"Избранные произведения" - читать интересную книгу автора (Абу-Бакар Ахмедхан)

Огромный шар солнца висит в небе. А на горной тропе — два солнца. Два путника. Встретились они на крутом склоне: старик неторопливо спускается под гору, а молодой джигит спешит по склону вверх. — Что ты стал, сынок, передо мной, как восклицательный знак? — спрашивает согбенный старик. — Хочу воскликнуть, отец, на весь белый свет, как прекрасно устроена жизнь! — восторженно вскидывает руки горец и смотрит в синее небо. — А ты что же, отец, согнулся, как знак вопроса? — Хочу спросить, сынок, у этого белого света, почему так несправедливо устроена жизнь! — отвечает старик, ощупывая палкой тропинку. — Да здравствует солнце, отец! — Да здравствует, сынок! Певец из Урари

ГЛАВА ТРЕТЬЯ, в которой рассказывается о том, как новая жизнь стала стучаться в двери и переступать пороги старых саклей и как ее встречали горцы

СУЛАК И ЧЕТЫРЕ КОЙСУ

А время шло неумолимо, пролетали недели и месяцы, похожие и непохожие друг на друга, насыщенные значительными событиями, героическим трудом людей, которые объединили свои усилия для покорения Сулака. Разве каждый горец с детства не мечтал схватить этот неукротимый горный поток за гриву? И вот жизнь в горах Чика-Сизул-Меэр стала необычно бурной и шумной, как сама река Сулак, которая веками неистово бьется в узкой глубокой теснине скалистых громад — в большом многометровом каньоне. В эти дни река особенно неистовствует, словно предчувствует неминуемость усмирения. Она бешено пенится, проявляя свою строптивость и нежелание сдаваться. Сулак — река необычная, питается притоками почти из тысячи ущелий, она берет свое начало с высочайших вершин Гутон, Диюльти-Даг, Алахун-Даг, с самого Кадарского перевала и хребтов Самурского, Богосского и Нукатлинского, вбирая в себя воды четырех известных рек: Казикумухская Койсу, Кара-Койсу, Андийская Койсу и Аварская Койсу.

Койсу в дословном переводе значит — оставь эту воду. А более широкий смысл таков: если хочешь сберечь жизнь, смотри не шути с этой рекой, не будь самоуверенным.

Кроме всем известных Койсу, в могучий Сулак сбегаются и десятки других безымянных рок и речушек.

Сулак — гордость Кавказа.

Сулаг; — свидетель былого, настоящего и будущего Страны гор.

Сулак — символ единства.

Сулак дает воду столице республики, орошает поля и виноградники.

Сулак будет вращать турбины. Сулак — слово из новой песни. Сулак — солнце. Да будет солнце!

Когда-то в горах Чика-Сизул-Меэр, в этих диких, сонных местах, текла размеренная, неторопливая, как беседа горцев, жизнь. Эта спокойная размеренность и неприхотливость всегда считалась отличительной чертой местных жителей. На первый взгляд казалось, что горец ленив и беспечен, что его ничто не интересует, если он уверен, что на завтра есть чурек. Время круто перевернуло устоявшееся представление, многое изменило в самом укладе жителей гор. Конечно, привыкнуть ко всему новому нелегко, как бывает нелегко усвоить привычку носить очки тому, кто никогда раньше в них не нуждался. Дни бурлят, насыщенные интересными, увлекательными делами людей, одержимых беспокойством. Горцы увидели такое, что и во сне не доводилось видеть. Удивительные машины, управляемые метростроевцами, прогрызли в гранитной скале наклонный туннель почти километровой протяженности. А когда устанавливали висячие краны над пропастью, то просто дух захватывало.

— Ты видел, как взрывали скалы?

— А ты видел, как клали первый бетон?

И этот темп новой жизни в горах, хотя и несколько своеобразно, передавался старым жителям Чиркея. Вы посмотрите, какими они стали проворными. Все, что плохо лежит на стройке, оказывается во дворе или в сакле какого-нибудь чиркейца… Вы только обратите внимание, что выкатывают со двора Мухтадира — целый автоприцеп! Зачем он ему? Но разве старик виноват, это же дети, ох, озорники. Исчезла бетономешалка на стройке. Непременно ищите во дворе Амирхана, он, говорят, собирается сделать из нее соковыжималку. Что, пропал целый мешок проволоки? А катить его можно? Можно. Ну тогда ищите у Ашурали, нет, нет, ошибся, простите, дети вкатили его во двор Хромого Усмана. Ох уж эти озорники! Знают они, что Хромой бес — мастер на все руки, и жестянщик, и лудильщик… А кому понадобились арматурные железные прутья? А кого соблазнил тяжелый железный крюк от автокрана? А кабина сгоревшей машины, а выброшенные шоферами пришедшие в негодность покрышки? Не собирается ли кто-нибудь из почетных чиркейцев открыть свою мастерскую по ремонту автомашин?.. Но стоит ли дальше перечислять все что исчезает со стройплощадки? Войдите в любой двор и вы под навесом сакли сможете найти то, чего недосчитались: шифер, доски, носилки, лопаты, ремни скалолазов, всякие баллоны. Рабадан, представьте себе, стал коллекционировать шпингалеты и дверные ручки.

А если кто из представителей стройки и обнаружит пропавшую вещь у кого-нибудь во дворе, то хозяин, расплывшись в подобострастной улыбке, тут же невинно разведет руками, как вот, например, Мухтадир:

— Ах, это? Пожалуйста, берите, зачем мне. Это все дети озоруют… Смотрите: все они в ваших туннельных шлемах, как рыцари, вот не думал, что я так скажу…

Один из людей, заглянувших к нему во двор в милицейской форме, что, видимо, взволновало Мухтадира, полюбопытствовал:

— Как твоя фамилия?

— Моя? Зачем? У внука моего спросите фамилию, пожалуйста.

— А как фамилия внука?

