"Избранные произведения" - читать интересную книгу автора (Абу-Бакар Ахмедхан)

Огромный шар солнца висит в небе. А на горной тропе — два солнца. Два путника. Встретились они на крутом склоне: старик неторопливо спускается под гору, а молодой джигит спешит по склону вверх. — Что ты стал, сынок, передо мной, как восклицательный знак? — спрашивает согбенный старик. — Хочу воскликнуть, отец, на весь белый свет, как прекрасно устроена жизнь! — восторженно вскидывает руки горец и смотрит в синее небо. — А ты что же, отец, согнулся, как знак вопроса? — Хочу спросить, сынок, у этого белого света, почему так несправедливо устроена жизнь! — отвечает старик, ощупывая палкой тропинку. — Да здравствует солнце, отец! — Да здравствует, сынок! Певец из Урари

ГЛАВА ВТОРАЯ, о том, что нарушило извечный покой в горах Чика-Сигул-Меэр и что прибавило жителям в «Гнезде Орла» новые тревоги и заботы

ПОД СТАРЫМ, УСТАЛЫМ СОЛНЦЕМ

При виде горного хребта Салатау человек может вполне утвердиться в мысли, что если и был прикован Прометей, похитивший у богов огонь и отдавший его людям земли, к Кавказским горам, то, бесспорно, он был прикован железными цепями именно к этим грозным и неприступным скалам! Только боги могли придумать такую жестокую казнь за добро.

Хребет Салатау. Здесь проходит самый глубокий, самый впечатляющий и захватывающий воображение человека Сулакский каньон. Вид каньона поразителен, когда он открывается под тобой непостижимой, страшной бездной. А если смотреть снизу, то видится узкая и мрачная отвесная теснина, вздымающаяся на головокружительную высоту. Наверху, сквозь просветы в облаках, сияют снега вершин горного хребта, а тут, рядом, в клубах пара, грохочет белый от пены Сулак. Извиваясь средь каменных громад, сжимающих русло, река в неистовстве бьется об утесы, и ее воды рассыпаются тысячами радужных брызг. Кое-где склоны каньона покрыты шлейфами осыпей, они почти лишены растительности, и лишь местами по расщелинам скал лепятся коряжистые кустарники фриганы, шибляка, можжевельника, кое-где мелькнет неприхотливая сосна или березка.

В одном из расширений каньона, в котловине, окруженной известковыми горами, называемой «Гнездом Орла», и притаился аул Чиркей, аул самоотверженных и суровых людей, такой же древний, как и камни этих нагромоздившихся одна на другую саклей — жилищ неприхотливых в быту горцев. Говорят, этому аулу пятьсот лет, а некоторые находки свидетельствуют, что первые камни для жилья в «Гнезде Орла» были сделаны из гончарной глины куда в более древнее время.

Не будем углубляться в древность, тем более что имеются более поздние, точные сведения и имена, связанные с этим аулом. Здесь русский художник Гагарин писал свои этюды к картине «Каньон реки Сулак», здесь проезжал в сопровождении князя Багратиона и был восхищен увиденным француз Александр Дюма, опальный Александр Полежаев писал здесь свою поэму «Чир-юрт», а живший в Дербенте декабрист Александр Бестужев-Марлинский не раз посещал берега Сулака. Случай, описанный в «Кавказском пленнике» Львом Толстым, произошел здесь, у Евгеньевской крепости, руины которой виднеются еще на подходе к аулу Чиркей. Лермонтова знают здесь все и считают своим поэтом.

— Вы что, забыли о них, горцы? Почему не ставите им памятники у дороги? Вы помните о них?

— Да, помним. А человеческая память — памятник вечный!

Пятьсот лет стоит в этом каменном мешке аул, у края пропасти, где в глубокой расщелине грохочет Ак-су и так пенится, что кажется, будто течет в этой теснине не вода, а молоко. Сакли, поднимающиеся вверх террасами, тесно прижимаются друг к другу, словно боятся, что вот-вот горы сомкнутся и раздавят их… Пятьсот лет немалый срок, чтобы дать каждой вершине и каждому ущелью свое имя, чтоб не блуждали люди и могли назвать место, где искать не вернувшуюся со стадом корову или теленка, а может быть, бесхвостого ишака, того самого, который не вмешивается в людские суждения, хотя мог бы оказаться мудрее многих.

