"Магус" - читать интересную книгу автора (Аренев Владимир)

Эпилог ОТСТУПНИК

[…] и по какому-то странному наитию меня посещает чувство, что все написанное на этих листах, все читаемое сейчас тобою, неведомый читатель, не что иное, как центон, фигурное стихотворение, громадный акростих, не сообщающий и не пересказывающий ничего, кроме того, о чем говорили старые книжные обрывки, и я уже не знаю, я ли до сей поры рассказывал о них, или они рассказывали моими устами. Но какая из двух возможностей ни восторжествует, все равно, чем больше я сам себе повторяю ту повесть, которая родилась из всего этого, тем меньше я понимаю, было ли в ней какое-либо содержание, идущее дальше, чем естественная последовательность событий и связующих их времен. Умберто Эко. «Имя розы»
1

Из записей в конторской книге сьера Риккардо Барбиаллы, верфевладельца:

«Странный старик, «просто Обэрто, без синьора», приходил сегодня днем. Сперва я не узнал его — он очень помолодел, хотя палочка при нем. Он облазил все мои доки, заглянул на несколько судов, которые в ближайшие дни должны быть спущены на воду, что-то там делал. (Я велел никому не вмешиваться, хотя знаю, что потом некоторые проверили корабли, на которые он поднимался. Я сделал вид, что не знаю об этом. Мало ли что он мог там…/вымарано/)».

/чуть позже/

«Кажется, «просто Обэрто» не солгал: в доке, где стояла «Цирцея», все спокойно…»

/значительно позже/

«Сегодня узнал: «Цирцея» разбилась о скалы. История странная, случилась в тихую погоду, команда (почти всем удалось спастись) не была пьяна или небрежна (тому есть свидетели из лиц незаинтересованных, бывших в момент катастрофы на берегу).

Впору согласиться с теми, кто считал судно проклятым!»

2

Из секретного донесения Гвидо Фантони, начальника тайной службы города Альяссо, мессеру Томмазо Векьетти, одному из членов Совета Знатных:

«…Спешу также сообщить, что из Альяссо наконец-то отбыл магус, вызванный Цининкулли для розысканий, цель которых Вам известна, равно как и их результат.

Есть основания предполагать, что законники утратили или в ближайшее время утратят всякий интерес к нашему уважаемому подесте. Магус вполне ясно дал понять синьору Л., что считает свою миссию выполненной и, со своей стороны, не видит причин для нового расследования.

Касательно же Грациадио — вряд ли попытка судить его за покушение на магуса окончится сколько-нибудь положительными результатами (и магус, по всей видимости, это понимает), поскольку Г. может быть (и, вероятнее всего, будет) признан невменяемым, а значит, не несущим никакой ответственности за свои поступки. В результате его передадут под опекунство Л., окончательно отказав в праве наследования. Т. о., мы можем с достаточно большой степенью вероятности говорить о том, что в ближайшие годы фамилию Ц. ожидает упадок, и здесь — вполне реальная возможность для Совета наконец-то взять бразды правления в свои руки. Если момент не будет упущен, формальное правление Знатных станет в Альяссо действительным, а тирании рода Циникулли будет положен конец. Сам Г. дал тому достаточные основания — и народ лучше (точнее — хуже) воспримет историю сумасшедшего убийцы, Ц.-младшего, нежели запутанную и слишком сложную многоходовку с перстнями (в которой, признаться, я и сам не все понимаю, хотя наше временное сотрудничество с людьми Барабанщика пролило свет на некоторые ее темные места, о чем будет сказано несколько ниже).

Что же до магуса, то он не просто уехал, но и увез с собою всех трех бастардов, которые могли бы стать помехой на пути свержения тирана. К сожалению, проследить их путь нам не удалось. Мы знаем только, что законник вместе с Фантином — «вилланом», известным также под прозвищем Лезвие Монеты, — и двумя младенцами-близнецами отправился в порт и, вероятней всего, сел на какой-то из отплывающих кораблей, но на какой точно — выяснить наши агенты не смогли. Хотя они клянутся и присягают, что магус их не заметил, однако факт остается фактом: в какой-то момент они попросту потеряли из виду его и его спутников. Дальнейшие поиски, опрос портовых грузчиков, судовладельцев и пр. ничего не дал. Мы подозреваем, что здесь не обошлось без «особых умений», которыми, как известно, обладает каждый магус; мы же не могли применять таковые, поскольку не имеем надлежащим образом обученных людей (смею заметить на полях данного донесения, что уже не единожды подавал прошения о том, чтобы нам дали дозволение на наем или же выучку подобного рода агентов, каковые прошения всегда получали решительный отказ, в том числе и с Вашей стороны). Также мы обратились за помощью к агентам Барабанщика, однако тот передал, что не рекомендует нам искать следы магуса и его спутников: дескать, они никоим образом не угрожают благополучию города; сам Барабанщик содействовать нам в поиске магуса не намерен, более того, из тона его послания ясно, что таковой поиск будет им воспринят крайне неодобрительно. Памятуя о Ваших указаниях по поводу сотрудничества с Барабанщиком, мы сочли наиболее разумным таковые поиски прекратить. (Тем более что, по моему скромному разумению, магус и бастарды действительно не представляют угрозы для Совета. Даже появись у Л. возможность предъявить одного из своих незаконных отпрысков и объявить его наследником, найти доказательства этого отцовства будет весьма проблематично, а то и вовсе невозможно. Единственная косвенная улика — портрет Ринальдо Циникулли — была увезена магусом.)