— Вообще-то у нас фамилии нет. Я — Мухтадир, а внук мой — Надир, — старик имел в виду сына своего Кайтмаса.

— Мы спрашиваем не имя, а фамилию.

— Вот я и говорю: я Мухтадиров Мухтадир Мухтадирович, а внук мой, значит, будет Надиров Надир Надирович. У нас так, кто как хочет, кому как и что нравится. Простите, мне молиться пора. Вот не думал, что так скажу.

— Где можно увидеть внука?

— Моего, что ли? Он сейчас отдыхает в люльке… Что вы пристали, не мешайте правоверному служить службу.

Довод был убедительный.

— А за что молиться?

— За то, чтоб он покарал вас всех с вашим будущим морем и вашей плотиной… Это вы отняли у нас самое дорогое — покой… Зачем все затеяли? Зачем имущество бросаете без присмотра, чтобы дети его тащили? У нас говорят: если у вора одна вина, то у неряшливого хозяина три вины. Здорово я сказал, вот не думал, что так скажу.

— До свидания!

— Прощайте. Лучше к соседу загляните, он коммунист, он не молится. — Мухтадир берет свой древний медный кумган и, оглядываясь по сторонам, начинает омовение. Этой процедурой, говорят, еще пророк Магомет, будучи погонщиком верблюдов в аравийской пустыне, укреплял свое здоровье. Мудрый был пророк Магомет. Да, для своего времени и для тех, кто верует. Но сейчас куда мудрее любой озорник из аула Чиркей.

Ох, эти юные озорники! Вчера сто́рожа Амирхана, футы ну-ты, говорят, нашли в кабине башенного крана. И, говорят, сонного. Кто его туда поднял? Конечно же, озорники, так как никогда ранее не замечали, чтоб Амирхан был лунатиком.

ЭСКИМО В ГОРАХ ЧИКА-СИЗУЛ-МЕЭР

Постепенно чиркейцы входили в новую жизнь, проявляя в равной мере интерес и осторожность ко всему обновляющему и давая себе полный отчет в том, что подобное, конечно же, могло случиться только с ними. Так воспринимали все новое те, кто носил папахи. Ну а как реагировали те, которым суждено быть носителями платка? Даже самому непредубежденному наблюдателю не могла не броситься в глаза одна существенная деталь — какая-то торжествующая радость на лицах женщин. Особенно же великое любопытство в глазах. Так бывает в природе, когда упадут утренние лучи солнца на тот участок дубравы, что до поры был затенен густыми кронами деревьев. Трава изумрудно зеленая, каждая былинка, каждый стебелек будто пронизаны, просвечены яркими лучами, а вспыхнувшие от солнца цветы — как бы живой венец радости. Даже внешне преобразились женщины. Посмотрите на их по-городскому пестрые наряды, посмотрите, как нарядны их дети, все это — ласкающее глаз зрелище. Теперь только в дни траура можно увидеть темные одноцветные тона. Люди усваивают правила хорошего тона. А как же иначе, ведь теперь создаются городские условия жизни. А сколько магазинов, а сколько в магазинах всего, за чем приходилось когда-то выезжать в город. Разве дети видели здесь раньше мороженое эскимо, пломбир, а взрослые — пиво? Нет, что ни говорите, а женщины оказались более восприимчивыми к новизне, чем мужчины, они так и говорят: мы не слепые, чтобы не видеть, мы не глухие, чтобы не слышать, мы не немые, чтобы не радоваться…

Заговорил беспроволочный телеграф, существующий здесь с тех самых времен, как первые поселенцы избрали это место, «Гнездо Орла», для своих жилищ.

— Эй, Айшат, не знаешь, что сегодня привезли в Дубки? — обращается соседка, стоя на крыше.

— Говорят, мебель, холодильники, — отвечает ей Айшат с балкона.

— А какой цены мебель? Дешевая? Нам такая не нужна. А еще что?

— Транзисторы.

— Ой, транзисторы, ты слышишь, Хадижат, говорят, в магазине есть транзисторы.

— Кто говорит? — спрашивает со двора вторая соседка, кормящая птицу.

— Айшат.

— А ты спроси, плоских телевизоров не привезли еще?

— Что значит — плоские? — интересуется горянка, идущая с кувшином по воду.

— Ну, чтоб, как картину, можно было повесить на стену и смотреть, а то коробки много места занимают, не знаем, куда ставить.

— Хорошие комбинации есть…

— А это что? — спрашивает с веранды дородная женщина, вывешивающая белье на сушку.

— Это под платье надевается, такая безрукавка.

— Не надо, мой муж ничего подобного не терпит.

— Что делать, не знаю, беда нам с детьми.

— А что случилось?

— Дома не хотят кушать, в столовую бегают. Видите ли, им надоела домашняя еда.

— Я же говорила, все это задумано, чтоб детей от дома оторвать, от семьи, — заключает старуха со сморщенным лицом, перебирающая в руках четки из ливанских камней.

— Я уже давно дома не готовлю, это же лучше, — говорит Лишат.

— А мои одним мороженым живут. Знаете, что сказала жена Ашурали, старуха Заза, после того, как отведала эскимо? Она сначала, говорят, спросила, сказано ли что-нибудь об этом в Коране. Когда ей ответили, что в Коране о мороженом ничего не сказано, она воскликнула: «Так чего же шестьдесят лет мне морочили голову каким-то раем, не может быть лучшего рая, чем эскимо в жаркий день!»

У юных горянок свои заботы:

— Жамила, пойдем сегодня в Новый Чиркей?

— Зачем? Отец сердится.

— А мы тайком, никому не скажем…

— Хорошо, после обеда.