А там, в низине, под единственным арочным мостом, что связывает аул с внешним миром, там, где развалины бывшей Евгеньевской крепости, откуда были похищены горцами русский унтер и солдат и которым помогла молодая черкешенка бежать из плена, течет Сулак, буйная, яростная река, рожденная солнцем от ледников и вечных снегов. И эта река стала первопричиной всего того, что происходит теперь здесь, в горах. Пятьсот лет люди жили, грелись под солнцем, умирали — и заходило их солнце, рождались, чтоб вырасти, качались в расписных с выжженным узором деревянных люльках под сладостные колыбельные песни матерей и бабушек:

Я хочу, чтоб сильным Подрастал ты, сынок, Чтоб с солнцем вставал И с солнцем ложился. Ты богатства не будешь Ни жалеть, ни беречь, Солнце — богатство, солнце — радость, Если светится оно в тебе, Подрастешь ты и будешь И умен и хорош, Ты всю землю обскачешь И пешком обойдешь. Ты, сынок, побываешь И у туч на груди, Где, пред тем как пролиться, Притаились дожди. Ты солнцу дай руку — Оно укажет путь. Пусть взор твой будет Зорок и смел.

Росли дети, делали первые шаги по земле, резвились у берегов Сулака. Занозы иголкой из ступни вынимали, ели неспелые абрикосы, ходили в ночное, жарили в золе картошку, в лес ездили на ишаках, старше становились в одежде старших. Обуреваемые дерзким желанием схватить за пенную гриву неукротимую реку, тонули, захлебывались в ней, но бились с волнами, и спасение казалось победой. Отцовские папахи носили, отцовским оружием гордились, больше невест любили коней. Свободу любили, волю, но ни воли, ни свободы не было: погибали от набегов, выезжали на заработки в Баку, в Хажтархан, в Кизляр, на чужбине набирались ума и учились бороться за честь и свободу, за декрет о земле, за власть пролетариев; спасали, лечили красноармейцев, строили новую жизнь. И когда беда вновь нагрянула в том жестоком сорок первом году, вновь пошли умирать. И многие не вернулись в Салатау…

Все ветры времени прошли через эти горы, все беды отозвались здесь.

И радости делили, как головку подсолнуха, Старые горы, старый аул, старые дороги, Старое, усталое солнце. СТРАННЫЕ ПРИШЕЛЬЦЫ

Но вот совсем недавно, в шестидесятые годы, у этого аула появились странные люди, их привез сюда большой автобус; они вынесли свои рюкзаки, разбили в тени под ореховым деревом палатки, разожгли костры. Вечером зазвенела здесь гитара, и новая песня эхом прокатилась по глубокому каньону… Были среди них бородатые молодые люди в разноцветных рубашках, были и девушки в ярких платьях, и, видимо, потому многим казалось, что это цыганский табор. Но если это табор, какие видят горцы-чабаны, перегоняющие отары в Ногайские степи, около города Кизляра, то где же их дети и лошади с кибитками?

— Если они цыгане, то почему не гадают? — спрашивали люди.

— Помяните мое слово, не к добру это.

Да, странное занятие они избрали себе, все рассматривали, изучали, записывали, мерили воду в реке, высоту вершин… Кто эти люди? Не золото ли они тут нашли? Вот было бы здорово, а? Пятьсот лет жили здесь люди и не ведали о том, что под ногами золотые россыпи? Всюду тащат они с собой длинные шесты-линейки с черно-бело-красными делениями, треножники, на которых ставят подзорные трубы… Кто они? Геологи, археологи, геодезисты? Кто бы они ни были, таких специальностей раньше не знали жители Салатау, где большинство людей — чабаны или садоводы. Вот у какой овцы какое мясо и когда лучше всего резать ее, как делается из овечьего молока сырберта, чьи персики вкуснее — это знали и знают горцы хорошо…

Зачем они здесь, эти странные, учтивые люди? Что им нужно?

Чиркейцы подозрительно смотрели на них, недоверчиво косились, какое-то предчувствие недоброго тревожило их, за детьми стали присматривать. И вот случилось однажды неприятное и даже позорное. Когда эти «странные, любопытные люди» были заняты в горах своим делом, обокрали их палатки, всё очистили… Кто это мог сделать? Чужие? Вряд ли: чужие редко заходят сюда. Конечно, это дело рук чиркейцев.

Покраснела, побледнела от стыда председатель сельсовета, красивая Султанат, когда к ней явились гости и сообщили о случившемся. Они видели, как стыдно, неловко было этой пышногрудой красавице с тугими длинными косами, с длинными подвесками в ушах — они, безусловно золотые, с мелкими глазками бирюзы. Свежая, как парное молоко, с бархатно-гладкой кожей, она, говорят, жена какого-то молодого инженера, только что окончившего строительный институт. Есть же такие счастливые на земле надо же заиметь себе столько солнца.