Что же до суда над Г., считаю наиболее разумным оправдать его, наградив упомянутым выше диагнозом — т. о. из него не будет сотворен очередной «святой страдалец», а фамилия Ц. окажется высмеяна, что только поспособствует скорейшему свержению тирании…»

3

Из судейского заключения по делу о покушении на жизнь мессера Обэрто, законника, синьором Грациадио Циникулли:

«…по причине отсутствия истца, хоть и при наличии множества свидетелей…»

«…признать невменяемым, а следовательно, неспособным отвечать за свои поступки, и препоручить опекунству отца его, синьора Леандро Циникулли, с обязанием последнего заботиться о физическом и — по возможности — душевном здоровье больного, держать оного под домашним арестом и тщательно соблюдать рекомендации врачей…»

Я тогда не знал, чего ищет брат Вильгельм, по правде говоря — не знаю и сейчас. Допускаю, что и сам он того не знал, а движим был единственной страстью — к истине, и страдал от единственного опасения — неотступного, как я видел, — что истина не то, чем кажется в данный миг. Умберто Эко. «Имя розы»
4

В монастырском саду — тихо и пусто. Полдень постепенно истекает медовыми лучами, наливается предзакатной глубиной — но двоих законников, кажется, бег времени мало заботит. У них сейчас есть дела поважней.

— Так значит, это твое окончательное решение, — не спрашивает — утверждает крупный, широкоплечий мужчина, повадками и взглядом похожий на матерого волка. Сказавши это, он замолкает и какое-то время глядит вдаль, превратившись в подобие статуи: ни единого движения мысли, ни тени чувств не отражается на его лице.

Обэрто смиренно ждет, стоя позади и рассеянно изучая узор складок на одеждах падре Тимотео.

— Почему? — тихо спрашивает наставник. — Изволь объясниться.

Обэрто склоняет голову:

— Я утратил веру, отче.

— Ты не веруешь больше в Господа нашего?!..

— Я больше не верю в то, что все решается обращением к законам. Справедливость… это не просто наказание виновных. Непогрешимых нет или почти нет, а степень вины каждого… кто способен определить ее, кроме Создателя? Я не считаю себя вправе судить. Карать — тем более.

— Вот, значит, как, — не оборачиваясь, говорит падре Тимотео. — Ты усомнился в чистоте рук и помыслов братьев по ордену.

— Нет, отче. Это ведь я ухожу, я. И усомнился я только в самом себе.

— Не только, — сурово поправляет его наставник. — Ты усомнился в своих учителях, ведь это они доверили тебе быть законником, мечом карающим в руце Его! — голос падре становится громче, на последних словах он уже гремит, полный гнева и горечи. — Ты усомнился во всех нас, кто ежедневно и еженощно — ежечасно! — стоит на страже порядка. Напомню, если дни, проведенные вне стен обители, выветрили это из твоей памяти: наша обязанность — беспокоиться не о простых нарушениях закона, но о преступлениях, совершенных с применением сверхъестественных способностей, каковыми Господь наш отмечает лишь немногих, в знак предрасположенности Своей или же как испытание. И когда отмеченный даром обращает его во вред — тем самым совершается преступление во много раз худшее, нежели обычные. И что же, по-твоему, это несправедливо — наказывать столь явных преступников?

— В большинстве случаев — справедливо, однако…

Наставник наконец повернулся — плавно, всем корпусом, как волк, услышавший вдалеке хруст ветки под чьей-то ногой.

— Ты ведь встретил в Альяссо воскрешателей, так?

— Встретил, отче.

— Говорил ли ты с ними на темы хаоса и порядка? Обсуждал вопросы стабильности мира?