Да, все, все без исключения ходили смотреть Новый Чиркей, куда скоро должны переселиться, любовались им, но только тайком друг от друга. На ровном горном плато, где, правда, пока еще сухо и уныло от безлюдья, где нет зелени и ничего не растет, кроме полыни, ковыля и колючих кустарников, которые выжигаются первым летним солнцем, где всегда было пусто, теперь по единому плану строится новый современный поселок с учетом будущего моря и всех необходимых коммуникаций. Ровными рядами тянутся широкие улицы, дома расположены на большом расстоянии друг от друга, чтоб хозяева могли еще разбить палисадники. Дома строятся по одному проекту, но разные по площади. У кого большая семья, тому больше площадь; у кого меньше, тому и площадь меньше. Все они из синеватого твердого горного сланца на цементном растворе, крытые шифером. Правда, есть во внешнем виде и монотонность, однако дома светлые, уютные, с просторными верандами и большими окнами. А в будущем, когда придет сюда вода, когда люди приложат руки — зазеленеют улицы, появятся виноградные навесы, все здесь преобразится.

Даже сегодня, хотя все выглядит незаконченным и тоскливо сливается с окружающей выжженной землей, души многих чиркейцев наполняет радость: это строится для них, скоро они будут здесь жить. А какая большая школа, а какое раздолье для детей! Вот где им играть в футбол… Игра эта, конечно, родилась в равнинной местности, а не в горах — где уж тут на наших склонах гонять мячи. Мячей не напасешься. А искать их попробуй в пропасти, в ущелье! Но кто устоит перед этим кожаным дьяволом? Сейчас в футбол не играют только бабушки.

Неистребима у молодых тяга к неизведанному, к живой, насыщенной новизной жизни. В число этих одержимых не входят по известной причине почтенные аула Чиркей. Не разделяют они общего энтузиазма, общей радости, и все тут. Наедине, быть может, они и не терзаются, но когда вместе, в присутствии Ашурали, всегда высказывают недовольство, и делают это не от души, а скорее потому, что считают ниже своего достоинства признаться в ошибочности своих взглядов. Хотя находятся и такие, что признаются. И редеют единомышленники Ашурали. Не потому ли в последнее время этот степенный и уравновешенный человек стал ощущать в себе какую-то раздражительность? Он бессилен предотвратить все, что, как он думает, насильственно внедряется в «Гнезде Орла». От этого он порой приходит в отчаяние. Но как бы ни было велико его отчаяние он не в силах отрицать величие того, что творят на его глазах человеческие руки. Да и не он ли, Ашурали, с прыгающим, как хвост козленка, сердцем когда-то восторженно спешил на первую всенародную стройку в Дагестане — канал имени Октябрьской революции, который тянули от Сулака до Петровки? Он помнит создание первой гидроэлектростанции в горах Гергебиль. Тогда все строилось при помощи лопаты и кирки, арбы и носилок, не было этой техники, как сейчас, тогда все было проще. Может быть, старику досадно, что он не в состоянии участвовать, засучив рукава, и в нынешних стройках, может быть, понимает, что он безнадежно отстал, что здесь уже непригодны его знания, теперь везде моторы, машины, кнопки, без них шагу не ступишь… Может быть, именно от сознания всего этого и приходят к старику минуты отчаяния.

Старики, старики… Ашурали, Мухтадир, Рабадан, Амирхан, Чантарай, Хромой Усман, Дингир-Дангарчу — он был тогда еще жив и пожимал приветственно руки сельчанам. Некоторые старики, как Али и Вали, предпочли небесный покой. А такие, как Шапи, Рани, Ашрапи, просто признались перед совестью, что они ошиблись, противясь всему тому, что шагает навстречу им, и стали лицом к новостройке, спиной к Ашурали, вызвав у него яростный гнев. Амирхан даже включился в работу — стал сторожем на шестой стройплощадке. А куда еще им, старикам? Профессий они не имеют, а без знаний теперь и в разнорабочие не пойдешь. Лучше сидеть на гудекане и слушать старые притчи, вроде той, что об охотнике и соловье.

СКАЗКА О СОЛОВЬЕ

Ее любил всегда рассказывать Дингир-Дангарчу. Вот о чем эта сказка. Был, говорят, такой охотник, который никогда не приходил с пустыми руками. Но однажды ему не повезло, и возвращался он ни с чем. Как вдруг услышал чудесную песню, пел соловей на колосе пшеницы.

— Эй, соловей! — крикнул охотник. — Хороша твоя песня, но честь охотника дороже. Чем возвращаться ни с чем, лучше подстрелю тебя.

— Ну что же… — отвечает ему гордый соловей, — только прежде выслушай три моих наставления.

— Я слушаю тебя, певец!

— Запомни. Не верь тому, во что нельзя поверить. Не жалей о том, что сделал. Не протягивай руку туда, куда дотянуться не можешь.

Подумал-подумал охотник, понравились ему эти наставления, и опустил он ружье.

— Так и быть, я поступлюсь своей честью. Дарю тебе жизнь! — И охотник решил уйти.

Соловей в это время взлетает на ветку высокого дерева и говорит:

— Эй, охотник! Я обманул тебя. Мне смерть не страшна. У меня в желудке алмаз величиной с гусиное яйцо. Семь царей вместе не смогут купить его. Я не хотел, чтоб этот драгоценный камень попал в руки такого бессердечного человека, как ты…

Охотник схватился за ружье и стал целиться, но не мог различить за листьями соловья, хотя и слышал его голос. Тогда он бросил ружье и полез на дерево. Досадно ему было и обидно, что сразу не подстрелил эту наглую птицу. Когда поставил ногу на тонкую ветку, ветка сломалась, и он свалился на землю и сильно ушибся.

— Спасите, помогите! — закричал он.

Соловей прилетел, опустился рядом с охотником и говорит:

— От всех бед есть лекарство, но для тебя нет его.

— Почему? — взмолился охотник.

