, ни выхода не нашел. Куда ни ткни — одна вата. Меня даже одолело сомнение, здесь ли полевка? Надорвал шар, а она в самой середке, глазами сверкает. Я, как мог, заделал дыру и положил шар на место. Но полевке такая работа не понравилась. Она сразу же выбралась наружу и принялась взбивать вату по-своему. С тех пор и пошло. Чуть мне скучно станет, я к полевке в шар загляну, немного полюбуюсь и снова положу в кастрюлю. Та чуть посидит без всякого движения, подождет, пока я займусь своими делами, и принимается перестраивать свое жилище. Я кормил полевку колбасой, сгущенным молоком, лепешками, приносил ей из тайги колоски вейника и травы-кровохлебки, а однажды знакомый охотник отсыпал мне целую горсть семечек подсолнечника. Полевке они очень понравились, одно плохо — слишком уж большой от этих семечек треск, аж звон по кастрюле идет. Как-то я собрался обследовать ручей Тайный и решил лечь спать пораньше. День в январе, что хвост у моей полевки — здесь тебе начало, а рядом и конец, так что выходить нужно затемно. Уложил с вечера рюкзак, покормил свою полевку, послушал, как шебуршат в мыльнице личинки, и, забравшись на нары, потушил свечку. Не знаю, сколько я спал, но вдруг открываю в темноте глаза и слышу: под мною какая-то паника. — Цок-цок-цок-цок-цок-цок! — звенит кастрюля. — Цок-цок-цок-цок! — аж эхо по избушке. Я чиркнул спичкой, заглянул под нары, вижу — выбралась моя полевка из постели и сидит, прижавшись к стенке кастрюли. Вид у нее взъерошенный, глазки блестят. Но вокруг никого не видно и причин для беспокойства как будто нет. Я прочитал полевке мораль. Мол, чего это тебе вздумалось носиться ни свет ни заря? Все воспитанные грызуны давно спят, а она, видишь ли, разгулялась! Затем нырнул под одеяло и попытался уснуть. Но лишь чуть задремал, как полевка пискнула и снова понеслась по кастрюле: цок-цок-цок-цок-шж! Ничего не пойму. Опять свешиваюсь с нар и свечу в кастрюлю. Там полная разруха: крышечка, из которой я поил полевку, перевернута вверх дном, гнездо разорвано на части, везде клочки ваты. Полевка, как и прежде, сидит, сжавшись рыжим комочком, еще больше взъерошенная, а что с ней — понять невозможно. Да я и не стал как-то там особенно разбираться, натянул одеяло на голову и уснул до утра. Утром, даже не заглянув в кастрюлю, подхватился, кое-как позавтракал и за порог. Часы давно показывают за семь, а в тайге ночь ночью. Луна, звезды. Под лиственницами притаились густые тени. Я включил фонарик и вдруг увидел, что весь снег вокруг моей избушки истроплен горностаем. Не далее, как сегодня ночью ко мне в гости заглянул этот зверь и устроил здесь свою охоту. Следы большие, глубокие. Попадись такому в зубы — несдобровать. Правда, мне он не страшен, но вот моей полевке — совсем другое дело. Она, конечно, сразу же услышала его приближение и бросилась наутек. Да далеко ли убежишь в кастрюле? Куда ни ткнешься — везде голые скользкие стены. Вот полевка и металась — горностай-то рядом. Говорят, во время испуга животные выделяют какие-то волны страха, они передаются другим животным, и те бросаются наутек. Значит, сегодня под моими нарами была полная кастрюля страха, а я-то и не понял. Недолго думая, снимаю рюкзак, возвращаюсь в избушку и переворачиваю кастрюлю набок. Пусть полевка живет, где хочет. Пожелает — может остаться в избушке, а нет — беги на все четыре стороны. Там, может, не так тепло и сытно, зато на воле. Каждый раз на полпути от избушки я делаю привал. По торчащим из-под глубокого снега сучьям угадываю, где лежит подходящая валежина, утаптываю рядом с нею площадку и развожу костер. Буквально в считанные минуты на совершенно пустом месте возникает временное жилье с видом на все четыре стороны. Здесь у меня кладовая для продуктов, кухня с посудой, прихожая для лыж, ружья и боеприпасов. Но главное, конечно, костер. Это, если хотите, душа моего пристанища. Выстрою шалашиком тонкие сухие веточки, обложу их чурками, поднесу спичку — и вот рядом со мною еще одно живое существо. Сначала тихое, несмелое. Но, гляди, через мгновенье оно уже набирает силу, дышит теплом, пыхкает дымом. Я вешаю над огнем чайник, пристраиваю палочку с нанизанными на нее кусочками сала и, пока готовится обед, разговариваю с костром. Мол, здорово вот так посидеть рядом с ним, отдохнуть, высушить носки и рукавицы. У меня сегодня суматошный день. Два раза попадал в наледь и под конец чуть не провалился в реку. Хорошо, сообразил ткнуть палкой в подозрительное место. Зато видел, как лиса подкрадывается к собравшимся в тальнике куропаткам, а оляпка выудила на перекате во-от такого бычка-подкаменщика. Сначала костер слушает меня молча, потом щелкнет раз-другой, словно никак не решаясь прервать мой рассказ, наконец не выдерживает и рассыпается настоящей скороговоркой. Мол, мог бы и провалиться и ничего страшного не случилось бы. Все равно я отогрел бы тебя и высушил. Гляди, от носков и рукавиц уже валит пар, еще чуть и можно надевать. Потом он вдруг подскажет, чтобы я убрал подальше сало, а то он не удержится и сожжет его начисто. Сам же между делом тормошит чайник, лижет его дно алым языком и, дождавшись, когда тот наконец засипит простуженным носом, восторженно стрельнет угольком прямо в воду. Я ем сало, пью чай, а он разговаривает. То вдруг вспомнит, как прошлой осенью у этой валежины дрались дикие олени-буюны, то расскажет о токующем на стоящей по соседству лиственнице глухаре, а то примется передразнивать красноголового дятла желну. Рассказывает все это он сумбурно, часто перескакивает с одного на другое, и я толком не понимаю, когда речь идет об оленях, когда о глухаре, а когда о дятле. Но все равно слушаю, киваю головой, затем допиваю чай и принимаюсь укладывать рюкзак. Делаю все не торопясь. Кому хочется расстаться с таким уютным местом? Наконец надеваю лыжи, цепляю за спину ружье и, благодарно улыбнувшись костру на прощанье, иду дальше. Летом я тщательно тушу свои костры, зимой же оставляю как есть. Все равно полутораметровый снег не даст разгуляться огню, зато на вытаявшем месте найдут поживу кедровки, зайцы и даже соболи. И еще. Я никогда не возвращался к оставленным кострам и никогда не интересовался, что там без меня происходит. Но однажды мне случилось пройти мимо своей стоянки