— Отче…

— Так почему же ты сомневаешься в том, что поддержание стабильности и порядка, — благо?! Разве каждый непокаранный преступник, каждое преступление, оставшееся безнаказанным, не увеличивают долю хаотичности, разве не вносят они смуту в социум и в мир?! Тем более — преступления, которые с большей вероятностью способствуют порождению хаоса и бедствий. — Падре Тимотео презрительно передергивает плечами. — Ты напоминаешь мне новиция, которому в детстве на голову наступил осел. Иначе почему бы я повторял сейчас прописные истины, известные даже самому юному из законников?

— Я помню каждую из них, отче. Они мудры, эти истины, они глубоки. Но глубина их предельна, мудрость — конечна, а жизнь… жизнь, отче, рано или поздно доказывает, что они не универсальны. И когда приходится выбирать… Вы знаете, отче, я был прилежным учеником, я постигал «принцип сердца» с детства, всегда использовал его, и ни разу прежде он не подводил меня.

— Так в чем же дело? — сурово вопрошает наставник.

— В Альяссо я тоже следовал этому принципу. И следую ему до сих пор, отче. Там я должен был сделать выбор между законом и справедливостью, зная, что ни одно из решений не будет совершенным. Я выбрал.

— Твое сердце подсказало тебе именно этот путь?

— Да.

Падре Тимотео снова отворачивается и глядит в сад.

— Расскажи мне еще раз о том, что случилось в Альяссо, — неожиданно приказывает он.

Обэрто с надлежащим смирением повторяет всю историю — разумеется, ее сокращенный, официальный вариант, в котором Мария умерла, выбросившись за борт «Цирцеи», а оба близнеца оказались обычнейшими детьми, сиротами, чью судьбу пришлось устраивать самому Обэрто.

— Одного малыша взял на воспитание Фантин, второго я пристроил в семью молодого человека, в чьей порядочности я уверен. К сожалению, пришлось торопиться, я навел справки и…

— Почему ты не привез детей сюда? Из-за того, что разочаровался в наших постулатах?

Обэрто молчит, склонив голову.

— Хорошо, пусть так. Однако зачем было отдавать второго ребенка на руки какому-то неизвестному тебе человеку… кстати, как его звали?

— Запамятовал, отче, — разводит руками магус. — А отдать пришлось, потому что морское путешествие не пошло на пользу ребенку.

Обэрто не лукавит. Он действительно не знает имени человека, заботам которого вверил второго близнеца. История, им рассказанная, вообще почти целиком правдива.

Если не считать того, о чем он умолчал.

И того, что мотивы его поступков были несколько иными.

5

…Фантин сошел с корабля задолго до того, как «Святой Петр» прибыл в Ромму — во время непредвиденной остановки, случившейся рядом с каким-то безымянным (во всяком случае, Обэрто названия не запомнил) селеньем. Совершенно неожиданно обнаружилось, что вся свежая вода в трюмах протухла, и пришлось срочно пристать к берегу, чтобы пополнить ее запасы. Из-за этого выходило довольно солидное запоздание, клиенты в Ромме, предчувствовал шкипер, будут недовольны; он велел поторапливаться, не теряя ни одной лишней минутки.

Прощание вышло скомканным. По мосткам раздосадованные матросы вкатывали бочки с водой; не стесняясь в выражениях, просили пассажиров уйти куда подальше, под ногами не путаться и вообще — раннее утро, еще бы спать и спать, вот и пользовались бы случаем, пока можно.

— Это обязательно, мессер? — в сотый раз спрашивал Фантин. — Я ж тут совсем никого не знаю.

— И хорошо. Присоединишься к каким-нибудь путникам и отправишься подальше от побережья, там найдешь городишко поукромней и будешь жить. Денег тебе хватит надолго. Наймешь кормилицу, чтобы за ребенком приглядывала, сам устроишься к кому-нибудь подмастерьем. Через пару лет деньги, конечно, закончатся, но ты к тому времени уже будешь иметь какой-никакой, а заработок. Лет через пять или лучше шесть можешь перебраться в город покрупнее — но только выбирай такой, чтобы подальше от Альяссо и особенно от Роммы. Перстни лучше спрячь, но ни в коем случае не продавай. Меня не ищи, вообще забудь, что мы знакомы. И особенно внимательно следи за Джироламо — он и сейчас горазд дела вытворять, а когда подрастет… ну, надеюсь, к тому времени ты уже будешь знать, как с ним управляться. Да, и главное: держись подальше от законников и ресурджентов. Особенно — от магусов-законников.

— А вы?

— А я, как и говорил, сойду в каком-нибудь городке и пристрою Леонардо в хорошие руки. Потом вернусь в Ромму. Все.

— Эх, мессер, лучше б вы самолично за ними присмотрели!