— Я дал тебе три наставления, но ни одно из них не пошло тебе впрок. Я с трудом проглатываю чечевичное зерно, а ты поверил, что у меня в желудке алмаз, да еще с гусиное яйцо. Ты подарил мне жизнь, а когда я сказал о драгоценном камне, ты пожалел. Я держусь на тоненьких стебельках колоса, на тоненьких веточках, а ты полез за мной на дерево, чтобы протянуть руку и поймать меня… И поэтому не зря сказано, что глупость — самая неизлечимая из всех болезней.

«Вот так!» — всегда гордо заключает, рассказав свою излюбленную, повторенную много раз на гудекане притчу, Дингир-Дангарчу.

По какому-то случаю и сегодня на гудекане вспомнили эту сказку отцы аула, которые усерднее, чем когда-либо, пыхтят трубками и сигаретами, позабыв даже про обед. Многие места на гудекане сейчас пустуют, люди заняты делом. На гудекане ведь, как и в палате лордов, у каждого свое место, и никто другой не имеет права его занять. Вот сидит Ашурали на своем излюбленном месте, а три места слева, ближе к аулу, и два справа, со стороны кладбища, пустуют. Третье место справа занимает Дингир-Дангарчу, на четвертом слева сидит Хромой Усман, а там, поодаль друг от друга, — Мухтадир, Амирхан, который, кстати сказать, уже бросил работу сторожа, и один кунак, приехавший к Амирхану из аула Эки-Булак, к сожалению оказавшийся глухим, как темная ночь. Он то и дело подсаживался к говорящему, насторожив свое огромное ухо. Уши у него действительно большие, как будто вытянувшиеся от чрезмерного желания прислушаться к тому, что говорят другие. Имя его Харахур, странное и непонятное, не похожее ни на что. Пахнет от него овчиной и собаками, будто он провел ночь в хлеву. Лицо у него помятое, похожее на залежалую тыкву. И все, что говорили окружающие, он, не расслышав, понимал превратно.

— Как у вас с приплодом в этом году? — спросил его Дингир-Дангарчу, когда тот подсел к нему.

— Да, да, весна запоздала. А у вас как весна? — оживился он.

Нелепым показался собеседнику этот вопрос, потому что аул Эки-Булак от Чиркея расположен самое большее в тридцати — сорока километрах, разве может быть у них разная весна?

— Ты что, слепой, что ли, сам не видишь? — думая, что тот его разыгрывает, возмутился Дингир-Дангарчу, на что Харахур вполне серьезным тоном ответил:

— Да, моя жена умерла!

— Жаль, что ты сам не околел раньше!

— Вон кунак что-то хочет сказать, — говорит Харахур из Эки-Булака, затем встает, чтобы подойти к Амирхану, и добавляет: — Спасибо, очень хорошая была женщина…

— Эй, Амирхан, — обращается Хромой Усман, — твой кунак когда уезжает?

— Как продаст свой зеленый лук!

— Сколько он просит за весь лук? Я плачу, — заявляет, похлопывая по карману, Дингир-Дангарчу.

— Шутишь?

— Клянусь всеми потрохами его ишака.

— Не смейтесь над несчастным, почтенные, — хмурится Амирхан, — это после контузии у него… на войне.

— На войне?..

И это слово вдруг преобразило всех, они другими глазами глянули на этого человека, пришли в замешательство и даже смущение. Некоторые из них сами были на войне, видели все, что было в лихую годину. Многие не вернулись, и места их на гудекане до сих пор пустуют, еще с той поры. Много солнц погасло на войне. Выходит, и Харахура война искалечила, а они-то думали… II всем присутствующим этот Харахур из Эки-Булака показался удивительно хорошим и близким человеком.

— Прости меня, Амирхан. — Дингир-Дангарчу подходит к нему и с признательностью пожимает его и кунака руки.

— Очень милый человек! — замечает Харахур, глядя на Амирхана и показывая рукой в сторону Дингир-Дангарчу.

И опять наступила тягостная минута. Неожиданное слово «война» призвало эту тишину, как память, оно растревожило воспоминания… Да, именно потому, что так дорога эта память всем живым, парторг Мустафа и «сельсовет Султанат» не забыли о том, чтобы на площади строящегося Нового Чиркея был воздвигнут обелиск погибшим на войне чиркейцам. Над этим памятником, говорят, работает сейчас племянник Дингир-Дангарчу — молодой талантливый скульптор, живущий в одном из крупнейших городов страны.

— А ты видел, почтенный Ашурали, Новый Чиркей? Видел, построило государство из своего кармана для твоих односельчан? — спрашивает Хромой Усман.

— Не видел и не хочу видеть, — раздраженно отвечает Ашурали, скрывая то, о чем уже всем известно. Под разным предлогом — то ли корова со стадом не вернулась, то ли кунака провожал, он десятки раз бывал у строящегося нового «аула». Незаметно садился где-нибудь в укромном месте и так долго-долго, глядя перед собой, размышлял… О чем? Кто его знает. А может быть, он просто не находит в себе силы признаться, что он тоже восхищен и в душе давно радуется всему не меньше других. Ведь он хотя и маленький, но вождь, у которого есть единомышленники, как же он может самоликвидироваться… Да и стыдно ему, почтенному человеку, менять мнение, как папаху. Вы не бывали в роли вожаков, и вам не понять, как тяжело и мучительно им приходится: сумел убедить в одном, а жизнь преподносит совершенно другое.

— А новый аул уже, можно сказать, есть. Сейчас в домах окна и двери вставляют. Но знаете, что там плохо, — угодливым тоном произносит Амирхан, чертя хворостиной на песке, — дома далеко друг от друга, очень неудобно.

— Да, да, твоя правда, дорогой Амирхан, — поддерживает его Хромой Усман. — У нас, когда потухнет в очаге огонь, можно за угольком или спичкой к соседу руку протянуть, а там умирать будешь — соседа недокличешься.