всего минут через пятнадцать после того, как ее покинул. Поднялся на бугор, осмотрелся и увидел, что в темнеющем за спиной лиственничнике целые гроздья беличьих гнезд. Я решил проверить, нет ли там белок, и по пути снова вышел к той валежине, возле которой недавно делал привал. Снег хранил вмятину от рюкзака и оставленный закопченным чайником кружочек. Рядом валялась палочка, на которую я надевал куски сала, конфетные обертки. А посередине глубокой снежной ямы все еще горел костер. Он по-прежнему пыхкал дымом, сорил искрами и разговаривал, разговаривал. Наверное, увлекшись, он не заметил, что я давно оставил его, а может, костер просто знал, что жить ему осталось совсем мало, и спешил выговориться. В этот раз он рассказывал о спрятавшемся под снегом ручейке, о подслушанной им песне пеночки-веснички, о недавно гостившем здесь ямщичке-поползне. Но никто его не слушал и никому эта болтовня не была интересной. А ведь что мне стоило задержаться здесь еще немного, чтобы выслушать все до конца, и сколько таких невыговорившихся костров я оставил за своей спиной? …Возле беличьих гнезд я не нашел ни одного зверька, и вообще в тот день мне не везло. Может быть, от того, что надвигалась метель и все живое попряталось в свои утайки, а может, потому, что до самого вечера меня не оставляло чувство вины, будто я совершенно незаслуженно кого-то обидел. Дорога к Березниковому мне известна давно. Нужно идти вдоль Фатумы до того места, где она сливается с неглубоким, но довольно бойким ручьем Манчуком. Когда-то здесь было эвенское стойбище. У ручья стояли яранги, между ними играли одетые в меховые одежды ребятишки, по таежным тропам к стойбищу тянулись оленьи караваны-аргиши. Сейчас об этом напоминают лишь черные пятна очагов, обломки выбеленных солнцем оленьих рогов да потемневшие от времени тяжелые лиственничные кресты. От стойбища мне нужно повернуть к лежащему высоко в сопках безымянному озеру, из которого и берет начало Манчук. Оно без рыбы, но зато здесь почти всегда можно встретить снежных баранов. Летом они приходят к озеру на водопой, зимой копытят у его берегов траву. Сразу за озером возвышается перевал Тягун, а дальше уже Березниковое. Оно не в нашем водоразделе, и река там другая — нерестовая. Осенью в ней мечут янтарно-красную икру мальма и еще неизвестная мне желтогубая рыба, которую местные рыбаки называют топь. В пути особых приключений не было. Вспугнул две огромные стаи куропаток, понаблюдал за баранами, что бродили у противоположного берега горного озера, да еще встретил ворона. Обычно эта недоверчивая птица держится от меня в стороне. Неторопливо проплывает над тайгой, кинет в небо грустное «крун-крун» — и нет ее. Я никогда в ворона не стрелял, даже не пробовал пугать криком, но все равно, никакого доверия. А здесь стою у озера, любуюсь баранами, и вдруг прямо ко мне летит ворон. Из оружия у меня только палка, о которую я опирался, взбираясь на перевал, да еще нож. Вот эта мудрая птица, наверное, и поняла, что бояться меня нечего. А может, ворон привык встречать людей только в долинах и захотел посмотреть, кого это занесло на такую высоту? Короче, не знаю, о чем он подумал, но, подлетев ко мне, ворон принялся кружить над самой головой. Я же ни с того ни с сего начал декламировать Пушкина: Вот так я декламирую, а он кружит и улетать не собирается. — Слушай, — кричу ему, — может, ты голодный? Достаю бутерброд, разламываю его пополам: — Здесь хлеб, масло, сыр. Давай, ворон, замори червячка! Гляжу, где бы пристроить гостинец, и вдруг замечаю, что снег у моих ног взрыт. На свежей пороше угадываются отпечатки больших крыльев. Чуть в стороне чернеет перышко. Что здесь произошло? Может, ворон с кем-то дрался? Так с кем же? Ничьих следов, кроме вороньих, не видно, а друг с дружкой в эту пору вороны не дерутся. Вот весной — другое дело. Обожди! А не откапывала ли здесь птица какую-нибудь добычу? Снег порушен только в одном месте, и ямки довольно глубокие. Наблюдая вполглаза за вороном, снимаю лыжу и принимаюсь раскапывать снег. Он плотно сбит ветром, слежался и поддается с большим трудом. Да к тому же еще лыжа — это не лопата. И копать неудобно, и сломать страшно. Наконец показались ягель и листочки брусники. Внимательно приглядываюсь к каждой веточке, продолжаю расширять яму. Ага, вот попался комок белого пуха. Такой длинный и нежный пух может быть только у зайца. Наверняка где-то здесь лежит беляк. Рискуя остаться без лыжи, отваливаю новые глыбы, и наконец за одной из них открывается бок матерого беляка. Пробую вытащить застывшего зайца из ямы, но ничего не получается. Что-то там его держит. Туда-сюда качается, а подаваться не хочет. Нужно копать снова. Вскоре лыжа цепляется за коричневую от ржавчины проволоку. Все понятно — зверек в петле. Осенью здесь проходила заячья тропа, и кто-то насторожил на ней петлю. Оставляю добычу в яме, рядом пристраиваю свой бутерброд и отхожу в сторону. Ворон описал небольшой полукруг, прогундосил удовлетворенное «крун!» и упал возле копанки. Интересно, как он смог узнать, что здесь лежит заяц? Может, еще осенью заметил бившегося в петле беляка, а приблизиться побоялся. Только испугался не зайца, а петли. Вдруг она схватит и его? А может, просто летел сегодня утром над перевалом и учуял зайца под толстым снежным покровом. Известно, у ворона самое хорошее обоняние среди всех его родичей семейства вороновых. А ведь в этом семействе такие прославившиеся удивительными способностями птицы, как сороки, сойки, кедровки, грачи. Найти-то зайца он нашел, да не по зубам, вернее, не по клюву и когтям оказался утрамбованный метелями снег. Или это я ему помешал? Поэтому-то ворон и кружил. Уходи, мол, товарищ, скорее. Сам откопаю. Птица голодная летала, а я ей стихи декламировал. Чудак. Ей-право, чудак… Когда-то я работал на сельскохозяйственной станции на Украине. Рядом с нашим полем был танковый полигон. Там сусликов развелось — тьма! Над ними танки грохочут, пальба идет, а грызунам хоть бы что. Живут да плодятся. Подошло время созревать пшенице. Она у нас дорогая, элитная. Такой уступить сусликам нельзя ни зерна. Решили их вывести. Пригласили специалистов, те насыпали во все норы яда, а сами норы закопали. У каждого суслика по нескольку нор. Закапывали