— Нельзя! Если кто-нибудь внимательный раскопает всю эту историю, найти детей ему будет легче легкого: главное отыскать бывшего законника Обэрто. Даже если я оставлю себе только одного ребенка и буду утверждать, что это мой собственный сын, а на расспросы о его брате-близнеце разводить руками: нет, мол, и не было никогда, — все равно найдут. Слишком большой риск, слишком большой.

— Ну так я б, может, тогда обоих взял?

— Опять же: нет! Во-первых, двоих ты не прокормишь, если только не займешься прежним ремеслом, а этого тебе делать нельзя ни в коем случае. Во-вторых — и в главных, — если они будут вместе, их способности станут развиваться. Это опасно — прежде всего для них самих. Они и сейчас-то…

В этот момент Джироламо сонно заворочался на руках у Фантина и недовольно забормотал — тотчас Леонардо, которого магус оставил в каюте, отозвался яростным криком, слышным даже на палубе.

— Видишь, — сказал Обэрто. — Ладно, ступай, а то они еще устроят представление, чтоб и матросы, и пассажиры надолго запомнили, — это нам совсем ни к чему.

— Да, мессер. Я… Спасибо вам, мессер! Вы даже не представляете…

— Ступай, ступай, — он мягко, но настойчиво подтолкнул Фантина к сходням. — Поспеши — и помни, что я говорил. Забыть об Альяссо и обо всем, что там было. Жить обычной жизнью, спрятать перстни. Никогда меня не искать.

— До свиданья, мессер.

— Прощай, — он дождался, пока Фантин, с дорожным мешком на плече и младенцем у груди, спустится на берег, пока исчезнет в зыбком утреннем тумане, и только тогда пошел в каюту. Впрочем, Леонардо к тому времени уже перестал кричать — магус так и не понял, когда именно это случилось. Малыш висел в люльке и молча смотрел на Обэрто. Рядом, приняв человечье обличье, примостился на сундуке клабаутерманн Гермар.

— Вот и все, — сказал младенцу магус. — Дальше поплывем одни.

— Воду больше не нужно портить? — деловито спросил Гермар. — А то я могу. Не нравится мне этот корабль, особенно шкипер.

— Хочешь на другой перебраться?

— Зачем? — удивился клабаутерманн. — Буду этих уму-разуму учить… А ты, значит, окончательно решил?

— Нечего решать, — ответил ему Обэрто. — Все давно за нас решено.

С палубы донеслось рваное: «Тово! Можно отплывать!», застучали убираемые сходни, и корабль, скрежетнув всем корпусом, тяжело двинулся дальше — прочь от туманного берега и деревушки, названия которой Обэрто так и не узнал.

Позже, в Лэвьорно, где стояли полдня, он нашел некоего молодого нотариуса, очень нуждавшегося в деньгах, но (как Обэрто успел выяснить) честного и порядочного. Состоялся разговор при закрытых дверях. Предложение незнакомца сперва изумило молодого человека, затем — вызвало вполне обоснованные подозрения. Пришлось предъявлять доказательства того, что Обэрто — не жулик и не злополучный отец, норовящий избавиться от нежеланного отпрыска. Дело осложнялось тем, что он не мог рассказать все: нотариусу не следовало знать, что младенца ему принес магус (Обэрто допускал, что молодой человек со временем стал бы наводить справки и тем самым привлек к себе и к ребенку нежелательное внимание). Конечно, назывались определенные, немалые суммы, которые в случае согласия ежегодно мог бы получать приемный отец — например, в одном из банков Фьорэнцы. Да и сейчас, на первое время, Обэрто готов был снабдить молодого человека внушительной суммой, значительно превышавшей ту, которая нужна была, чтобы ребенок в ближайшие несколько месяцев ни в чем не знал отказа. Нотариус, хоть и был на мели, увидел в этом подвох и наотрез отказался брать ребенка. Ситуация складывалась критическая: до отправления «Святого Петра» оставалось всего ничего, Обэрто непременно следовало вернуться на борт с тем, чтобы в срок поспеть в Ромму; да и задержка в Лэвьорно или путешествие в столицу с младенцем равно выдавали его возможным недоброжелателям, если бы тем вздумалось пойти по следу близнецов.

К счастью, спасла положение жена нотариуса. Как выяснилось вскоре после свадьбы, она не могла иметь детей; супруги горевали из-за этого, и вот — чудесный случай сам посылал им ребенка! Так разве можно отказываться от подарка фортуны?!

