"Магус" - читать интересную книгу автора (Аренев Владимир)

Глава одиннадцатая ТРЕСК СКОРЛУПЫ

Смотри же, надежда и желание водвориться на свою родину и вернуться в первое свое состояние уподобляется бабочке в отношении света, и человек, который всегда с непрекращающимся желанием, полный ликованием, ожидает новой весны, всегда нового лета и всегда новых месяцев и новых годов, причем кажется ему, будто желанные предметы слишком медлят прийти, — не замечает, что собственного желает разрушения! А желание это есть квинтэссенция, дух стихий, который, оказываясь заточенным душой человеческого тела, всегда стремится вернуться к пославшему его. И хочу, чтобы ты знал, что это именно желание есть квинтэссенция — спутница природы, а человек — образец мира. Леонардо да Винчи. «О природе, жизни и смерти»
1

Умирать, как и рождаться, бывает очень больно.

Истина, которая становится банальностью всего-то спустя два-три десятка смертей-рождений. Обычных, будничных смертей: ты засыпаешь, ты теряешь близкого человека, ты расстаешься с иллюзиями детства, ты расстаешься с невинностью младенца, свято верившего в идеалы, которых нет и никогда не существовало, — ты умираешь, умираешь, умираешь. Ты рождаешься: с каждым пробуждением, с каждым «люблю», на которое ответили взаимностью, с каждым распустившимся цветком, с каждым новым «могу!» и каждым новым «хочу!» — ты рождаешься, рождаешься, рождаешь себя.

Больно?

Бывает, что и больно.

Но чей-то голос зовет с той стороны ночи и забвения.

Иногда так:

— Пришел котик на порог, на порог в теплый, в темный вечерок, вечерок. Попросил он творога да молока, — кот по имени Пушистые Бока…

Иногда так:

— Мессер, мессер!..Думаете, он меня совсем не слышит? Скажите, маэстро, а он?..

Иногда — просто детским плачем.

Ты возвращаешься — иногда. Если совсем невмоготу слушать голоса. Или если уйти не получается.

Или если Кто-то…

Но об этом лучше не надо.

Спи. Тебя еще не взяли за поводок, не потянули обратно (голоса — не в счет, на них ты пока можешь не обращать внимания). Ты еще можешь оставаться здесь; а когда зов с той стороны становится слишком сильным, беги — в прошлое, в воспоминания, в прежние рождения и смерти.

Беги!..

2

В том-то и загвоздка: бежать Обэрто не мог! Сегодня он достаточно наупражнялся и в ходьбе, и в лазанье по трапу; да и постоянное ношение личины тоже сил не прибавило. А времени осталось — ровно до обеда, потом нужно будет встретиться с ресурджентами и объясниться.

«Даст Бог, успеем! — это все, чем ему оставалось себя обнадеживать. — Должны, должны успеть!»

По дороге он потребовал от Малимора полного, без утайки, рассказа обо всем. Сам уже знал или догадывался, как было дело, но решил, что лучше подстраховаться. Бывают детали, на первый взгляд незначительные, однако способные сыграть решающую роль.

— Когда ты стал custos'ом?

— А?

— Малимор!

— Ну ладно, ладно. Я, честно, не помню, когда стал хранителем. Просто однажды почувствовал, что могу точно определить, принадлежит ли тот или иной человек к фамилии Циникулли. Старые серваны говорят, такое случается, если долго служить какому-нибудь одному роду. Вроде само собой чутье появляется; хочешь этого или нет — значения не имеет. А вместе с чутьем как бы прорастает в тебе такая штуковина… когда соблюдение традиций становится самым важным в твоей жизни. Тогда даже слово основателя рода для тебя не указ — делаешь только так, как заведено испокон веков. Это страшно, между прочим, — заявил он, глядя снизу вверх на Обэрто. — Иногда и не хочешь, а делаешь. Еще и скрывать это приходится, потому что… ну, вы же знаете, каким бывает синьор Бенедетто. А тут традиция диктует свое, традиция и справедливость берут тебя за шкирку, как будто ты кукла и за все нити от рук-ног дергает кто-то другой, он — хозяин, а ты только исполнитель, не больше. С этим даже бороться нельзя, оно сильнее тебя во сто крат!