Очень приметные, броские в такие минуты черты лица у Амирхана. И первое, что вспоминаешь, глядя на него, это чубук-трубку с изображением человеческой головы: лицо у него сплющенное, с выдающимся вперед носом, крючком свисающим над тонкой верхней губой, и подбородком, который будто стремится коснуться кончика носа. К этому надо добавить маленькие, с искоркой, зеленые глаза. Внешний облик Амирхана не будет полным, если не представить его с перочинным ножом в правой руке и берцовой кистью вареной баранины в левой… Ох, с каким наслаждением он выковыривает, срезает куски мяса с кости и ест. Это единственное удовольствие Амирхана.

— Знаю я эту новую городскую жизнь, — говорит он. — Бывал в городах, новостей там хоть мешки наполняй… Люди в одном большом доме живут десятки лет и друг друга не знают.

— В одном доме — и не знают друг друга? — удивляется Мухтадир. — Что же это за люди? Пещерные, что ли? Вот не думал, что я так скажу.

— А если поздороваешься утром с незнакомцем, тот тебя за сумасшедшего сочтет.

— Вот какие времена пришлось нам пережить, люди добрые… — говорит долго молчавший Ашурали. — Но ничего, я одно скажу: на все воля всевышнего, мы еще посмотрим, чем все это кончится! На все воля аллаха! Запомните это!

А что остается говорить старикам перед неизбежностью перемен. Раньше, быть может, они еще могли позволить себе сказать: «Все в нашей воле». Но вот когда страшная очевидность перед глазами, они с печалью пополам произносят: «На все воля аллаха! Запомните это!» Что ж, вспомнили сказанные Ашурали слова; никто, конечно, не предполагал, что слова эти со временем станут пророческими и представится возможность восхвалить его способность предвидения. «На все воля всевышнего».

Может быть, под всевышним многие подразумевают солнце? Что может быть лучше, чем солнечный день, когда небо нежно-голубое, когда все напоено весной, все пробуждается, прибавляется бодрости.

На все воля солнца.

И может быть, правы были фараоны, чьи пирамиды всегда устремлялись к небесному светилу.

Это они рисовали солнце с лицом человека.

КОГДА ОТНИМАЮТ У ЧЕЛОВЕКА РАДОСТЬ

— Проклятье! Не хватало еще этого ливня! — выругался Кайтмас, цепко сжимая баранку.

Ливни в горах Чика-Сизул-Меэр бывают устрашающие. Рокочет гром, ударяясь об отвесные скалы, и, отдаваясь эхом, прокатывается по ущельям и вновь взмывает в небо, в ярости разрывая его на части. Молнии вырываются из темных, причудливых туч, словно искры из-под копыт неслыханного чудовища. Будто какой-то гигант скручивает жгутом тучи, выжимая из них обильную влагу. Даже не верится, что столько воды может удержаться в небе, чтоб разом, как из лоханки, пролиться на землю. О, эти первые, прохладные весенние дожди!

Именно такой дождь застал в дороге Кайтмаса, который вез на машине соль в магазины строителей. Хорошо, что успел закрыть кузов брезентом, хотя покрывало-то оказалось дырявым, как и само небо в эти минуты. Настроение у Кайтмаса было испорчено. Да и вообще в последнее время он что-то выглядел задумчивым, подавленным, каким бывает человек, к которому вдруг зачастили неудачи. Его семье выделили в Дубках квартиру, правда, не ему, а жене, Свете. Она несказанно радовалась, ей давно хотелось оставить саклю в старом Чиркее. Чувствовалось, хотя об этом она не заговаривала с мужем, что ей не нравится жить вместе с его отцом Мухтадиром. Человек он, конечно, неплохой и души не чаял во внуке, их Надире, за которым ухаживал так, как ни один горец: он позволял себе даже стирать пеленки внука. Любил его безмерно. Часами просиживал возле него, убаюкивал не хуже иной няньки, играл с ним, разрешал ему все, что тот захочет. Радовался старик, смеялся старик, будто у него в руках каталось солнце. И самым желанным занятием для него было сидеть вечерами на веранде сакли возле люльки внука, пока молодые родители его смотрели в клубе новую кинокартину или слушали концерт. Любил старик и на луну глядеть сквозь листву пирамидальных тополей и слушать гульканье внука, ручки которого так и тянутся к луне…

А разве внук для дедушки — это не луна, не солнышко?

Весь преобразился Мухтадир, даже помолодел. Но Свете, воспитанной в другой среде, не нравилось многое, чему учили ее сына.

— Разве можно давать в руки малыша вместо соски кусок курдюка? — возмущалась она.

— Это чтоб он вырос крепким.

— Разве можно вместо игрушки давать ему головки чеснока?

— Это чтоб он вырос здоровым.

— Разве можно кормить ребенка бульоном от хинкала, что едят взрослые?

— Но на такой еде выросли все горцы — и ничего.

— Разве можно оставлять ребенка без присмотра во дворе на сене? Там собака!

— А что здесь такого предосудительного? Это ведь щенок. Два щенка вместе — пусть играют.

— Разве можно привязывать ребенка к колыбели семью ремнями?

— Отца его привязывали, деда, прадеда и всех предков.

— И острый кинжал под голову? Он же может порезаться…

— Ну и что же, будет храбрым.

Столько было у Светы «разве» и «почему», что Кайтмас не знал, куда от них деваться. И с отцом приходилось ему затевать неприятные разговоры, угрожал, что вообще снимет комнату и переберется, но Мухтадир очень боялся этого и давал клятвенное обещание не делать ничего такого с внуком, чего они не позволяют. Но все оставалось по-прежнему. Вернувшись домой как-то вечером, молодые нашли голого малыша в только что освежеванной теплой бараньей шкуре.