все подряд. Поди угадай, в какой из них сегодня живет суслик? Через два дня приходим — часть нор раскопана. Это их разрыли орлы-степняки и вытащили мертвых сусликов. Вот тогда все и удивились. Степняки раскопали только те норы, в которых лежали мертвые суслики. Пустых же не тронули и единой. Как они смогли определить через толстый слой земли, какая нора с добычей, а какая пустая? Теперь и у меня почти такой случай с вороном… С вечера над рекой клубился туман, а утром ударил сильный мороз. Наверное, этот туман вместе с морозом и родили две удивительные радуги. Сначала я никаких радуг не заметил. Вышел на улицу, гляжу, хорошо ли затянуло промоину на реке, не наследил ли этой ночью возле моей избушки какой-нибудь зверь, а в сторону лежащей за рекой сопки и не смотрю. Потом привязал лыжи к валенкам, распрямился и охнул. На самой вершине сопки горит яркое-яркое солнце, а по обе стороны от него всеми цветами переливаются радуги. Из-за каждой радуги выглядывает еще по одному солнцу. Раз, два, три! Да-да. Целых три солнца! Каждое светит, от каждого во все стороны идут лучи, вокруг каждого, словно рой комаров, играют блестки. Хорошо, если бы от каждого солнца и тепло шло. А то ведь пяти минут не постоял, а уже пробрало холодом до костей. И жалко с радугами расставаться, но нужно идти. Шагнул за деревья — та радуга, что по левую сторону сопки, сразу исчезла, а та, что по правую, — прыг и зависла в двадцати шагах от меня. Правда, немного пожухла, укоротилась и солнышко свое куда-то спрятала, но в остальном все нормально. Все до единой краски налицо. Я даже проверил. Стою и бормочу: — Каждый охотник желает знать, где сидит фазан. Наверное, у всех в школе была такая хитрая считалка, чтобы не забывать, какой цвет за каким следует. «Каждый» — значит красный, «охотник» — оранжевый, «желает» — желтый и так далее. Интересно, думаю, как долго она будет гоняться за мною? Взял и нырнул за толстую лиственницу. Теперь куда денешься? А она никуда и не девалась. Осталась рядом. Правда, бледная-бледная, всего в одну блестку толщиной, но если присмотреться — здесь она! Протянул руку и… коснулся радуги! Отправился дальше. Глаза щурю от удовольствия. Если бы не лыжи, наверное, затанцевал бы. Никогда не думал, что придется дотянуться до радуги. Да не какой-нибудь, а таежной, морозной, еще и с солнышком в утайке. Расскажу — не поверят. И пусть не верят. Я-то знаю, как оно было на самом деле. …Вот так иду и радуюсь, а по кустам да по кочкам скачет моя тень. То запрыгнет на склон сопки, то растянется вдоль распадка, а то возьмет и разломится надвое. Одна половинка на ближней террасе, а вторая мельтешит аж за увалом. Прыгала-прыгала моя тень да и легла на тальниковый куст, а оттуда заяц как сиганет. Здоровый! Прижал уши и наутек. А ведь от меня до него было, наверное, чуть ли не целый километр. Ни палкой не докинуть, ни из ружья не достать. С чего бы ему удирать? Перетерпел бы, а потом мог перед знакомыми зайцами хвастаться. Мол, на меня тень охотника навалилась, а я хотя бы что. Даже усами не повел. Что мне этот охотник? Все зайцы от зависти, наверное, умерли бы. Так нет же, припустил так, только штаны замелькали. Повадилась ночевать, вернее дневать, у моей избушки ястребиная сова. Птица маленькая, незавидная. Сама чуть крупнее кедровки, и ничего хищного в ее облике нет. Всю ночь она охотилась, с рассветом усаживалась на вершину стоящей неподалеку от моего зимовья лиственницы и спала там весь день. Нормальные совы отдыхают в дуплах или забиваются в таежную чащобу, а эта — как будто специально устраивается на виду. Ветка под нею в спичку толщиной, чуть забудешься и загремишь вниз. Но нет, держится. Так уже устроены у нее ноги. Чем сильнее нажимает на них птица, тем крепче они когтями обхватывают ветку. Вот так усядется сова на лиственницу, повернется «лицом» к солнцу и целый день не шелохнется. Хотя чего там? Наверное, она все-таки немного шевелится. Утром она повернута к солнцу, в обед — к солнцу, вечером тоже смотрит на солнце. А оно-то не стоит на месте. Порхающие вокруг моей избушки синицы и поползни почти не обращают на сову внимания. Ковыряются себе под корой, цивикают, туда-сюда перелетают, а в ее сторону не кинут даже глазом. Не боялись сову и собравшиеся на берегу реки белые куропатки. Известно, куропатки, глухари, рябчики — большие любители покопаться в гальке. Эти камешки помогают им переваривать ольховниковые и ивовые почки. Как-то я наблюдал за куропаткой, что ходила по дороге, вдоль которой только что проехал бульдозер. Он выравнивал бровку и открыл целые россыпи камешков всевозможной формы и величины. Куропатке их нужно было десяток, может, немногим больше. Я набрал бы их за минуту. Она же копалась больше часа. Ковырнет клювом, перевернет камешек, внимательно на него посмотрит, качнет головой, не подходит, мол, и ищет снова. Наконец как будто бы насобирала сколько там ей было нужно. Взлетела и, описав дугу, опустилась на дорогу… перебирать камешки… Еще осенью я попросил знакомого бульдозериста подрезать у реки небольшой холм. Получился отличный галечник с ровной площадкой, крутым обрывом и даже маленьким козырьком. После снегопада я расчищаю его деревянной лопатой. О моем галечнике знают многие птицы и звери. Почти каждое утро сюда заглядывают суетливые куропатки и степные глухари. Любопытно, что куропатки прилетают все вместе: и петухи, и курочки, глухари — порознь. Вчера, скажем, были одни петухи-токовики, сегодня только курицы-капалухи. Иногда на галечник заглядывает живущий в ольховнике заяц, а однажды завернул лось. Правда, ни заяц, ни лось камешков не тронули, они просто зашли посмотреть, что это за пятно темнеет среди снежных сугробов? Как-то утром вожусь я с дровами у поленницы и вдруг слышу — что-то мои куропатки заклекотали. У них это бывает. Возьмут да и расшумятся на перемену погоды или же испугаются, сами не знают чего. Так вот, колю дрова, а куропатки закричали: «Ве-ве! Бе-бе-бе-блек-блек!», захлопали крыльями и стихли. Наелись, думаю, и улетели. А самому и не туда, что буквально полчаса тому назад сова сидела на своей лиственнице, теперь куда-то исчезла. Занес я дрова в избушку, растопил печку и отправился к Фатуме за водой. Иду, брякаю ведром. Вдруг из-за