— Но почему ты отнес той женщине все перстни?

— У нее не было денег, — развел руками Малимор. — И они ей были нужны. К тому же синьор Леандро нарушил традицию, когда признал своим сыном того, кто им не являлся.

— Вот оно что!..

— …потому что это был не его перстень! Он и не мог. Я все время возвращал перстень в сокровищницу, к остальным. Потом синьор Бенедетто рассказал синьору Леандро правду, и с тех пор перстни, все девять, лежали только в сокровищнице. То есть лежали, пока я не наткнулся на Марию и не понял, что ее близняшки — настоящие наследники рода Циникулли.

— Синьору Бенедетто ты признался в этом какое-то время спустя.

Малимор смущенно хихикнул.

— По правде сказать, очень не сразу. Он не спрашивал, потому что вообще ничего не знал о пропаже. А глупый синьор Леандро тайно вызвал вас — боялся, предок его замордует упреками, если узнает, что перстней нет!

— А Фантин?

Удивленный «виллан» посмотрел на Обэрто.

— Я тут при чем?

— Еще как при чем! — отозвался Малимор. — Только я ж на большом расстоянии не чувствую, принадлежит человек к роду Циникулли или нет. Мне для этого нужно видеть его или хотя бы оказаться очень близко от него.

— Иными словами, не исключено, что где-то в городе живет еще два-три десятка бастардов синьора Леандро, но ты о них ничего не знаешь.

— Угу, — угрюмо согласился серван. — Но я же не могу заглядывать в каждый дом и проверять. — Какое-то время они молча шагали по мостовой, освещенной первыми лучами утреннего солнца, а потом Малимор добавил: — Понимаете, желание поддерживать традиции — оно не мое, оно только во мне. Как… — он даже приостановился, стараясь подобрать удачное сравнение.

— Как наконечник стрелы в теле, — подсказал Обэрто.

— Да, наверное, что-то вроде. Словом, я не слишком-то хочу заниматься этим, но вынужден. Так что если я не знаю о существовании бастарда, мне только легче. Тогда то, что во мне, не заставляет меня соблюдать справедливость. Только в случае с близнецами все оказалось совсем по-другому, — добавил он нехотя.

— Ты пожалел их. И привязался к ним.

— Ну… В общем, да, — вздохнул Малимор. — Я отнес все перстни Марии и даже надеялся, что она их продаст.

— Думал таким образом освободиться?

— Если бы я не знал, где находятся перстни, как бы я мог их отбирать или раздавать?

— Это ты посоветовал ей продать драгоценности?

— Ага. Только она слишком долго решалась. Когда пропажу обнаружили, я велел ей перепрятать перстни, и поэтому мог честно отвечать синьору Бенедетто, что не знаю, где они находятся. А потом…

— А потом она пошла на «Цирцею» и умерла.

— Она должна была умереть, — со странной интонацией произнес Малимор. — Понимаете, она должна была умереть.

— Ты знаешь, что случилось той ночью в порту? Не на «Цирцее» — позже, — уточнил Обэрто. — Почему ресурдженты обнаружили колебания в вероятностном поле?

— Мессер, вы можете попроще спрашивать, без заумностей?

— Да, — поддержал его Фантин, — вы иногда как скажете…

— Могу попроще, — сдался магус. — Представьте: наш мир — как картинка на зеркальной поверхности озера. Если погода спокойная, картинка видна хорошо и ничто не нарушает ее цельности. Так бывает в периоды стабильности, но едва в мире назревает крупная война или какое-нибудь другое значительное событие, способное затронуть всех и вся, картина начинает дрожать, меняться. Во времена, лишенные войн и смут, каждый способен с более-менее высокой степенью вероятности предсказать, что его ждет завтра, через месяц или даже через год. Но когда вокруг неспокойно — не знаешь, что случится с тобой и через час. Тогда мир, его развитие способно кардинальным образом поменяться — так вздрагивает и разрушается во время непогоды отражение на воде. Но даже в дни, казалось бы, спокойные, поверхность озера не бывает все время недвижной: на нее падает мелкий сор, по ней скользят водомерки, жуки-плавунцы; выныривают, чтобы глотнуть воздуха, лягушки. Точно так же даже в стабильные времена рождаются люди, которые по тем или иным причинам обладают властью изменять судьбы многих. Природа такой власти различна, но главное — мало кто из них может повлиять на судьбу всего мира самым кардинальным образом.