Дело было решено. Леонардо усыновили, и вскоре все трое: малыш и его приемные родители, — должны были отправиться в некое горное местечко, в окрестностях которого у нотариуса имелось небольшое имение (в Лэвьорно он с супругой приезжал к лекарю, чтобы окончательно выяснить, может ли жена иметь детей). Таким образом, вероятные преследователи, даже прознай они о том, что магус сходил здесь на берег с младенцем, а вернулся уже без него, все равно не отыскали бы ребенка. Ну а на судне вряд ли что-то заподозрили: еще в Альяссо, оплачивая поездку, Обэрто как бы между делом проронил, дескать, малыш — сирота, вот попросили отвезти его единственным, дальним родственникам в Лэвьорно.

На борт он успел вовремя — и дальнейший его путь в Ромму не был отмечен сколько-нибудь значительными приключениями, если не считать нападения каперской фусты, — нападения сколь дерзкого, столь и глупого, закончившегося для атаковавших бесславным поражением.

Итак, на исходе лета магус Обэрто прибыл наконец в Ромму и тотчас отправился в обитель ордена законников с тем, чтобы предстать перед его главой и отчитаться о случившемся в городе Альяссо. Точнее, пересказать официальную версию тех событий.

А вдобавок — сообщить наставнику о своем окончательном решении покинуть орден.

6

Вечереет, в монастырском саду множатся и удлиняются тени, но падре Тимотео по-прежнему стоит спиной к допрашиваемому, плечи наставника расправлены, и он ничем не выдает усталости, как будто разговор начался только что, а не длится с самого полудня.

— А теперь я хочу услышать подробнее о том, когда именно ты совершил свой выбор.

— Я уже объяснял…

— Не мотивы. Момент, после которого ты принял решение уйти, — чеканит каждое слово наставник. — Начинай.

— Это произошло у ювелира, — признается Обэрто. — В Альяссо мне не раз приходилось нарушать закон: я преступно проник на виллу подесты, согласился сотрудничать с призраком преступника, намерен был умолчать о том, что маэстро Иракунди сделал один фальшивый перстень и отдал его стражникам вместе с шестью настоящими. Именно на этом он попался: синьор Бенедетто выяснил, что из семи один поддельный, сообщил мне, а я с помощью Папы Карло отыскал ювелира. Надавил на него — он согласился изготовить еще несколько фальшивых перстней (и, разумеется, вернуть тот настоящий, который оставил себе). Он знал, что я пришел с ведома дона Карлеоне, поэтому не посмел жульничать. А вот я… Я, отче, дважды испытал искус и был готов всерьез преступить закон — как полагал, оба раза во имя торжества справедливости. Первый — когда мог выдать поддельные перстни Иракунди за настоящие и тем самым хотя бы на время обезопасить жизни близнецов и Фантина. В конце концов синьор Бенедетто обнаружил бы подмену, но вряд ли — быстро, потому что он доверял мне и знал: законники не лгут.

— Но ты не стал обманывать синьора Бенедетто.

— Увы.

— А второй случай?

— Второй искус возник у меня, когда я подумал, что дон Карлеоне, как ни крути, преступник. Я мог бы подложить перстни его костехранителям и «голосу» — и натравить на них стражников, обвинив этих людей в краже драгоценностей; а потом шепнуть пару слов ресурджентам, когда выяснилось бы, что костехранители и «Vox» помогали незаконно воскрешенному призраку.

— Итак, ты дважды мог совершить, но не совершил противозаконное деяние. Так в чем же дело? Ведь ты оба раза выбрал правильное решение.

— Дело не в самом решении, отче, а в том, почему я поступил именно так. Я счел несправедливым поступать подло с теми, кто помог мне, — вопреки формальным доводам, хотя понимал, что тем самым избавил бы западное побережье от опаснейшего преступника, который сумел превратить разрозненные незаконные промыслы в цельную, хорошо отлаженную систему. Что же касается синьора Бенедетто… я отказался от первого варианта в пользу другого, который, по-моему, в большей степени поспособствует восстановлению справедливости. Хотя он, отче, столь же незаконен, как и первые два.

— Это связано с магией?

— Никоим образом.

— Тогда можешь не рассказывать мне, что ты там такое придумал.

И снова падре Тимотео погружается в твердое, как панцирь, и острое, как меч, молчание.

Обэрто терпеливо ждет.

7

…перстни, перстни, где на печатке — кролики и шпаги. Еще не раз они повстречаются Обэрто — в самых разных ситуациях, в разное время и в разных местах.

Через несколько лет после событий в Альяссо он узнает, что ювелир Тодаро Иракунди баснословно разбогател, даже смог купить себе право на ношение фамильного герба. Для многих останется тайной за семью печатями, как талантливый, но все же отнюдь не столь высокооплачиваемый маэстро смог сколотить свое состояние. Мало кто свяжет богатство Иракунди с появлением в Альяссо огромного количества перстней, внешне ничем неотличимых от настоящих, но — поддельных, причем с кроликами и шпагами на печатках. Обэрто же только улыбнется, узнав, что на гербе синьора Иракунди изображены, среди прочего, десять перстней.