деревьев вылетает сова и заворачивает мне навстречу. Не долетев нескольких метров, она села на ивовую ветку и начала пристально всматриваться в мое лицо. Я на нее: — Чего уставилась? А ну, кыш отсюда! Она крыльями замахала и пересела еще ближе. Прямо рукой подать. Что это с нею? Мне сразу же в голову полезли разные мысли о животных, что ищут помощи от человека. Я никогда не верил этому. Ведь даже птичка, что, удирая от ястреба, бросается в ноги «натуралисту», совсем не ждет от него защиты. Ей просто кажется, что это на пути случился пень или какая коряга, вот она под защиту и нырнула. А то, что этот пень хлопает глазами и размахивает руками — она просто не успевает заметить. Есть когда рассматривать, когда сзади ястреб настигает? Ученые делали опыты и установили это достоверно. Опыты опытами, но вот подлетела же и чуть не в руки просится. Смотрю на птицу. Все у нее в порядке. Крылья целые, длинный полосатый хвост на месте. Вот только на лапах что-то краснеет. Словно по ним мазнули кровью. Но эти же лапы довольно цепко держатся за ветку. Сова наклонилась ко мне так близко, что ее ярко-желтые глаза оказались совсем рядом с моим лицом, и вдруг как закричит: «Кик-кик-кик-кик!». Потом клювом щелк-щелк. Я на нее ведром: — Да отвяжись ты, курица! Ведро громыхнуло, птица сорвалась с ветки и улетела на свою лиственницу. Там устроилась на самой вершине и принялась чистить клюв. Подхожу к галечнику и вижу — под обрывом лежит растерзанная куропатка. Вокруг перья. Снег и камни в крови. Так вот в чем дело! Оказывается, сова-то не помощи просила, а совсем даже наоборот. Схватила куропатку, принялась есть, а здесь я. Вот она и бросилась защищать свою добычу. Не брякни я ведром, чего доброго — кинулась бы в лицо. Отнес воду в избушку, возвратился к галечнику, а куропатки нет. Неужели сова успела унести? Но нет. Сидит голубушка на старом месте и дремлет. Так куда же девалась куропатка? Я-то пробыл в избушке не более десяти минут. Подложил дров, сполоснул и залил водой кастрюлю. Осматриваю растущий возле галечника тальник и вдруг замечаю пропаханную в снегу борозду. Выдра! Точно, она! У выдры на лапах перепонки, к тому же она, когда бежит по рыхлому снегу, проваливается в него всем туловищем. Ее след с другими не спутаешь. Канава добежала до промоины и оборвалась у самой воды. Здесь же, на ледяном закрайке, кровь и три белых перышка. Стою у закрайка и пытаюсь представить, что же тут произошло? Наверное, совершенно случайно выдра увидела сову, что с аппетитом поедала куропатку, и решила отнять добычу. А может, она услышала, как сова напала на стаю, и поторопилась узнать, чем закончилась охота? Куропатки-то кричали, только я их тревоги не понял. Выдра же понимает язык всех живущих в тайге птиц и зверей, вот и явилась на галечник. Не приди я со своим ведром, выдра еще раньше отобрала бы куропатку у более удачливой хищницы. А так ей пришлось ждать, пока я наберу воды и уйду к избушке. Послушайте, а может, выдра с совой здесь даже дрались? Вот бы посмотреть! Не зря же сова так рассвирепела, что чуть на меня не бросилась? Мороз за пятьдесят. Угол в избушке покрылся инеем, на окне накипел лед, по полу гуляют сквозняки. Нужно без конца подкладывать дрова в печку, а здесь вышел из строя топор. Я оставил его на улице, утром стукнул по чурке, и прочная сталь разлетелась на куски, словно топор сделан из стекла. Пришлось колоть дрова тракторным катком. До сегодняшнего дня на этом катке я выравнивал гвозди и расклепывал рыболовные блесны, теперь приспособил вместо топора. Положу сухое бревно на две чурки, заберусь повыше, каток подниму — трах! Бревно пополам. Только щепки в стороны. Рядом пристроились две синички. То ли ждут, когда уйду в избушку и они смогут собрать вытряхнутых на снег личинок, то ли им просто нечего делать. Перьев на синичках — одна видимость, сами чуть побольше ногтя, но, не глядя на мороз, веселые. Сидят и деловито сисикают. То одна: — Си-си-си-си! То другая: — Си-си-си-си! И так без конца. На мне овчинный тулуп, но я все равно продрог. А им хоть бы что. Словно две подружки, что встретились по дороге из школы и остановились поговорить. Час разговаривают, два разговаривают, три — все равно разговаривают! Холод ужасный, оставь ее одну — в полчаса замерзнет. А за разговорами даже раскраснелись. То одна: — Ля-ля-ля-ля! То другая: — Ля-ля-ля-ля! Разговорами греются, что ли? Вчера, добираясь с верховьев Чилганьи, так устал, что пришлось оставить рюкзак на лыжне. Да и то едва успел засветло переправиться через реку. Уже не помню, как разжигал печку, колол дрова, ходил за водой. Помню, что очень хотелось спать и даже после трех кружек чая не мог согреться. Но утром поднялся бодрый и сразу же отправился за оставленным рюкзаком. Вышел к реке и замер. Казалось, еще один шаг и окажусь в сказке. Укрытые снежными шапками пни за одну ночь стали похожими на диковинные грибы, стог сена превратился в избушку Бабы-Яги, а самые обыкновенные вешала для рыбы напоминают ворота в Снежное Королевство. И, словно приветствуя новый день, у дымящейся полыньи танцует неугомонная оляпка. На ее коготках намерзли льдинки, птичка выстукивает ими, как кастаньетами, и их звон рассыпается по всей реке. Вчера я проходил здесь, но ни грибов-пней, ни сказочной избушки, ни ворот в Снежное Королевство не заметил. Хотя точно так же сияло солнце, искрился снег и вызванивала льдинками оляпка. Наверное, вчера другим был я. Зимой Чуританджа тихая. Спрячется под лед, словно и нет ее. Летом здесь плескались хариусы, снежные бараны ходили на водопой, а однажды я у самой избушки встретил бородатого лося. Я видел их немало, и у каждого на подбородке висит борода-серьга, но чтобы такая! Патриарх какой-то, а не лось. Сейчас на Чуритандже ни лосей, ни баранов. Только заячьи петли да куропачьи наброды узорятся по снегу. Морозно, тихо и чуть-чуть грустно. Но в том месте, где Чуританджа прижимается к скалам, все наоборот. Здесь январь проморозил реку до самого дна и пошла она искать выход. Лед трещит, вода урчит, пар поднимается выше скал, наледи разлились до самых вырубок. Какая наледь постарее, та белая или желтоватая, а свежие — зеленые или голубые. Словно Дед Мороз подмешивает в них разноцветных красок. Чуть ниже скал