Явившиеся к Султанат с жалобой, кажется, даже забыли, зачем пришли: любуются ею, смущенно опускают глаза. Она приветлива, добра к ним, обещает помочь и уверена, что сумеет это сделать. И они уходят даже несколько смущенные и растерянные…

— А что я вам говорил?

— Вот это горянка!

— Если бы все председатели сельсовета были такими…

— И что ты хочешь этим сказать?

— Ничего, кроме того, что жить было бы радостней.

— Дай ей трон, одень в парчу — и королева.

— И все ты испортил. Зачем, зачем ей быть королевой? Она тем и хороша, что не королева.

— Я не знаю, о чем вы, а меня беспокоит это воровство. Даже чайника не оставили, чтоб согреть воду…

Как только гости ушли, Султанат, встревоженная плохим известием, решила обратиться по местному радио ко всем жителям аула, к почтенным и уважаемым старожилам, взывая к их чести и совести. Говорила так взволнованно, что, казалось, даже по камням саклей пробежала дрожь стыда и раскаяния. Между тем сама подала людям повод для оправдания, мол, этот акт, конечно, совершен не со злым умыслом и вряд ли кто из взрослых позволил бы себе такое, это просто баловство детей, кто из сознательных в наше время может посягнуть, позариться на чужое. Ее правильно все поняли. И к вечеру, к возвращению новых людей в свои палатки, все было поставлено на место, все возвращено, кроме волейбольного мяча, что убеждало и доказывало — «воровство» было совершено малолетними озорниками…

Есть изречение, что, мол, после хорошей драки бывает крепче дружба. И эта неприятность между «странными» людьми и чиркейцами, как ни странно, и вправду послужила толчком к взаимопониманию и сближению.

Палаточные гости обрели в лице жителей Чиркея доброжелательных друзей, помощников. Были заключены между ними и негласные торговые соглашения. Чиркейцы обещали поставлять им каждое утро парное молоко, яйца, кур, мясо, тоже парное — только что из-под кинжала, румяные чуреки, сыр, фрукты. За все это «палаточные» люди платили наличными деньгами, не прибегая к посредству банковских операций, которые могли бы усложнить выполнение договорных условий. И так, на основе дружбы, и взаимовыгоды, и взаимопонимания, были укреплены добрососедские отношения. Границей служил старинный каменный арочный мост через бурный Сулак, и этот мост стал связующим звеном. Такое общение давало свои плоды: ходили друг к другу в гости в свободное время, вместе сидели у костра, вели дружеские беседы, пели песни, играя на пандуре и на гитаре. Все это называлось обменом культурными ценностями. Чиркейцы в душе щедрый народ, в праздничные дни они тащили с собой хорошего барана для шашлыка, а «палаточные» люди доставали импортные напитки, в шутку называя это интеграцией потребностей.

ВЕСТЬ, ВСПОЛОШИВШАЯ ВСЕХ

Все, казалось, уладилось, все шло как полагается, «палаточные» люди стали частыми и желанными гостями у горцев. А раз так сблизились, то не могло здесь обойтись и без любви. Дружба рождает любовь, как мудро заметил почтенный Мухтадир, воинствующий вдовец. Так обычно говорит тот, кто не знает, что варится у него в котле. Участник всех похорон, Мухтадир, старик с лицом заросшим седой щетиной, — он не бреется, а просто ножницами ровняет свой ворс. Вы скажете, это грубо? Но спросите самого Мухтадира, и он воскликнет: «Да будет солнце!» Спросите, при чем тут солнце, и он ответит: «А при чем тут твой вопрос?» Вот и пойми его… О чем это мы говорили? О да, о любви. Колхозный шофер Кайтмас, что значит «Невернувшийся», сын этого старика, Мухтадира, по самые уши влюбился в одну из «палаточных» девушек, да, да, в ту самую, что ходит без платья, только не подумайте, что обнаженная, нет, она ходит в брюках. «Астахпирулах! — воскликнул Мухтадир, увидев ее впервые. — Ну и времена настали! Мужчины, слышал я, в юбках ходят, а женщины, вот тебе на — в брюках. Плакал же, говорят, чей-то малыш, не желая надевать штанишки, чтобы не походить на девочку».

Светлая была девушка, которую полюбил Кайтмас, как сноп пшеницы под солнцем, да и звали-то ее так — Света. Глаза темной бирюзы, как небо над горами Салатау. Русская она, улыбчивая, озорная. Ну и озорницы же эти русские девушки, кого хотят заполонят своими чарами и обворожительным чувством собственной свободы, верой в себя. А разве горец устоит перед таким свободолюбием? «Да здравствует свобода!» — с этим кличем умирали горцы в Араканах, дрались в ущелье Ая с контрреволюцией, слова эти бросали в лицо шариатского суда обреченные на смерть.