Второй, менее приятный случай произойдет уже через семь или восемь лет после событий в Альяссо. К тому времени история с перстнями обретет анекдотическую окраску благодаря тем поддельным, что в большом количестве наводнят городок. Семейство Циникулли раз и навсегда вынуждено будет отказаться от того, чтобы считать перстни фамильной реликвией; впрочем, более серьезные проблемы возникнут у синьора Леандро, когда призрак синьора Бенедетто решит окончательно оставить этот мир. Подеста, обрадовавшись этому решению, тотчас вызовет ресурджентов, те выполнят, что положено, и уедут — и вот тогда-то обнаружится, что своими собственными руками синьор Леандро непоправимо навредил себе. Отныне у него не останется ни одного формального подтверждения знатности фамилии Циникулли — ни одного, кроме бумаг, которые одной ненастной ночью исчезнут из особняка; след их будет утерян навсегда, а вместе с бумагами, обесцененными перстнями и призраком основателя рода синьор Леандро лишится должности подесты: Совет Знатных однажды возьмет все полномочия в свои руки и более никогда не допустит Циникулли к управлению городом.

Что же до перстней, судьба их долгое время будет оставаться неизвестной. Поддельные станут появляться там и тут, а шесть настоящих, по-видимому, сам же синьор Леандро уничтожит или продаст, когда финансовое положение его пошатнется настолько, что дальше уже невозможно будет и сохранять фамильные реликвии, и вести сколько-нибудь пристойный образ жизни.

Один из перстней всплывет, как уже говорилось, лет через семь или восемь, совершенно неожиданным (а может, наоборот — вполне закономерным) образом. Находясь по делам во Фьорэнце, Обэрто станет свидетелем гнуснейшей сцены избиения какого-то воришки, пытавшегося на рынке стянуть у беременной синьоры кошелек. Синьору отведут в тенек и станут обмахивать платками, а воришку двое ее телохранителей начнут лениво, методично бить смертным боем — не обращая внимания на собравшуюся вокруг толпу, на вопли бедолаги, на то, что, в общем-то, в вольном городе Фьорэнце положено такие дела решать в суде, а не самочинною расправой. Потом — то ли от треволнений, то ли от криков толпы и пронзительного стона незадачливого карманника — у синьоры тут же, на базаре, случится выкидыш — и это окажется равнозначным смертному приговору для воришки. К телохранителям (мысленно уже распрощавшимся с работой и ощущающим на собственных спинах предстоящее наказание) присоединится кое-кто впечатлительный из толпы, скорчившееся в пыли тело перестанет вопить, а вскоре и двигаться, наконец все прекратится с приходом стражников, те разгонят зевак, и Обэрто станет видно изломанное и плавающее в крови тело то ли мальчишки, то ли взрослого, но низкорослого мужчины. Лицо его после всех зверствований будет напоминать мясной фарш: ничего человеческого, ни единой узнаваемой черты, — и только на скрюченном, неестественно выгнутом вбок пальце блеснет вдруг… да, именно он: перстень со знакомой печаткой. Небрежные, откровенно вялые разыскания городских властей личность убитого не установят.

Перстень окажется настоящим.

8

— Рано или поздно это должно было случиться, — говорит падре Тимотео саду, что раскинулся перед ним. — Рано или поздно это случается почти со всеми.

Обэрто внимает, почему-то затаив дыхание.

— Устав ордена предусматривает, что законник по желанию своему имеет право покинуть орден. Либо на срок, длительностью не превышающий год, — и тогда по возвращении он снова будет принят в ряды братьев. Либо же — навсегда, без права возвратиться. — Словно догадавшись, что Обэрто собирается возразить, падре поднимает в предупреждающем жесте свою левую руку, на которой недостает двух пальцев: — Нет! Ты уйдешь отсюда с бумагами, в которых будет написано: «отпущен на год, для постижения мира и самого себя, после чего имеет возможность снова стать одним из братьев ордена». Я знаю, что твое решение вызрело не сразу. Но я старше, и поэтому знаю еще вот что: молодость поспешна и категорична более, чем следовало бы. И на том закончим.

Падре Тимотео поворачивается к магусу и тихо добавляет:

— Закончим, если тебе нечего мне больше сказать.