посередине Чуританджи в небо брызжет фонтан метровой высоты, будто вода кипит в кастрюле. Здесь я с рекой играю в салки. Вокруг скал обходить далеко да и снег там глубокий, а выберешься на реку — только лыжи постукивают по льду. Красота! Но Чуританджа коварна. То тоненький ненадежный ледок замаскирует инеем, то нагонит под снег целое море воды, а то возьмет да и пустит вдоль берега водяные ручьи. В прошлый раз я прорвался мимо «фонтана», пересек промоину, а стал выбираться на берег — снег вдруг расступился под лыжами, словно манная каша, и я оказался по щиколотки в воде. Мороз такой, что останавливается дыхание. Мокрый снег мгновенно прикипел к лыжам, и на ногах у меня уже не послушные бегунки, а бесформенные глыбы ноздреватого льда. Еле я выбрался на берег. Развел костер, сушусь и ругаю Чуританджу. А она клокочет, словно смеется: — Ну как я тебя засалила? Сегодня я хитрее. По свежеледью прокрался на цыпочках, ручей обогнул у самых скал, а там, где снег просел от воды, бросился что есть силы. Мчусь и слышу — снег плывет под ногами, но оглянуться некогда. Выскочил на старую, пожелтевшую от времени наледь, а мой след уже залило водой. Но лыжи-то сухие! Чуританджа прямо кипит от злости. А я смеюсь: — Ну, кто кого засалил? Правда, долго не стал смеяться. Мне ведь завтра возвращаться нужно. Есть в верховьях таежной реки Чуританджи длинная и узкая просека. Давным-давно прорубили ее связисты, чтобы только что родившийся среди колымских гор поселок мог разговаривать со всем миром. Многое передавали провода. Где-то прозвенел первый звонок, открыли золотую россыпь, построили многоэтажный дом. Было и другое: ужасно волнуясь, молодой геолог просил приехать к нему любимую девушку, к кому-то вызывали врача, третий, взбудоражив среди ночи телефонисток, умолял разыскать своего друга Петю, «ну того, что живет в крайнем бараке», и передать ему привет. Теперь поселок стал знаменитым северным городом и разговаривает по толстому, как удав, спрятанному глубоко в землю кабелю. О старой же линии забыли. Лишь одинокий лось выйдет сюда полакомиться ивовыми побегами да вездесущий соболь протянет по снегу цепочку следов-двухчеток. Возвращаясь с охоты, я каждый раз останавливаюсь в выстроенной связистами избушке и тогда вдоль просеки тянет сизым дымком. Из окна мне видно излучину реки, с десяток высоких, прикрытых снежными шапками пней и склонившийся почти до самой земли телеграфный столб. Поседевший от времени, с глазницами фарфоровых чашечек и усами свисающих вниз проводов, он кажется мне живым существом. Стоит придавленный годами лесной мудрец и думает нелегкую свою думу. Когда-то он был стройным деревом. На его ветках пели птицы, присаживались отдохнуть и пожевать красноватой лиственничной коры жуки-дровосеки, лакомился смолистыми почками диковинный зверек летяга. Весной лиственница одевалась в изумрудную, хвою, в злую стужу ее веточки сверкали в кружевах инея. Вспоминает он и тот день, когда парни-связисты превратили его в сверкающий белизной телеграфный столб, украсили нарядными чашечками, обвешали певучими проводами. Горели костры, звенели людские голоса, до самого перевала рассыпался перестук топоров. С тех пор долго ни днем, ни ночью не знал столб устали, поддерживая тонкие нити проводов. Помнит ли он все это? Наверное, помнит. Разве можно забыть то, что было с нами в дни юности? Но никому нет дела до его воспоминаний. И не от этого ли клонится он к стылой земле, а в редкие солнечные дни по выбеленным непогодой щекам скатываются слезинки живицы? Иду по тайге, поглядываю по сторонам. Возле реки дикие олени-буюны раскопали весь снег и открыли целые заросли карликовой березки. Сразу же сюда явились куропатки и принялись наперегонки склевывать почки. Бегают от куста к кусту и все время оглядываются — словно яблоки воруют. Меня увидели, затаились, а сами от нетерпения дергают шеями. Скорей бы проходил, не мешал бегать. А вот по пробитой вчера лыжне наследила рыжая полевка. Ночью легла пороша, и сейчас по следам я могу проследить, где полевка перебралась через комок снега, где остановилась погрызть колосок вейника, где пробовала выскочить на снежную целину. Всего она сделала три попытки и в каждом месте наскоблила снежные холмики. Но стенки-то у лыжни высокие и каждый раз полевка оставалась ни с чем. Скоро замечаю и самого зверька. Пушистым комочком сидит полевка в снежной канавке и уже застыла. Подержал ее в рукавице, гляжу, куда бы приткнуть, и вдруг замечаю у подножья ближней сопки россыпь небольших черных шариков. Интересно, а они откуда взялись? Заячьих следов поблизости не видно, олени тоже не проходили. Сворачиваю с лыжни и, проваливаясь в снег чуть ли не по колени, бреду к сопке. Это россыпь лиственничных шишечек. Шишечки небольшие, чуть коричневые, с приподнятыми вверх чешуйками. Лежат широким полукрутом, и от каждой в сторону сопки хвостик-дорожка. Поднимаю глаза и вижу лиственницу, что посеяла эти шишечки. Она на вершине сопки, в целом километре от меня. Корявая, низкорослая, ветки сбиты на сторону. Но ничего — держится. Только теперь обращаю внимание на поросль молодых лиственничек, что пробились из-под снега рядом с моей лыжней. Это, наверное, детки той лиственницы. Как и все мамы, она постаралась пристроить своих детей в затишке, а сама мается на юру. Ветер треплет ее ветки, мороз обжигает кору, корням недостает воды, она же все терпит и выполняет главное свое предназначение — сеет шишечки. И еще по великой своей доброте лиственница выполняет много хороших дел. Гнался за чечеткой сорокопут. Сопка совершенно голая — куда спрячешься? Еще немного — и схватил бы. Да, к счастью, на пути случилась эта лиственница. Чечетка юркнула между веток и затаилась. Остался сорокопут с носом. Летела стайка розовых с головы до колен щуров, присела на лиственницу отдохнуть, угостилась семенами из шишечек и, весело переговариваясь, полетела дальше. После щуров к лиственнице завернул заяц. Пощипал выросшей у корней травки, почесался о корявый ствол и оставил на коре клочок белого пуха. Потом этот пух собрала в свое гнездо маленькая птичка овсянка-крошка и согрела им своих птенцов. Наконец пришел я, подивился доброму дереву и настроение у меня поднялось. А хорошее настроение — это тоже