Это Мухтадир сделал, чтоб согреть его неокрепшее тело. А когда они однажды увидели, что дедушка кормит внука горячей кровью только что зарезанного ягненка, как молоком, у них лопнуло всякое терпение. Схватив со слезами ребенка, Света выскочила из сакли, бежала прочь от всего, что ей казалось диким и невыносимым, бежала, чтоб никогда больше не вернуться. Огромных усилий стоило Кайтмасу вновь вернуть жену домой. Он пообещал ей, как только дадут квартиру, немедленно перебраться в Дубки, ни на минуту не задумываясь, что тем самым он должен будет обречь отца на тяжелое одиночество, что он отнимет у него его маленькое солнышко.

Последний, страшный разговор состоялся у него с отцом, когда Кайтмас со Светой приехали на машине, чтобы забрать свои вещи и сына. Они переезжали в Дубки в двухкомнатную, чистую, как улыбка, светлую, как ясный день, квартиру со всеми удобствами. Мухтадир сел на ступеньки лестницы, как-то сразу постаревший, придавленный тягостным чувством. Со Светой он отмалчивался: не подобает носящему папаху снизойти до такого, чтоб говорить в подобных случаях с невесткой. Старик закурил свою видавшую виды самодельную кизиловую трубку:

— Значит, перебираешься, сын мой?

— Прости, отец, так надо.

— Но, но…

— Так лучше будет и тебе и нам.

— Ты позволяешь себе за отца судить? И не спрашиваешь, нравится мне это или нет… Будь ты проклят, сын мой.

— Отец, прошу, не выходи из себя.

— Будь проклят тот день, когда мать умерла, родив тебя… — тихо, почти неслышно, говорил Мухтадир, и именно в этом полушепоте была выражена вся его боль. — Не отнимай у меня солнце! Не будь жестоким, зачем плюешь в родник… Прошу, живите у меня. — И он с надеждой посмотрел на сына.

— Нет, отец, я по-новому хочу жить, — промолвил Кайтмас, укладывая в рюкзак мелкие домашние вещи.

— Оставь тогда со мной хоть это маленькое солнце, а вы живите как хотите! Дай сюда Надира, дай мне его… — Мухтадир вскочил, сейчас он был похож не на птицу марабу, а скорее на раненого барса. Он выхватил из рук матери мальчугана, который еще не понимал, что происходит, почему у его дедушки, всегда веселого, сейчас в глазах слезы. Редко плачут горцы, а если и появляются у них слезы, то, значит, боль в душе настолько тяжела, что ее не сравнить даже с болью самых страшных кинжальных ран. Малыш своим пухленьким, с ямочками на сгибах пальчиком придавил застывшую росинку на щеке дедушки. — Не отдам я вам его, не отдам! — Старик все крепче прижимал к себе ребенка.

— Что он делает, он же задушит его. Разве можно… он еще курит, дымит, ребенок задохнется, — взмолилась мать и, рыдая, подбежала к старику. — Отдайте, прошу вас, умоляю, отец!

Малыш обернулся, услышав голос матери, и сам жалостно заплакал. И у Мухтадира, словно от сильного толчка в спину, расслабли мышцы, он почувствовал, как сами собой разгибаются пальцы и руки отпускают от груди теплый плачущий комочек: нет, ребенок не должен страдать… Света выхватила из рук старика ребенка и побежала к машине.

— Поехали, ничего не надо, ничего не хочу, поехали скорей, прошу, — стала умолять она мужа.

— Ты прости, отец, до свиданья!

— Прощай! Будь ты проклят, да накажет тебя твой сын страшным судом, чтоб ты вспомнил меня…

— Отец, зачем все это?

— Почему же ты не просишь, чтоб и я перебрался с вами, почему ты не думаешь о том, что одиночество для меня — смерть в этой сакле? — Мухтадир был охвачен ужасом перед неодолимостью судьбы.

— Потому что я знаю, ты не бросишь эту саклю, этот обреченный аул… — И как повернулся язык у Кайтмаса сказать такое отцу, но он был уверен, что отец его ни за что не уйдет из аула.

— Ты так думаешь?

— Да!

— Тогда ты ошибся, сын мой. Возьми меня с собой. Надир — мое солнце, дай мне провести последние дни с моим солнцем.

— Как, ты и вправду сможешь бросить все это? — Кайтмас не ожидал от отца такой решительности и потому растерялся, не зная, как быть. Его охватило чувство сострадания к одиноко остающемуся отцу.

— Нет, ничего не жаль, пропади оно пропадом: и эти камни, и это кладбище, все, все… Так ты берешь меня, сын мой? — Легко и решительно перешел старик на примирительный топ: сказано, и все, назад не воротишь.

— Может быть… может, не сейчас, отец, а потом, погодя…

— После? После не будет! — взревел Мухтадир, словно у него оборвалось сердце. — Значит, и это мне не позволено?

— Но вы можете в любое время приходить к нам, оставаться у нас, и внук будет рад… — сжалилась над стариком Света.

— Внук-то будет рад, да вы, наверно, не очень. Прощайте… — Старик отвернулся, с трудом заковылял вверх по лестнице, добрался до тахты в кунацкой, сел спиной к окну и услышал доносящийся со двора шум заведенного мотора, который увозил его солнышко.

— Это конец… — прошептали сухие стариковские губы.

Все померкло для Мухтадира. Жестокость близких свалила его в постель, он долгими часами лежал без движения, глядя в одну точку, отказывался есть и пить, чувствуя себя обреченным.

А через три дня совсем погасло солнце Мухтадира. Перед смертью старик пожелал увидеть не друзей, не сына, не родственников, а Султанат. Было странно и не очень понятно, почему ее?.. Когда ей сказали об этом, она удивилась и, теряясь в догадках, поспешила к старику. Мухтадир кивком предложил ей сесть у изголовья, а остальных попросил выйти.

— Ты пришла, спасибо тебе, — тихим голосом заговорил он.

— За что?