Правда, девушка в брюках — это смешно для горцев и непривычно, хотя и горянки носят шаровары, однако они поверх надевают платье. Шоферу Кайтмасу, которого теперь часто стали встречать с девушкой в брюках, много приходилось выслушивать острот и этаких «предостережений» относительно брачной ночи. Кайтмас все слушал, Кайтмас все пропускал мимо ушей и так заразительно смеялся, что людям не оставалось ничего другого, как отвечать ему веселой улыбкой.

Они любили друг друга. Сказать о его чувстве: «он любит» — это значит ничего не сказать. Он не представлял себя без нее, не мыслил, чтоб без нее светило солнце, поднималась луна, цвели луга, ягненок щипал траву, пели птицы. Не будет ее, не будет луны, не будет солнца, ничего не будет… Так лучше пусть будет все.

Пусть будет он и она.

Пусть будет любовь.

Какое-то время все шло хорошо. Но вдруг случилось такое, отчего во взаимоотношениях «палаточных» людей с чиркейцами наступил период настороженности. Долго не понимали чиркейцы, какие цели у «палаточных» людей, хотя и следили за ними с неистощимым упорством. А цели у них, о которых они, видимо, забыли упомянуть в своих основополагающих соглашениях, оказались просто вероломными, да, да. Они, эти «странные» люди, цыгане или кто там еще они — геологи, геодезисты, географы… Они посягают на самое незыблемое, на твердое, устоявшееся, на самое святое, прочно стоящее пятьсот лет.

— Слыханное ли дело?

— Что вы, люди, разве же такое бывает?

— Успокойтесь, это вести для легковерных.

— Не позволим! Советской власти будем жаловаться.

— Кто вам сказал?

— Кайтмас, сын Мухтадира.

— И отец полоумный, и сын, как видно, пошел в отца, нашли кому верить. Человек, который влюбился в девушку в брюках, может все, что угодно, придумать…

— А кто ему сказал?

— Девушка в брюках.

— Вот времена!

— Я вам говорил, не к добру эти люди появились у нас, ох не к добру. Хорошие люди останавливаются, как кунаки, в ауле, а они… — пояснял Ашурали на гудекане у родника, где сидели почтенные и грели на солнце свои кости. — Куш — стоянку они разбили под ореховым деревом, а ведь под ореховым деревом нельзя спать, все знают, после этого мозги кружатся, вот и закружились…

— Нас еще не спрашивали.

— Если мы не хотим, нас никто не сдвинет с места.

— Подобное насилие противозаконно. Где такой закон?

— Да что вы говорите, все это пустое.

— Как это пустое?

— Ты замолчи, без ветра и камыш не шумит.

— И твоя правда.

Да это просто невообразимо, и поверить в возможность такого, конечно же, горцам было трудно.

Чтоб здесь над аулом было море.

Чтобы целый аул пустить под воду.

Чтоб здесь была построена плотина.

Чтобы переселили чиркейцев на новое место, в новый современный поселок.

Чтоб были асфальтированные дороги, белые набережные, белые паруса в горах.

СТАРИКИ И ДЕТИ

Ума не приложишь, зачем этим изыскателям понадобилось выбрать для себя именно это место, дикое и далекое, недоступное и трудное. По их замыслу встанет здесь, меж отвесных скал, арочная бетонная плотина, выпуклая, словно грудь атланта, и преградит путь Сулаку, который прогрыз себе глубокое каменное русло. Плотина поднимется более чем на двести тридцать метров! Разольется водохранилище на два миллиарда семьсот тысяч кубометров — кто знает, что это такое? И, говорят, эта вода оросит четыреста тридцать тысяч гектаров земли. Вода, вот эта вода Сулака будет вращать гигантские турбины. А мощность станции миллион киловатт! Можете вы все это себе представить здесь, в горах Чика-Сизул-Меэр? Старые люди, которых давно ничего не удивляло, и те вдруг заговорили:

— В наше время все возможно.

— А что? Век такой.

— Ничего в этом нет удивительного, удивляйтесь другому: вот сейчас мы сидим здесь, разговариваем, а придет время — на этих самых камнях будут сидеть и разговаривать рыбы. А?

— Рыбы не разговаривают.

— Это Мухтадир так думает. У дельфина, говорят, есть свой язык.

— Дельфин не рыба.

— А что это?

— Это зверь.

— Сам ты зверь. Добрее дельфина ничего на свете нет.

— А люди?

— Люди, люди разные бывают.