немаловажно. На краю широкой вырубки растет лиственница. Собравшийся на ветках снег согнул ее до самой земли, издали и не понять, где у лиственницы корень, а где вершина. Интересно все-таки: в таежной чаще такие вот деревья стоят ровно, как свечи, хотя на них тоже валит снег да и ветер не жалеет. Ну, бывает, обломит ветку или наклонит чуток. Но чтобы до земли! Я завернул к вырубке, стукнул по согнутому стволу палкой и, боясь, как бы тяжелые комки не полетели на голову, отпрянул в сторону. Снег с шорохом сполз вниз, освобожденная лиственница вздрогнула, немного приподнялась да так, согнутая, и застыла. А ведь и она когда-то росла в самой чаще, и наверняка ей казалось, что больших врагов, чем стоящие по соседству деревья, у нее нет. Одни колются ветками, другие забирают от корней влагу, третьи еще что-то. Теперь их всех срубили и увезли. Кажется, расти себе на просторе хоть до самого неба, а ее видишь как свело в дугу. Бывает, другой человек злой на весь мир. И тот ему плохой, и этот. Одного обидел, на другого сам обиделся, третьего и видеть не тянет. Но чуть беда, те, кто вместе, пошумели, поскрипели да и выстояли. А он согнулся. Всю ночь гулял ветер, и всю ночь рядом с избушкой скрипели две переплетенные ветками лиственницы. Сквозняк быстро выдувал из моего жилья все тепло, приходилось через каждый час заглядывать в печку, поэтому я и спал, и не спал. Подложишь дров, заберешься в постель и слушаешь сквозь полудрему, как стонут деревья. Здесь и отчаянный крик попавшего в западню зверя, и гортанное карканье голодного ворона, и плач потерявшего оленуху-важенку олененка-энкена. Случается, ветер на какое-то мгновенье стихнет, деревья угомонятся, но откуда-то уже накатывается новый вихрь, и мои лиственницы, замученно всхлипнув, снова принимаются голосить на всю тайгу. Наконец за окошком забрезжил рассвет, и я принялся натягивать валенки, чтобы сходить к реке за водой, как вдруг совсем рядом раздался сильный треск и ухнуло так, что качнулась земля. Как был в одной рубашке выскочил из своего зимовья и увидел, что мои лиственницы лежат на земле, сцепившись ветками и прижавшись стволами друг к дружке. Казалось, они не хотят расстаться и после смерти. Только теперь я рассмотрел, что одна из них никуда не годная, с гнилой сердцевиной и источенным личинками стволом. Другая же совсем крепкая, и, если бы не соседка, стоять бы ей еще не одну сотню лет. Мне вдруг стало жаль вторую лиственницу. Это она, чувствуя, что не может удержать соседку, просила, мол, отпусти, не могу больше. Но та не отпустила, теперь обе мертвые. Не так ли и люди? Сойдутся, переплетут свои судьбы и маются всю жизнь. А сообрази, что не пара и нечего им вместе делать, — глядишь, хоть один да пожил бы. В начале осени возле моей охотничьей избушки поселилась пара молодых поползней. Он был совсем маленький, какой-то взъерошенный и слишком уж куцехвостый. Она — более аккуратная и вела себя как настоящая дама. Правда, одна-единственная желтая пушинка на покрытой сизыми перьями головке выдавала ее, в полном смысле этого слова, с головой. Обычно эти пушинки исчезают недели через две после того, как птенцы покидают гнездо. У этой же остались до осени. Прилетели поползни рано утром. Она взялась обследовать сваленные под ивами лиственничные чурки, он забрался в консервную банку и с аппетитом доклевывал «Завтрак туриста». Сижу в избушке, слышу — кто-то звякает банкой, выглядываю за дверь, а там поползни. Она, как увидела меня, произнесла: «Тви-вить!» и быстро убралась на иву. Он же, то ли не поняв ее предупреждения, то ли решив не обращать на меня внимания, продолжал старательно барабанить в донышко. Я даже особо не подкрадывался, просто подошел, наклонился, прикрыл банку ладонью и заполучил поползня в руки. Он пару раз дернулся, тихонько пискнул, потом притих, уставившись на меня черным любопытным глазом. Словно спрашивал: «Ну поймал, а теперь что?» Я вытер с его головы томатный соус и отпустил. Поползень улетел на иву, что-то там возмущенно тювикнул своей подружке, но, стоило мне скрыться за дверью, как оба вернулись к поленнице. Она — обследовать чурки, он — доклевывать «Завтрак туриста». С тех пор я каждый день видел их рядом с избушкой. Чуть за порог, они тут как тут. То возятся у спрятанного под навесом мешка с продуктами, то исследуют колоду, на которой я чищу рыбу, то гоняют вниз головой по стволам ив. И всегда они в работе. Кедровка, скажем, может от безделья сколько угодно качаться на ивовых ветках, куропатки после завтрака соберутся в ольховнике и до самого обеда переваривают почки, даже оляпка, накупавшись до одури, пристроится у проталины и хоть на минуту, а уснет. Эти же, чуть заморив червяка, принимаются запасать еду впрок. Их потайки можно обнаружить в трещинах ив, за корой полусгнившего пня, в поленнице дров, просто на земле под небольшой щепкой. Устанут запасаться, сядут рядышком: «Тью-вить! Тью-вить!» Спрятать мол, спрятали, а надежно ли? И давай менять потайки. То туда перекладывают, то сюда. Да все дружно, все ладно. Их припасами пользовались все кому не лень: дятлы, синицы, чечетки и даже рыжие зверьки — полевки. Но поползней это не тревожило. Синицы, значит, клюют с таким трудом собранных поползнями комаров да личинок, а хозяева бегают себе по стволам ив да тювикают. Словно подзадоривают. Ешьте, мол, нам не жалко. Но вот с живущими по соседству поползнями мира у них не получилось. Несколько раз у избушки появлялась пара других поползней. По-видимому, они лишились своего участка из-за прошедшего по ту сторону реки большого пожара и теперь никак не могли подобрать себе новые угодья. Эти птицы постарше и посолидней и, казалось, готовы были жить с кем угодно в полном согласии, но не тут-то было! С разбойным свистом мои поползни налетели на пришельцев, и возле избушки вспыхнула ожесточенная драка. Крик, писк, пируэты вокруг деревьев, схватки на снегу и в воздухе. И вот уже гости выдворены за реку, а хозяева, потратив какую-то минуту для того, чтобы привести перья в надлежащий вид, словно ничего не случилось, ковыряют пень в компании говорливых синиц. Ночью поползни отсиживались в дупле, выдолбленном в толстой сухой иве. Когда наступили морозы, я попробовал заманить их в свою избушку, но они даже не