— За то, что украсила последние минуты моей жизни, стрелки моих часов отсчитывают их… Я умираю с почтением к твоей красоте, прости меня, доченька, прости глупого старика… Я открою тебе одну свою тайну, которую хотел унести с собой, но теперь и ты узнаешь об этом. Однажды я подошел к твоему окну, как сейчас помню, это было в пятницу. С высокой лестницы я увидел через помутневшее стекло, как ты купалась… прости меня, не надо, не возмущайся, прошу тебя. — Он смотрел на нее умоляюще. Она потупила взор, щеки ее горели огнем стыда; усилием воли она попыталась придать лицу мягкое выражение. — Я видел тебя непостижимо прекрасную… я ведь в жизни никогда не видел нагое тело, хотя был женат не однажды… Глупый и смешной я старик, доченька, ужасный я старик. Прости меня, смилостивись надо мной, дай мне уйти спокойно с прекрасным видением…

Вышла Султанат и сообщила людям, что Мухтадир умер. У каждого свой полдень и своя полночь.

Все сделал Кайтмас, чтобы достойно, как подобает сыну, отдать последние почести отцу. Щедро тратил он деньги на похороны, на поминки, на резной каменный памятник, который не хуже тех многих, что безмолвным укором стоят на старом кладбище Чиркея. Может быть, сын хотел искупить свою вину перед отцом, может, хотел показать перед людьми свои сыновние чувства, разве он не любил, не уважал отца, разве кто упрекнет его в том, что преждевременная смерть отца вызвана его сыновней бессердечностью и жестокостью. К чему теперь все это, эти упреки и недомолвки… Понятно всем, что старики умирают весной — так говорят горцы. Разве кто посмеет сказать ему, Кайтмасу, что он убийца? Никто. И никто не осудит, если собственная совесть перестанет ловить его на этой мысли. А что он хороший работник, на лучшем счету у начальства, так это ни для кого не секрет. Вон сколько пришло их, друзей и сослуживцев, выразить ему сочувствие. В строительной многотиражке даже напечатали соболезнование, выраженное в трогательных, скупых словах, а кому из стариков аула Чиркей были оказаны такие почести и такое внимание… Ушел Мухтадир. Закатилось его солнце. Прощай, солнце. Тобой он жил, тобой светился. Ошибался не раз в людях. Но в тебе — никогда…

«Проклятье! Не хватало еще застрять здесь, посреди дороги, с грузом», — обрывая воспоминания, подумал Кайтмас, мотор закашлял, как чахоточный, и умолк. Кайтмас отпустил руль, откинулся устало на спинку сиденья и через плечо посмотрел в заднее оконце. Соль таяла от воды, неудержимо проникавшей через дырявый; брезент.

Он проклинал дождь, а кто-то радовался этому дождю: как кстати, как хорошо для урожая. Странно все устроено в мире: то, что одного радует, другого огорчает, то, что один любит, другой ненавидит. Разве бывает всем одинаково? Одинаково светит только солнце. Не везет последнее время Кайтмасу, удачи покинули его. Неужели его преследует проклятье отца? Поверить в это — значит быть суеверным. Нет, это не суеверие, это в нем говорит совесть.

РЖАВЧИНА ДУШИ

Гулкий полдень стоит в горах, оглашая их неведомыми дотоле звуками. Смирись, старое, перед силой рабочим рук. И многое смирилось. Смирилось перед величием творца и фантастической поступью нового, перед мощью машин, перед автоматами, приводимыми в движение тонкими, нежными пальчиками девушки в коротком платьице и в легкой косынке. Вот стоит она у пульта управления, в белом халате, как врач хирургического отделения… Вглядитесь в нее. Узнаете? Да-да, это наша знакомая Света, «девушка в брюках», похитившая некогда джигита Кайтмаса из горного аула… Умыкнет джигит горянку — не оберешься потом неприятностей, а вот, оказывается, если девушка похитит джигита — ничего, будто так и положено. Не зря говорят, теперь сила женщины в слабости мужчины.

Новое не только поражает и восхищает, оно облагораживает и вместе с тем в некоторых людях обнаруживает их слабости. Еще бы, стройка большая, Всесоюзная стройка, тысячи рабочих. Новое не только радостное, но и трудное, опьяняющее и противоречивое. Не все бывает так гладко и безупречно, как иногда об этом пишется в бойких репортажах. Тут нетрудно и растеряться с непривычки. Некоторым кажется, что подобное новое обезличивает человека, делает его ничтожно маленьким перед громадами творений, в которых, быть может, немалый и его труд. И нужна сила воли, чтобы сохранить среди людей себя, свое лицо, не поддаться минутной растерянности, не расслабиться и не пуститься под откос… Не будь, человек, слабым! Не будь одиноким среди людей, шагай вместе со всеми в этом могучем потоке.

Чей это портрет на железном щите? Это лучший строитель Хасрет Шарвели. Вот какое у него чистое, ясное лицо, доброе и приветливое. И так идут ему черные тонкие усы. Каждая мать пожелает родить такого сына, а отец непременно будет гордиться им. Хасрет счастливчик, баловень судьбы. «Везет же ему!» — не раз с завистью в душе думал о нем Кайтмас. А сколько у него друзей, так и липнут к нему: он очень щедрый, он не копит деньги, как другие, да и жена его, Султанат, считает самым низким качеством в человеке скупость, скряжничество. Но вот со временем Султанат стала замечать, что не впрок Хасрету его щедрость, друзья появились такие, что так и норовят воспользоваться его слабостями, пить научили. Общение с подобными людьми стало для него пагубным. Но жена горца не имеет права судить друзей мужа, будь она даже сам сельсовет. Однако Султанат не молчала.

— Не твоего ума дело, я с ним хлеб-соль делил Он настоящий горец! — отвечал ей Хасрет.

— В чем же он настоящий, этот Макру, инженер с сомнительным дипломом?

Султанат знала, что в свое время Макру забрали на базаре Буйнакска за неблаговидные дела, из комсомола исключили. Но кто теперь об этом помнит?

Был такой случай, когда Хасрет обратился к нему с просьбой:

— Макру, будь добр, помоги мне.