— Как Иисус?

— Да, Фантин, он сделал именно это. Если вернуться к моему сравнению, он очистил поверхность озера от мусора, который скапливался на ней тысячелетиями, и научил, как в дальнейшем поддерживать чистоту… впрочем, это очень неточное сравнение. Возвращаясь к тому, что способно разрушить картинку на поверхности озера или изменить ее… Кроме отдельных людей, бывают события (мы называем их чудесами), которые тоже могут повлиять на судьбу всего мира. Отчасти таковыми являются воскрешения, устраиваемые ресурджентами. Чудо — это всегда нечто невероятное, необъяснимое. Оно привносит в нашу картину мира элемент нестабильности — уже одним фактом своего свершения. И алоплащники, кроме прочего, очень чутки к степени самой вероятности того, что то или иное чудо может повлиять на окружающий мир. Они никогда не рискнут воскресить останки древнего святого — просто потому, что у них это может получиться, а последствия подобного воскрешения трудно предсказуемы и могут быть всеохватны, вызывать смуты в народе, панику…

— Значит, эти двое ресурджентов унюхали что-то такое на берегу?

— Не просто «что-то такое», а нечто очень мощное по своей природе. Потому что след, иначе говоря — возможные последствия, чувствуется до сих пор, спустя несколько дней после самого события. Как волны, расходящиеся по озеру от брошенного камня. Вот я и спрашиваю у Малимора: что же тогда произошло?

— Я не знаю, мессер, — просто сказал серван. — Я честно не знаю. Но она… она вернулась к детям.

— Что?!

— Она вернулась к детям, той же ночью.

— Как? Ты же сказал, что она умерла.

— Она умерла, мессер. И она мертва по сей день. Но она, мертвая, пришла домой, потому что… — серван закашлялся, как будто ему вдруг стало трудно говорить, — потому что ее ждали дети. Понимаете! Она знала, что некому будет о них позаботиться, что их нужно накормить, что, кроме нее, у них никого нет, — и она вернулась! — Малимор покачал головой. — На берегу ее след, но я не знаю, кто сделал это, кто воскресил ее.

Тут как раз вмешался Фантин и рассказал историю рыбака — как тот видел черта на корабле, а потом — чьи-то следы, и как возле его хижины кто-то бродил ночью.

— Ну, по поводу черта я могу объяснить, — улыбнулся Обэрто. — Это был клабаутерманн…

Он вкратце поведал им о том, что случилось сегодня в доке.

— Откуда вы о нем узнали?

Обэрто пожал плечами и принялся объяснять. Но делал он это, почти не думая о том, что говорит; мысли магуса были заняты другим.

По мере того как Обэрто и его спутники поднимались по улицам Нижнего Альяссо, становилось ясно, что Малимор ведет их в тот самый район, где находится «Стоптанный сапог». Еще спустя несколько кварталов Фантин догадался спросить у сервана, где именно живет эта женщина, о которой шла речь.

— В каморке, рядом с постоялым двором.

— Как называется двор?!

— Можешь не отвечать, — вмешался Обэрто. — Расскажи лучше, зачем ты воровал у хозяина молоко.

Он уже понял, почему по ночам в «Стоптанном сапоге» выли собаки. И еще… многое понял. А если его догадки по поводу молока верны…

— Ей же нужно чем-то кормить детей! — почти обиженно воскликнул Малимор.

— А покупать или красть где-нибудь подальше ты не догадался?