подлетели к порогу. Наверное, в дупле им было уютней. Во всяком случае даже в тот день, когда от мороза выкрошился мой топор, а отправившись к реке за водой, я по пути нашел замерзшую чечетку, поползни чувствовали себя превосходно. Бегали по стволу, свистели, как настоящие разбойники, и даже задирали сидящую на лиственнице ястребиную сову… Сейчас конец февраля. Потеплело. Откуда-то в тайгу налетело много кукш, все чаще в избушке вжикают проснувшиеся не ко времени мухи, на реке появились проложенные кочующими выдрами следы-канавки. А вчера я видел токующего поползня. Возвращаюсь с протоки, где пробовал ловить щук, гляжу — на самой вершине высоченной лиственницы, вытянувшись солдатиком, сидит поползень и рассыпается на всю тайгу: — Твить-твить-твить-твить! Тью-и, тью-и, тью-и-тью-и-и! Значит, скоро весна. Не сегодня — завтра живущие возле моей избушки поползни покинут друг дружку и разлетятся в разные стороны. Он будет искать самочку, чтобы устроить с ней семью, свить гнездо и вывести птенцов. Она будет искать самчика. Так что через месяц или немногим больше в тайге образуются две новые семьи поползней, готовых до последнего вздоха защищать свои гнездовые участки. И очень даже возможно, что ОН и ОНА еще встретятся при разделе территории. А что здесь такого? Она, скажем, вместе со своим избранником облюбует деревья вокруг ручья Аринка, он — ольховниковый распадок. И кому достанется лежащая между ручьем и ольховниками богатая личинками старая вырубка — без драки не выяснить. Представляю, сколько всего пережито! Вместе добывали еду, вместе мерзли, согревая друг дружку своим теплом, радовали один другого песнями, потом расстались и, кажется, как-то забыли один другого. И вдруг глаза в глаза! Какой комок эмоций, аж голова кругом и… нужно драться. В конце зимы я подружился с двумя кукшами. Эти красивые и доверчивые птицы жили в нескольких километрах от моей избушки, и я каждый раз встречал их, когда ходил к Соловьевским озерам на рыбалку. Если день был успешным, делился с кукшами уловом, а за это они дарили мне свои незатейливые песенки. Иду себе тайгой, а птицы летят рядом. Если немного обгонят — усядутся на деревья и поджидают. Да не просто поджидают, еще и тивикают. И так хорошо от того, что кто-то доверяет тебе — даже трудно передать. Сначала птиц было две. Но как-то утром ко мне навстречу вылетела только одна кукша, и я решил, что вторая попала в когти ястребиной сове. Я давно на нее зуб имею. Сидит себе на лиственнице и то ли греется на солнышке, то ли просто дремлет, не понять. А потом, глядишь, от куропатки одни перья остались. Если бы не следы ее когтей и крыльев, ни за что бы на нее не подумал. Маленькая, невзрачная, куда ей? И вот, пожалуйста, теперь нет кукши. Пожалел я пропавшую кукшу и решил при случае шугануть хищницу из ружья. Потом вижу, сидит оставленная, как я считал, в одиночестве кукша и держит в клюве мошек. По всему видно, собралась кого-то кормить. Но кого? Устроился на поваленную лиственницу и принялся наблюдать. Некоторое время кукша сидела и с неподдельным интересом рассматривала лиственничные шишечки, что висели буквально у ее клюва. Наверное, она заметила там что-то очень вкусное, но полный клюв мешал ей достать лакомство, вот она сидела и переживала. Неожиданно птица сорвалась с ветки и, прижимаясь к кустам карликовой березки, направилась к низкорослым лиственничкам, что, сбившись в тесный гурт, темнели в стороне от других деревьев. От моей валежины до лиственничек было далековато, и я не сумел рассмотреть, что делала среди них кукша. Вскоре ее рыжие перышки промелькнули над тропой, и кукша как ни в чем не бывало плюхнулась на стоящую рядом со мной лиственницу. Теперь ее клюв был пуст. Я подумал, что птица наконец-то сможет приняться за лиственничные шишечки, но она явилась только затем, чтобы взглянуть на меня. Склонив голову, она произнесла удовлетворенное «тиву-вить!» и, подпрыгивая в воздухе, улетела за Фатуму. Я направился к стоящим на отшибе лиственничкам и уже на подходе к ним увидел гнездо. Оно было устроено в развилке низкорослого деревца и хорошо заметно издали. Кажется, в гнезде кто-то сидит. Точно. Из лоточка выглядывает знакомый мне рыжий хвост. Интересно, что она там делает? Может, ночевала и запуталась в подстилке. Случается, вместе со строительным материалом птицы приносят в гнездо различные волокна или волоски, потом запутываются в них и погибают. Так и есть. Заслышав мое приближение, птица не взлетела, а только втянула поглубже голову и сидит не шелохнется. Гнездо в каком-то метре от земли. Наклоняюсь, беру кукшу в руки и осторожно приподнимаю. В глубоком, вымощенном разноцветными перышками и пухом лоточке лежат два бледно-зеленых, усыпанных буроватыми пятнышками яичка. На острых краях пятнышки пореже, на тупых погуще. Яйца довольно крупные, прямо как голубиные. Мне очень хочется рассмотреть их получше, но сейчас холодно и я возвращаю птицу в лоточек. Она умостилась, несколько раз качнула головой и притихла. Только теперь замечаю, что кукша, собственно, не рыжая, а скорее всего серо-стальная. Рыжие у нее лишь зеркальца на крыльях да несколько перьев в хвосте. Брюшко, крылья, грудь и шея словно припорошенные пережженной золой. На голове задорным хохолком вздымается черная шапочка. Сейчас апрель. Всего неделю тому назад утренние морозы достигали двадцати градусов, а эти взялись высиживать птенцов! Сколько брожу по Колыме, о подобном не слышал. Хотя почему же? Ведь налим мечет икру в середине января, а медведица в пятидесятиградусные морозы рожает медвежат. Почему бы не приспособиться и птицам? Стенки гнезда толстые, лоточек глубокий, еды достаточно. Ведь кроме комаров да мошек кукши едят бруснику, голубику, смородину и даже грибы. При случае могут подобрать где-нибудь у реки снулую рыбу и даже заклевать неосторожную полевку. Пока я любовался кукшей, снег под лыжами потемнел и взялся водой. Наледь! Она уже залила тальники у опушки и теперь добралась сюда. Бедные кукши! Ведь вода может запросто затопить и их гнездо. Возвращаюсь к тропе и начинаю ломать голову, как бы помочь кукшам? А что, если поднять гнездо повыше? На соседнем деревце, в каком-то метре от гнезда, есть удобная развилка. Наледи, к ней, пожалуй, не добраться. Перенесу