В саду уже окончательно стемнело. Цикады и сверчки в едином яростном порыве возносят к небесам молитвы о грядущем дне: пусть будет он солнечным и в меру теплым, полным еды и питья, и пусть сандалии братьев пореже угрожают насекомой, такой хрупкой жизни, Господи! Колышутся ветви, ветер перебирает листья, словно тугие, сочные четки или страницы книг, которым еще предстоит быть написанными и прочитанными, но каждое слово которых — уже здесь: в воздухе, в траве, в искристых звездах и осколке луны над монастырем. В эту паузу между вопросом настоятеля и ответом Обэрто можно без труда вложить вечность; бесконечная цепь из трех звеньев: прошлого, будущего, настоящего, — прикидывается ручной змеей, веер вероятностей замер, распахнулся дивным капюшоном кобры, — и сейчас Обэрто отчетливей, чем когда-либо, понимает, каким мог бы быть его ответ. Ведь проще простого рассказать без утайки все, поделиться самым сокровенным.

Ну, хотя бы вспомнить еще раз те несколько шагов настоящего страха, которые отделяли его от мостовой, на которой прозвучало «Сегодня утром я должен был принести новую порцию!» Малимора, до комнатушки, куда они ввалились, все трое; там, в люльке, подвешенной к потолку, мирно покачивался младенец, а второй, его брат-близнец, сладостно чмокал, припав к мраморно-белой груди. И когда Обэрто увидел это, страх лопнул гнилостным нарывом, растекся холодком по спине, горькой занозой вошел под сердце: «Опоздали! Великий сыскарь, ты так долго шел по следу, что утратил всякую способность смотреть по сторонам. И вот теперь… опоздали! А ты ведь мог их спасти!»

Он действительно мог бы. Вовремя заданный вопрос, правильно понятое молчание Малимора… да вспомни хотя бы вой собак по ночам, или колыбельную, которую ты слышал! — или ту дурацкую сцену, когда Рубэр Ходяга ругал свою прислужницу за пропажу молока (а она была неестественно бледна; ты подумал тогда — перепугалась, а впрочем, был слишком занят наблюдением за «вилланом»); вспомни, наконец, казнь на Площади Акаций, где казнимый шкипер, поднимаясь по лесенке и даже просунув голову в петлю, страшно мычал и пальцем указывал в толпу — туда, где стояла она! — она, которая еще несколько дней назад бросилась с борта его галеры в волны и наверняка должна была утонуть, но не утонула, восстала из мертвых, потому что: «Дети позвали», — тихо отвечает эта женщина, смущенно, виновато улыбаясь. Она глядит на вас всех, ворвавшихся в ее комнатенку, и сокрушенно дергает плечом, а сама тем временем отнимает младенца от груди, платочком промакивает ему губки и, запахнув рубашку, относит, кладет его во вторую люльку: «Вы уж простите, мессер, что так вышло. Я, наверное, не имела права возвращаться, да? Но они… я не могла их оставить одних, поймите». И вдруг, упав на колени и обхватив твои руки мертвенно-холодными пальцами, заглядывает в глаза: «Что теперь будет, мессер? Что вы со мной сделаете? Нет-нет, я не отказываюсь, делайте, что должно, чтобы все по закону — но дети, что будет с детьми?!» — и в голосе ее, Господи, что-то такое, из-за чего ты отворачиваешься; она, неправильно истолковав это твое движение, еще сильней сжимает пальцы, лбом тычется тебе в колени: «Пожалуйста, позаботьтесь о мальчиках!» Что тут скажешь? «Клянусь, что с ними не случится ничего худого. Насколько это будет в моих силах…» — и прочая словесная шелуха; ты слишком растерян, чтобы вообще думать о ее детях, точнее, об их будущем; — тебя сейчас заботит их настоящее: «Но ведь Малимор говорил, чтобы вы не кормили их, говорил?!»

Он-то говорил, конечно, но разве сможет родная мать выдержать этот двухголосый плач?! К тому же он не разъяснил, почему нельзя. Да и… совсем ведь чуть-чуть!

И что ты ей скажешь? Что молоко умертвия способно — да что там «способно» — коренным образом изменяет человеческую природу, извращает ее, особенно — в детях! Что теперь ее «сыночки ненаглядные» скорее всего обречены, что ждет их либо смерть, либо нечто более жуткое, чем смерть?! К чему, зачем ей знать об этом — ей, которую тебе надлежит сдать ресурджентам или же самому упокоить, иначе погибель, уже верная, ожидает обоих близнецов! Умершая должна умереть повторно, теперь — окончательно; только тогда появится мизерный шанс спасти детей.

О шансе ты, конечно, промолчишь. О всем прочем — расскажешь. И спросишь, задерживая дыхание (как сейчас задерживал в саду, ожидая вопроса от падре Тимотео): «А как вообще вам удалось?..»