— Конечно, догадался, — с гордостью заявил он. — Разве потом у этого Ходяги хоть капелька молока пропала? Нет! Потому что… ну, в общем, я находил для нее молоко. Ох!.. — Он вдруг остановился и со всего размаху ударил себя ладонью по лбу: — Как я мог забыть! Сегодня утром я должен был принести новую порцию!

— Принесешь попозже, — успокоил Фантин. — Ничего же страшного не…

— Боюсь, ты ошибаешься, — тихо сказал Обэрто. — Малимор, ну же, чего ждешь?! Беги, постарайся убедить ее, чтобы подождала еще чуть-чуть!

— Куда бежать? Мы ведь уже пришли, мессер. Нам с черного хода, вон в калитку.

Они вошли в «Стоптанный сапог», когда солнце уже вовсю светило в небе.

Когда было уже слишком поздно.

3

…слишком поздно.

— Мессер! — зовут голоса. — Вы слышите меня, мессер?

Ты слышишь. Но не торопишься откликаться — зачем?

— Не нужно кричать, молодой человек, — то ли с раздражением, то ли с сочувствием заявляет кто-то. — Во-первых, далее если бы он и слышал вас, вряд ли у него хватило бы сил сообщить об этом. Во-вторых, если он спит (что, я полагаю, маловероятно, но все же), вы можете его разбудить, а сон сейчас пойдет ему на пользу больше, чем общение с вами. Ну и, наконец, вы мне попросту мешаете своими криками. Извольте-ка выйти, если не можете стоять смирно.

— Да, маэстро, я буду молчать. Только скажите, есть ли надежда…

— Вы обещали молчать — ну так и молчите! — теперь лекарь явно рассержен.

Нет, — понимаешь ты, — не болтовней Фантина, а его вопросом. И ты, и маэстро слишком хорошо знаете ответ на него.

Бежать. Прочь — подальше, поглубже, туда, где тени прошлого уже не причиняют боли, где голоса, даже если они слышны, — всего лишь голоса, безликие, лишенные какого-либо смысла. Бежать. Они все равно не способны вызволить тебя из той мягкой, уютной западни, в которую ты погружаешься: они снаружи, ты — внутри, барьер тонок, но непреодолим для них.

— …Дело не в ранении, молодой человек. Он попросту истощен до крайности, истощен и устал. Ему необходимо выспаться…

(Но в том-то все и дело, что твой глубокий сон способен незаметно перейти в нечто большее. В то, что длиннее и бездоннее любого сна. И куда ты так стремишься сейчас попасть.)

Появляется еще один голосок, тонкий и растерянный:

— Давно это случилось?

— На закате, он как раз собирался идти в доки.

— А-а, к этому.

— Угу. К славдурману или как его там…

— Что говорит лекарь?

— Чтоб я заткнулся и проваливал, мол, мешаю. По-моему, он сам не знает, что делать. А ты?

— А что я? Я — всего лишь серван, которому «повезло» стать custos'ом. Врачевать я не умею, ясно!

— Может, позвать ресурджентов?

— А они тут при чем? Он же еще не умер… да и если бы… они ж только через сорок дней после смерти могут оживлять.

— Так что же нам делать? — в голосе Фантина звенит неподдельное отчаяние.

— Молиться, — мрачно роняет Малимор. — Больше ты ничем ему не поможешь. Скажи лучше, как там дети?

— Да как… Вредничали весь вечер, я их поручил кормилице. Чего она только не делала — и убаюкивала, и сказки рассказывала, и кормила… Ну, вроде вот заснули.

— Можно, я взгляну?

— Пошли.

Они уходят, хлопает дверь. Маэстро лекарь тоже уже ушел, давно сдался, попросил позвать, если что-то изменится, и сбежал «проветриться и перекусить, если нужно, я буду внизу», он сейчас потягивает вино за одним из столов в общей зале и кивает Рубэру Ходяге: «Да-да, вы правы, это нельзя оставлять безнаказанным: вот так запросто, на улице подстрелить ни в чем не повинного человека, вы правы…» Ты чувствуешь запах пота, усталости и страха, что пациент умрет, а в этом потом обвинят его, лекаря; дома опять остывает нетронутый ужин, а обиженная супруга будет «все понимать», но дуться целый день или даже три. Пожалуй, он не зря переживает. Его действительно могут обвинить, и жена действительно будет дуться. Но ты ничем не можешь ему помочь.