туда гнездо, и пусть насиживают себе на радость. Интересно, как все это у них организовано? Сидят по очереди или одна самочка? Скорее всего второе. Для того чтобы хорошо прогревались яйца, у кукши на брюшке образуется голое наседное пятно. А полураздетым по нашей тайге не полетаешь даже в апреле. На лиственницу у тропы опустилась уже знакомая мне кукша. Она то ли успела побывать в переделке, то ли начала линять. На правом крыле выбилась белая пушинка, из-за этой пушинки птицу можно узнать даже на приличном расстоянии. В клюве у кукши снова какие-то мошки. Где она их добывает? Повертелась с минуту, затем направилась к гнезду. Я подождал, пока она отдаст еду своей подружке, и, рискуя провалиться в наледь, перенес гнездо с сидящей в нем птицей на новое место… Около месяца тому назад у меня случилось довольно-забавное происшествие. Вместе с дровами я занес в избушку целый рой комаров. Комары на зиму забрались в середину сухой лиственницы и, сбившись в клубок, уснули. Ничего не подозревая, я распилил эту лиственницу на чурбаки и свалил возле печки. Обычно перед тем, как лечь спать, я пристраиваю на угли два-три неколотых чурбака. Они горят медленно, и их тепла хватает до утра. Сплю себе, и вдруг перед рассветом что-то в щеку как жиганет. Просыпаюсь и слышу знакомое «у-у-у-у-у-у-у». Комары! Включил фонарик, а их полная избушка. Злые, ужас! Я даже не пытался с ними сражаться, а пригасил печку, открыл дверь на улицу и забрался в спальный мешок с головой. Утром в избушке прохладно, но комаров ни единого. Гляжу, а они лежат на печке сплошным ковром. До последнего мгновенья, значит, льнули к теплу. Я собрал их в коробку, чтобы похвастаться перед бригадиром, теперь они пригодятся мне угостить кукш. Для них комары в эту пору все равно, что человеку арбуз к новогоднему столу. Добавил к комарам немного брусники, настрогал горстку оленьего и щучьего мяса. Под кормушку решил приспособить вырезанную из огромного гриба-трутовика чашку. Таких трутовиков кукши встречают в тайге каждый день и, заметив один у своего гнезда, не напугаются. Утром прихватил резиновые сапоги и ушел к кукшам. За ночь наледь не поднялась ни на один сантиметр. Как выглядывали из-подо льда верхушки тальников, так и выглядывают. Даже мой след не залило. Может, я поторопился с этим переселением? Птицы не такие уж и дураки, чтобы лепить гнездо где ни попадя. Им лучше меня знать, куда вода дойдет, а куда нет. Нужен я им со своей услугой. Вот и гнездо. Все нормально. Рыжий хвост, словно яркий флажок, по-прежнему выглядывает из лоточка. Птица, не мигая, глядит на меня со своей утайки. Лишний раз пугать ее не к чему. Тихонько отступив назад, пристраиваю на соседнем дереве похожий на лошадиное копыто гриб-кормушку, затем прячусь за парой сросшихся лиственниц и ожидаю вторую кукшу. Ее не было очень долго. Наконец появилась и принялась с тревожным писком гонять по веткам. Сядет на одну, чуть повертится — пурх и уже волнуется на новом месте. Несколько раз она подлетала к самому гнезду, но тут же, словно в испуге, шарахалась от него в сторону и снова кружила между деревьев. Постой, да она же ищет гнездо со своей подружкой и не может найти! Подобное я уже видел, когда гостил у оленеводов. У них прямо возле стойбища жила оленуха с олененком. Доверчивая до удивления. С ней все приезжающие в гости к оленеводам люди фотографировались. Так вот, ее олененка можно было катать по земле, переворачивать на спину, водить на двух копытцах — никакого беспокойства. Бегает следом и ждет угощения. Стоило же этого олененка поднять на метр от земли, как она его теряла. Переживает, хоркает, носится туда-сюда, ей олененка под нос суешь, а она его в упор не видит. Поставишь на землю — снова успокоилась. Теперь так и с кукшей. Перенес гнездо на пару метров в сторону, все на виду, а она… Бестолочи! Неужели они не могут перекликнуться между собой? «Тив-тив? Ты, мол, где?» А та ей: «Я здесь. Сижу на новом месте». Да и вообще, почему он не помнит «в лицо» ни своей подружки, ни построенного самим же гнезда? Ведь прошли почти целые сутки, а они не смогли разобраться. На взволнованный писк кукши не замедлили явиться две кедровки. Они сразу же включились в общую суматоху. Птицы скрипели, как ржавые петли, каркали простуженными голосами, свистели, что самые настоящие дрозды. Наконец одна из них обнаружила мою кормушку, и кедровки дружно принялись за угощение. Встревоженная кукша даже не смотрела в их сторону. Она искала свой дом и не могла найти. Я не вытерпел, обломком сучка разогнал кедровок и перенес гнездо на прежнее место. Не успел отойти и десяти шагов, как следившая за мною с вершины лиственницы кукша перелетела к гнезду и о чем-то восторженно защебетала сидящей в лоточке птице. Ответила та бестолковому своему кормильцу или нет, я не слышал, а вот по тому, как выглядывающий из лоточка хвост несколько раз качнулся и приподнялся, я понял, что и вторая птица радуется от того, что ее наконец нашли… Минут через пятнадцать самчик прилетел к гнезду с набитым клювом и принялся кормить изголодавшую кукшу. Я подозреваю, что где-то рядом у него тайный склад, потому что добыть корм так быстро иным путем просто невозможно. В следующий раз я попал к кукшам через три дня. Виновата наледь. Она разгулялась до самого Лиственничного, и пробиться на Соловьевское можно было только в обход. Правда, я не очень и торопился. У птиц корма, по-видимому, хватает, и рисковать провалиться в наледь не было нужды. Когда на четвертый день я подошел к тому месту, где жили кукши, то почти его не узнал. Везде, куда ни кинешь взгляд, гуляла наледь. У самой реки она дымилась, урчала, брызгала злыми фонтанчиками. Достигнув деревьев, вода успокаивалась и тихонько струилась между стволов, захватывая новые и новые участки. Даже не переобувшись в резиновые сапоги, как был в валенках я бросился к кукшам. Одну из них я заметил еще издали. Нахохлившись, сидела она на суховерхой лиственнице тихая и безучастная. Ломая валенками тонкую ледяную корку, добрался до гнезда и пораженный застыл на месте. Вода давно поднялась к самому гнезду и залила его больше чем наполовину. В глубоком лоточке, все так же втянув голову, сидела кукша. Изо льда выглядывал только ее рыжий хвост. |
||||||
|