Она не знает, конечно. И мало что помнит. Был прыжок, и была увлекающая книзу тяжесть, вода в горле, в легких, последняя мысль о детях, тьма беспросветная, которую вдруг что-то оттолкнуло — прочь, прочь! — и потом какие-то лохмотья воспоминаний, боль во всем теле, шум прибоя в ушах, грохот деревянной бочки, лунный свет на лице, кусливая мошкара отдельных, непонятных до конца картин — очень знакомых: мостовые, улицы, фасады, решетки окон на первых этажах; лай собак — как голодные, жадные крики демонов Ада, у которых отобрали законную добычу; она вполне осознала себя только уже в этой комнатенке, когда прижимала к груди («Но тогда не кормила, нет, мессер, нет!») своих сыночков, две свои кровиночки. И спасибо Малимору: навещал, помогал, подсказывал, как быть, успокоил: раз случилось такое, значит, судьба. Хоть понимала, конечно: за все надлежит расплачиваться, тем более — за чудо. Это ведь чудо, правда, мессер?!

И снова — ну что ты мог ей ответить?! Да, разумеется, чудо. Не громкое, пышное и величественное, а обыденное, преисполненное слез и страданий чудо, которому ты стал случайным свидетелем. Большая честь, неподъемная ответственность.

И — она права — за все надлежит платить. За дар прикосновения к чудесному — тем более.

Итак, ты объяснил ей, что и как. Она покорно, даже радостно согласилась. «Только о мальчиках позаботьтесь!..»

Ты медлил. Убивать — грешно. Убивать ту, которая воскресла вопреки законам природы, только лишь по воле Его, — грешно вдвойне.

И была еще подленькая, суетливая мысль: «А вдруг она снова?..»

Поняла, враз посерьезнев, сказала тебе: «Нет-нет, мессер. Это уже будет навсегда, наверняка. Я… я вот знаю — теперь, когда вы пообещали, что не бросите мальчиков, я тотчас поняла: теперь смогу уйти беспрепятственно. Не бойтесь, мессер. Это быстро и почти не больно», — утешала тебя она; она — тебя!!!

До встречи с ресурджентами оставалось не так много времени. Ты посмотрел на Фантина и Малимора — те отвели глаза: конечно, эта ноша — только твоя, твоя и более ничья, и ты знал, как оно будет.

Так оно и было.

Милосердные яды не годились (она ведь уже и так мертва!), пришлось одолжить у Фантина его поясной кинжал.

Последними ее словами было: «Спасибо, мессер…»

О теле позаботился Малимор с другими пуэрулли: незаметно вынесли и похоронили; детей вы с Фантином забрали в свою комнату.

Ты выполнил обещание, данное ей. А сегодня выполняешь еще одно, данное себе.

Жаль, что нельзя спросить у наставника о том, неужели это было так необходимо — все лишения, страдания и боль, неужели без них чудо было бы невозможно, неужели оно — лишь закономерный результат страданий, крови, горестей?!..

Ночь укутывает монастырь в черную, прохладную ризу, набрасывает на белый купол церкви непроницаемый клобук, прячет звезды за набежавшими облаками. Ночь и сад, и падре Тимотео ждут ответа — и Обэрто вдруг понимает, что прав был дважды покойный синьор Аральдо Аригуччи. Наступает время взрослеть. Время находить ответы самому, без помощи наставника.

В воздухе еще дрожит тень слов падре Тимотео: «Закончим, если тебе нечего мне больше сказать».

— Только одно, — хрипло произносит магус. — Спасибо за все, отче. Я не забуду…

— Поблагодаришь меня через год, — бросает человек с повадками волка — и, кивнув на прощание, направляется к трапезной, чтобы присоединиться к ужинающим братьям. — Да, — добавляет он, — завтра тебе надлежит покинуть обитель. Для мирской жизни я назначаю тебе фамилию Пандорри, «синьор Обэрто Пандорри, практикующий магус» — как полагаешь, звучит? Впрочем, все равно, бумаги уже готовы, можешь забрать их хоть сейчас. Я велю фонарщикам, чтобы на всенощную и утреню тебя не поднимали — однако изволь до всеобщей мессы уехать из монастыря. Жду тебя через год с докладом, раньше не смей являться. — И он уходит по тропинке в сторону трапезной, властный, уверенный в себе, не привыкший выслушивать отказы.

Обэрто остается в саду один. Запрокинув голову, он глядит на небо, где тучи на мгновение разошлись и звезды пока еще светят, пока еще радуют глаз.

Из монастыря он уедет спустя полчаса. Привратник распахнет калитку и будет смотреть вслед одинокому всаднику, пока тот не скроется в чернильной, вязкой тьме и даже цокота копыт не станет слышно, — только тогда на калитку изнутри ляжет засов и все вокруг наконец погрузится в недолгий, но сладостный сон.


Киев, июль 2003 — январь 2004 г.