У Мухтадира непременная ушанка с оборванными ушами, изъеденная кое-где молью, он время от времени снимает ее и гладит локтем, будто она у него из лучшего золотистого каракуля, а не из шкурки какого-то дешевого зверька. И на гудекане у него чаще, чем у других, бывает обнажена лысая голова с несколькими бородавками, очень похожая на макушку птицы марабу. У Мухтадира хитрые, лукавые глаза, как говорят, ненасытные.

В старые времена Мухтадир непременно пошел бы в какой-нибудь гарем евнухом, так думают многие. Как увидит где-нибудь на картинке красивую женщину, обязательно вырежет и сохранит; у него уже целая коллекция картинок. Эх, было когда-то и его время, с ума сводил степных кумычек, правда, говорят, и сам ходил от них без ума. Бедовый был парень, джигит что надо. Только сварливая попалась ему жена, скрутила его, и он запел: «О, что делать мне, люди, у первой жены был один недостаток, у второй — два, а у третьей — четыре». Люди сочувствуют Мухтадиру, но вместе с тем и смеются над ним, острят, но кожа у Мухтадира толстая, дубленая, так просто его не возьмешь.

— Люди, а как же наше кладбище? — вдруг замечает Ашурали. — Мы-то живые, с нами можно все, что угодно, сотворить, но с мертвыми… как же наши покойные предки?

— Кто посмеет нарушить их покой?

— Нет, они не потерпят такую неблагодарность потомков.

— Думаешь, поднимутся из могил и восстанут?! — в желчной усмешке задвигались губы Мухтадира.

— Не они, их память восстанет, завопит, сотрясется в лихорадке гнева… Это я вам говорю, я, Ашурали из рода Каттаган!

— А где их память? Если на этих разноцветных лоскутках, что вешают на святые деревья, то бедна же эта память!

— Не кощунствуй, сын дьявола, — щурит глаза Ашурали в сторону Мухтадира. — Память предков в нас, это их кровь течет в наших жилах, раз течет кровь — они живы, жива их память, она бессмертна.

— Бессмертно только солнце!

— Хотят построить здесь солнце. Пожалуйста, но при чем тут аул? — после долгого размышления замечает старик с золотыми зубами, которого зовут Рабадан. Это у него вчера волки растерзали теленка, это его прозвали в ауле «Фу-ты ну-ты!» из-за частого употребления этих слов, которые он не забыл добавить и сейчас — Фу-ты ну-ты!

— Вам добра хотят…

— Добро, а зачем нас возмущать? — говорит Амирхан.

— Люди мы или не люди, пошли, все пойдем! — вскакивает с места, опершись о палку, Ашурали, резкий в своих движениях, как и в поступках.

— Куда? — спрашивает Хромой Усман.

— К Советской власти, к Султанат, пусть она объяснит нам.

— Правильно, уважаемый Ашурали, очень правильно, пусть и парторг нам объяснит.

— Парторга нет, он уехал сегодня на пастбища.

— Пошли, пусть выложат все на ладонь… — говорит Дингир-Дангарчу, он тогда еще был жив и о смерти не думал, жил-был, и солнце грело его.

— К Султанат так к Султанат, — встает и Мухтадир, — к ней я с удовольствием, любо на нее посмотреть — просто жизнь светлеет…

— А если и муж ее, Хасрет, окажется там?

— Пусть. А что, он запретит, что ли, мне любоваться ею?

И вот старики бредут гуськом по узкой, как теснина скал, улочке: впереди Ашурали, за ним Дингир-Дангарчу, Хромой Усман, Рабадан, Чантарай, Амирхан, Мухтадир, Али, Вали, Шапи, Рапи, Ашрани, я бы сказал: и другие, но других не было, а дети ведь не в счет. Дети — лопоухие и лупоглазые, опрятные и чумазые, босиком и голышом — есть дети, они пока не знают жизни, они ее еще узнают. Дети думают, что старикам хорошо, а старики думают, детям хорошо. Пусть думают, это развивает ум.

Направились почтенные прямо туда, где размещается сельсовет, — к ветхой, но большой двухъярусной сакле, с нехитрыми, без узоров, деревянными перилами на втором ярусе. Шли они, решительные, нетерпимые к насилию воли, кто в ватной телогрейке, кто в бараньей шубе, кто в современном, уже поношенном костюме — не подобает почтенному горцу щеголять в новом костюме. Прежде чем надеть купленную обновку, старики сначала дают ее поносить молодым или сами надевают, но только в темноте, чтоб никто не видел, а когда поносят таким образом недели две, тогда только решатся выйти на люди. Вот и убеди их после этого в преимуществе нового. Некоторые идут в галифе образца военных лет. Сколько времени прошло, а к солдатскому особая любовь. У некоторых богатая папаха, да, да, папахи сейчас шьют новые из лучшего каракуля сур, новая папаха — это гордость, у иных победнее и полохматее. Детей собралась целая ватага: неспроста мол, старики всполошились, значит, что-то будет.