И он тебе — тоже ничем.

…Умирать больно, понимаешь ты. Нет-нет, речь не о физической боли, а о привязанностях; тонкие-тонкие нити, которые крепче цепей, они протянуты от тебя во все стороны, ты — паук в центре паутины, но ты же — марионетка в чужих руках; в Его руках, постепенно ты избавляешься от них, одну за другой рвешь — и да, это адски больно.

Не менее больно обнаружить вдруг, что твои представления о мире, твой панцирь («скорлупа», синьор Аральдо, вы были правы, «скорлупа»!) — ущербны, изъязвлены трещинами, твои «хорошо» и «плохо» обладают мельчайшим, недоступным глазу изъяном, который тем не менее делает свое черное дело: ты знаешь о нем и уже не можешь ежедневно и ежечасно выходить на бой — меч валится из рук, сомнения, подобно яду «misericordia», проникают в кровь, в самую твою суть — и, даже зная, что оружие врагов еще более ущербно и непрочно, ты отступаешь, сдаешься, признаешь собственное поражение (ибо это — поражение, Господи!), ты уже не пытаешься по крохам собрать развалившийся доспех, но срываешь его с себя — с кровью, с мясом, с отчаянным «Пусть так!» идущего на эшафот, свой меч ты вонзаешь в самого себя — и принимаешь боль, как высшую меру наказания, как неизбежное зло, которое ты уже выбрал, ибо «misericordia» — не для всех, тебе она недоступна, терпи, раскройся в последней слепой атаке на собственные ошибки и заблуждения, прими с достоинством, что должно, иди по этому пути до конца, пусть даже там, в конце, тебя ждет адов круг — тот, что предназначен для предателей!..

Голоса слышны хуже и хуже, они уже настолько похожи один на другой, что ты их почти не отличаешь, тем более — не можешь понять, кто именно говорит и о чем. В них сейчас ровно столько же смысла, сколько в грохоте прибоя или в стрекотании сверчков. Просто шум, который отвлекает.

Который мешает спать.

Скоро, очень скоро он не будет тебе мешать.

Уже почти не больно.

Уже…

И в этот момент чьи-то цепкие пальцы хватают тебя, хватают и держат так, что снова приходит все: боль, время, память. Ты пытаешься сбежать, вырываешься что есть мочи, но становится только хуже: чем больше прикладываешь усилий, тем больше просыпаешься к жизни; возвращаются чувства, желания… память…

Ты изумлен: ты знал, точно знал, что ни одно живое существо с той стороны барьера никак не могло повлиять на тебя.

Ты растерян: невозможное тем не менее произошло.

Ты пытаешься понять: как могло это случиться, ведь ты уже почти ушел.

Что же — тебе охотно подсказывают.

Показывают: на галерее стоят трое. Призрак и ты с Фантином; у вас в руках по младенцу.

«Не кричите, разбудите ребенка», — говоришь ты синьору Бенедетто, но младенец уже проснулся, поморгал, скривился было недовольно и собрался возопить о том, что пеленки мокрые и надо больше внимания уделять детям, а не старикам, к тому же давно мертвым, — но вдруг распахнул глазенки, выпростал ручку и потянулся к рукаву синьора Бенедетто.

…Пальцы малыша уверенно хватают призрачную ткань, мнут ее, тянут на себя. На лице ребенка — блаженная усмешка: вот ведь какую игрушку себе нашел!..

Вдруг младенец поворачивается и (этого не было, не было, не было!) смотрит на тебя внимательным, неожиданно взрослым взглядом. Такой бы больше приличествовал почтенному старцу — да вот хотя бы тому же синьору Бенедетто, но не ребенку, которому всего несколько месяцев от роду.

Ну так обычные дети и призраков за рукава не хватают!

Ты начинаешь догадываться.

И, словно давая понять, что ты на верном пути, издалека — но в то же время совсем рядом — звучит смех.

Веселый детский смех.