— Что случилось?

— Понимаешь, беда, надо срочно помочь матери отремонтировать саклю — сообщила, что ветер крышу сорвал, весь шифер побил. У нас есть на складе кровельное железо, разреши мне взять немного за наличный расчет. Или пусть потом из зарплаты вычтут…

— Ну что ты, брат мой, о чем разговор, возьми, если такое несчастье, все оформим.

— Вот спасибо.

— Не стоит, мы же друзья. Если даже в этом мы не можем помочь друг другу, так для чего тогда жить?

Макру любил высокие слова, и никто не мог предугадать в такие минуты, что у него на уме. На лице же светится приветливая улыбка, и весь он — само доверие. И Хасрет, думая о нем, какой все-таки он отзывчивый, хороший, получил и отправил железо в аул. Но не ведал он, что Макру в тот же вечер через друзей сообщил куда следует, чтобы пришли и проверили строительный склад. А сам, довольный, потирал руки. Незадачливый проситель таким образом попался в ловушку, от него потребовали объяснения. И тут-то пришел «на помощь» Макру, «выручил» товарища из неприятной истории. Потом, как водится, последовала «благодарная» выпивка. О, ловкий Макру прошел хорошую школу. Это был человек, который любил занимать видное место в жизни, несмотря на свою мелочность.

…Хасрет и сегодня вернулся домой навеселе. Раньше он изредка позволял себе такое, но за последнее время это стало случаться довольно часто. На робкое замечание жены он ответил, небрежно обнимая ее: «Ну что ты, право, какой же это мужчина, если он не пьет!» А пил он последнее время с Макру и его собутыльниками. За столом Макру любил заставлять под любым предлогом пить других. Если маленькую рюмку не опорожнишь, даст тебе штрафной фужер, подзадоривая перед друзьями: «Он потому и не пьет, что рюмка мала, вы что, гиганта Хасрета не знаете?» Вдохновленный лестью, Хасрет, не моргнув, опрокидывал фужер под возгласы застолья: «Вот это да, вот это мужчина!»

— Я боюсь за тебя! — сказала однажды Султанат.

— А ты не бойся. — Хасрет протянул к ней руку.

— А меня ты не боишься потерять? — тихо, с оттенком грусти и даже отчаяния в голосе проговорила Султанат.

— Тебя? — И вдруг сознание Хасрета, как искра, пронзила тревожная мысль: никогда так не говорила с ним жена. Он насторожился: — О чем это ты? В чем дело? — Хасрет приподнялся и, наклонившись к Султанат, заглянул ей прямо в глаза, словно силясь прочесть в них какую-то тайну, сказал: — Раньше ты так не говорила. — Потом взял жену за плечи, словно и не было минуту назад нежности и ласковых слов, и стал трясти ее. — Скажи мне, что это значит? Откуда эти мысли? — Тревога, вдруг запавшая ему в душу, стала прорастать колючими шипами.

— А что я такого сказала? — испугалась Султанат, она знала крутой нрав мужа, хорошо понимала, что и хмель туманил ему голову.

— Может быть, у тебя на примете есть кто-нибудь другой?.. Я не слепой, вижу, какими жадными глазами сверлят тебя некоторые!

— Перестань! — пыталась она остановить его.

— Я, думаешь, не понимаю, виляешь бедрами, как лиса в долине…

— С ума сошел! Подумай, что говоришь! Ты пьян!

— Я трезв, как никогда, ты отрезвила меня!

— Оставь меня, что ты трясешь! Мне больно, с синяками стыдно будет завтра на люди показаться.

— Кому ты хочешь показаться? Покрасоваться перед этими ублюдками? Ты… — вспылил Хасрет и ударил жену по щеке. И в эту минуту ему почудилось, что треснул потолок. «Подумаешь, беда какая, кто из мужей не бил жену», — подумал было Хасрет в свое оправдание, но это не успокоило.

Казалось бы, ну и что тут такого, ну, сорвался в пылу необузданной ревности, с кем не случается. Ударил — значит, любит, ревнует, не надо обижаться, все пройдет, забудется. Однако замерла ошеломленная Султанат. Бледностью покрылись ее щеки. Было так горько и стыдно, будто муж опозорил ее перед всеми людьми. Вдруг, очнувшись, она вскочила и не помня себя закричала:

— Убийца! — В ее глазах блеснуло презрение.

— Чего орешь? Подумаешь.

— Ты убил во мне себя! Навеки! — Злое отчаяние охватило Султанат.

— Замолчи, соседей разбудишь. — Он хотел к ней приблизиться. — Ну, прости меня…

— Нет! Нет! — Султанат зарыдала, не как жена, оскорбленная мужем, а как одинокая, несчастная сирота.

И, стоя перед ней на коленях, Хасрет вдруг почувствовал себя мелким вором, которого поймали на месте преступления, увидел себя жалким и ничтожным…

А в горах Чика-Сизул-Меэр рождалась заря. Сквозь утреннюю дымку проступала величественная картина. на высоте почти трехсот метров, где протянулись канаты, над пропастью парили подвесные краны. Они укладывали бетон в тело будущей арочной плотины. Два берега, громады скал соединялись этой плотиной, и она будет тверже, чем эти скалы. С высоты берега человек на дне котлована кажется муравьем, но это могущество создано его руками.

В горах Чика-Сизул-Меэр происходило небывалое: гигантская стройка рождала новые характеры, закаляя и шлифуя их в этом грохоте, взрывах, в дробных очередях отбойных молотков, в шуме и скрежете машин, яростно грызущих скалы.

Неспокойно стало в «Гнезде Орла», стонут камни.

А разве новое рождается легко? Разве достойно предпочтения то, что дается просто?

А солнце?

Да. Солнце дается нам легко. А может быть, это заблуждение? Единственное и великое благо — солнце, оно в нас.

Но легко ли его уберечь, не потерять? Слава тому, кто хранит в себе солнце.