— Киш, киш! Голопузые… А вы куда?

— Туда.

— Куда туда?

— Туда, куда и вы.

— Зачем?

— Посмотреть.

— На что?

— На то, как вы сельсовета будете колошматить! — говорит босоногий, с черным от спелой ягоды тутовника лицом мальчуган.

— Откуда ты это взял?

— Дедушка Мухтадир сказал.

Вот так-то, разве что-нибудь от кого-нибудь скроешь в нашем ауле. Ха! Старики будут колошматить… Разве это не смешно, а? Да еще кого — Султанат! Какое грозное имя дано родителями самой, казалось бы, нежности и ласке, а может, это имя и надо понимать в том смысле, что она в самом деле Султанша добра, нежности и ласки. Даже просто глядеть на нее — истинное удовольствие.

СЕЛЬСОВЕТ СУЛТАНАТ

Из раскрытого окна конторы сельсовета доносится голос: «Да, да, это я говорю. Кто я? Председатель сельсовета Чиркея. Да, я женщина… Эй, слушай, ты, безусый красавец среди уродов, это твои тракторы портят наши пастбища на зимовье? А ты спросил меня? Ты не геолог-разведчик, а геолог-разбойник… Брось эти свои любезности и комплименты… Да, я пошлю своего мужа… чтоб он вытряс твою душу. Что? К дьяволу!» — и слышно, как Султанат со звоном бросает на рычаг трубку. Да, это говорила она, вот тебе и нежность и ласка. Послушаешь ее — уши хочется заткнуть, но такое с ней случается нечасто.

— А это что еще за шум во дворе? — спрашивает Султанат у своего секретаря Абала Абдал-Урши — очень худого, низенького роста молодого человека. Она недавно хотела его отправить учетчиком на кутаны, договорилась было и с председателем колхоза, но секретарь ни в какую, взмолился: «Не гони меня в колхоз, оставь здесь, я готов хоть бесплатно работать, но только тут, Султанат». И она уступила. Но вместе с тем заинтересовалась, что же его удерживает, почему этот молодой человек, неженатый, хочет работать только здесь. И вскоре поняла. Эх, мужчины, мужчины, и почему только вас называют сильным полом? Султанат всегда вела себя в присутствии секретаря совершенно свободно, не обращая внимания на него, распускала, когда надо, и вновь сплетала косы, гляделась в зеркальце. Она иногда даже спрашивала у него, идет ли ей то или иное платье. И подобные вопросы окрыляли Абала Абдал-Урши. Он каким-то образом достал и хранит у себя ее фотографию. Как он хочет, желает, чтобы она была с ним совсем откровенна, не стеснялась его ни в чем. Только бы любоваться ею… «Бедный ты человечек, несчастный ты, Абала Абдал-Урши», — скажете вы ему. «Почему же? Нет. Я самый счастливый! Мне светит яркое солнце!» — воскликнет он.

— Это люди, товарищ Султанат! — отвечает секретарь, выглянув из окна во двор, готовый всегда исполнить любое ее желание. А вы прислушайтесь к сочетанию слов: «Товарищ Султанат!» А как он их произносит! Он не только к ней так обращается, но и к ее мужу: «Товарищ Хасрет». Он гордится им, ее мужем, радуется за него, всегда с любопытством рассматривает его, смотрит на его большие руки, которые имеют право обнимать ее, ласкать, гладить волосы, на губы, которыми он целует это солнце, — ведь он единственный на белом свете, кто имеет на это право. Правда, Абала Абдал-Урши бывает и недоволен им, когда тот является в контору навеселе, как говорят горцы, наладив нежные струны души на мелодию грубых желаний, приходит в контору к ней как к жене… Разве же можно? Он даже ревнует ее здесь к мужу. Там, дома, после работы пожалуйста, а здесь…

— Слышу, что люди, а что за люди? — Султанат отрывает глаза от бумаг и смотрит на секретаря, стоящего у окна.

— Старики и дети, дети и старики.

— А что им-то нужно? — спрашивает Султанат и направляется к выходу на веранду.

Объединенные одними мыслями, одним порывом, почтенные чиркейцы вошли во двор сельсовета. Двор широкий, вдоль стен — скамеечки. Все основные сельские сборы проходят здесь. Пришельцы были решительны и хотели раз и навсегда положить конец всякого рода хабарам, неприятным слухам. Все шумели, говорили, перебивая друг друга. И вот на балкон вышла Султанат. На ее спокойном лице тихая, светлая улыбка. И это простодушие придавало ее красоте неповторимый оттенок.

— Эх, что за женщина, — потирает руки Мухтадир. — Ведь есть, возможно, в ауле и покрасивее, но так подчеркнуть в себе все прелести.

— Друг мой любезный, ты опоздал ровно на семьдесят лет.

— Как это опоздал на семьдесят лет?

— Очень просто. Не надо было родиться так рано.

С ее появлением на балконе шум прекратился, притихли все, даже дети.

— Что случилось, уважаемые отцы? — обратилась Султанат к собравшимся, она старалась быть с ними особенно почтительной и ласковой.

— Ответ перед нами будешь держать, — выходит вперед Ашурали, думая, только бы не опозориться перед ней, как тот атаман, что хотел лихо выхватить из ножен саблю, да в руке оказался только эфес без лезвия.

— А я-то думала, весть мне принесли о том, что отары вернулись с чабанами, — иронически заметила Султанат. «Какой нежный, мягкий голос, напоминающий шорох тополиных макушек в лунную ночь», — подумал, прислушиваясь к ее речи, Мухтадир.

Султанат продолжала:

— Ну что же, ответ так ответ. Вы подниметесь ко мне или мне сойти к вам, уважаемые?

— Сойти, сойти… скажите, чтоб сошла, — повторил Мухтадир.

— Сходи к нам! Сюда… — И старики усаживаются, кто на скамейку, кто на каменные выступы, кто на бревно, на то самое кривое бревно в три обхвата, которое не нашло применения в строительстве, привезенное в аул из ущелья Каракан упряжкой из двенадцати быков. Из этого бревна вышел бы хороший желоб для водопоя скота или лодка для индейцев.

— Эй, ты… ты о чем шепчешь? При чем тут индейцы, лодка, скот, бревно? Ты туда смотри, туда. Но притворяйся слепым, — толкает соседа Мухтадир.

В просветах перил мелькало светло-голубое платье до колен, ох, эти коленки, с чем их сравнить, нет сравнения. Разве только с мраморными колоннами у райских ворот. А ты бывал там? Нет. Ты видел эти колонны? Не видел. Почему же сравниваешь ее ноги с невиденным? Потому что виденное все меркнет перед ними. Султанат в теплые дни не носит платка, косы у нее толстые, длинные, зачем же их прятать от солнца; в золотых подвесках, от которых тени на шее, прыгают солнечные зайчики. Вот она небрежно придержала край платья, чтоб ветер-озорник ненароком не поднял его, и стала осторожно спускаться с лестницы. Из почтительности некоторые отвернулись, потупили взор.

— Какие ноги, — не вытерпел Мухтадир. — Клянусь, ее мать родила на лесной опушке в лунную ночь, а может быть, на широком альпийском лугу, подперев небо ногами.

— Ты что бормочешь?

— Эх ты, чучело, луженая твоя башка. Ты же слепой, если не умеешь восхищаться прекрасным!

— А ты зрячий чурбан. Тут вопрос стоит: быть или не быть нашему аулу, а он, видите ли, о лунной ночи.

— Не о лунной ночи, а о ней.

— Подумаешь, ну и что из того, что у нее груди пышные и тугие…

— А какая прозрачная кожа, ей-ей, не нужен рентген. И вряд ли какой художник сможет подобрать краски, чтоб передать этот божественный цвет.

— Да что ты в ней нашел? Жена моего соседа куда красивее. Ну что в ней? Толстые бедра, большие груди.

— Ах, ты уже заметил все эти прелести, вот не думал…

Султанат спустилась на самую нижнюю ступеньку. От смущения немного зарделась, щеки стали более румяны, чем обычно, что не мог не заметить с балкона секретарь Абала Абдал-Урши. И в это время подбегает к ней грязный мальчуган и говорит:

— Сельсовет Султанат, дальше не идите, они хотят тебя расколошматить, я сам слышал, так они и сказали: расколошматить, как бычью шкуру.

Это услышал Абала Абдал-Урши и вмиг оказался впереди председателя, встал с воинственным видом: «Никто не посмеет и пальцем ее тронуть». Она спокойно, положив руку на плечо своему секретарю, отстранила его и, ласково улыбнувшись, обратилась ко всем:

— К какому же ответу вы призываете меня, почтенные?

— Мы хотели спросить у тебя, сельсовет, — заговорил Ашурали, немного выйдя вперед.

— Спрашивай, почтенный Ашурали из рода Каттаган, — проговорила Султанат, обнажая ряд жемчужных зубов.

— Правда это? — спрашивает Ашурали, теребя бороду.

— Что? — Засветились нежным светом ее добрые, щедрые глаза.

— То, что услышали наши уши, что по аулу несется ветром горячим, холодной змеей заползает в душу, то, от чего нам стыдно перед памятью предков: говорят, что хотят нас затопить, что над нами… — Ашурали ткнул палкой в небо, — будет море.

— Да, уважаемые, это правда, — услышали все, к немалому своему огорчению, и сказала она это без всяких утаек, откровенно.

— II что нас переселят…

— Тоже правда.

— Что построят плотину.

— Правда.

— И это все окажется под водой? — развел он руки.

— Да, — ответила Султанат.

— Стало быть, все это правда, — глубоко разочарованным голосом говорит Ашурали и оглядывает всех непримиримым взглядом из-под бровей. Он хотел еще что-то сказать, став спиной к Султанат, но потом махнул рукой: «Пошли отсюда, люди!» — и направился к настежь открытым дощатым воротам, поняв, что напрасно обольщал себя надеждой, будто все это пустые сплетни.

За ним последовали остальные, недоумевая и теряясь в догадках, почему вдруг старик Ашурали так круто прервал разговор. Одно было несомненно, что он никак не ожидал категорических ответов от сельсовета и понял, что самое лучшее после этого бесплодного разговора в другом месте поразмыслить, как быть дальше.

— А я-то думал, что будет драка, — с досадой пробормотал мальчуган, вытер локтем под носом и побежал вслед за стариками.

Время было обеденное, и, прощаясь со всеми, Ашурали сказал:

— Вы не глухие, сами слышали. Теперь подумайте о том, что предпринять, чтоб предотвратить беду. Дело, как вижу, зашло далеко, и оно серьезнее, чем мы предполагали. Подумайте…

— Подумайте, люди, — говорит Мухтадир, копируя Ашурали. — Подумайте, может быть, снесете яичко мудрости, а я пошел доедать вчерашнюю жареную колбасу. Эй, кто со мной? Идем ко мне, Дингир-Дангарчу, чайком согреемся. — Дингир-Дангарчу тогда еще был жив и свое солнце носил с собой на земле.

РАЗГОВОР НАЧИСТОТУ

Недолго пришлось старикам раздумывать. Вечером к ним на гудекан пришел парторг Мустафа, средних лет мужчина из рода Мичихич, сын старого учителя, который никогда за всю свою жизнь не бывал на гудекане, считая, что это не для серьезных людей, что именно это место рождает разного рода сплетни, кривотолки и раздоры. Мустафа крупный мужчина, с круглым здоровым лицом, ворот рубахи у него всегда раскрыт, летом и зимой, из-под которого видна крепкая шея, широкие плечи. Все это на первый взгляд делает его неуклюжим, хотя в танце он стремителен, как вихрь… Сначала учился Мустафа в Тбилиси в театральном институте, но артиста из него не вышло. В студенческом спектакле играл он однажды Отелло и так вошел в роль, что онемел от ярости и чуть не наговорил глупостей, отсебятины. Несерьезным показалось ему это занятие для мужчины, и на третьем курсе он оставил учебу. К тому же среди студентов он выделялся начитанностью и исключительным знанием истории, это в конечном счете и определило ею дальнейшую учебу: он перешел в университет.

Мустафа не думал долго задерживаться на гудекане. Он, конечно, знал больше, чем другие, о будущей крупной стройке в горах Чика-Сизул-Меэр. И предстоящее глубоко радовало его, оно рисовалось ему прекрасным. Разговор о будущем старого аула он хотел начать с сочувствия тем, кому, по его словам, со многим привычным придется расстаться.

— А что с него взять? У него два вола в упряжке, а за душой ничего, — тихо проворчал Ашурали, когда парторг свернул с дороги и направился на гудекан. Но Мустафа услышал слова Ашурали, и все с любопытством наблюдали, что будет дальше.

— Как это понимать? — Голос у Мустафы, однако, был спокоен.

— А так, как я сказал. У тебя в жизни, как видно, два главных пункта: агитпункт и заготпункт, а цель одна. В этом твоя задача. А вот что с людьми, чем они живут, о чем думают…

— А что тебя беспокоит, почтенный Ашурали?

— Меня? Всех в ауле беспокоит. Ты мастер организовать в колхозе выполнение плана, а колхозникам что? Тушенка свиная в магазине и килька? Вот и вся твоя забота.

— Если в магазин что-то не завезли, надо разобраться. Это райпо виноват.

— А райпо чей? Не твой? Ты парторг, тебе люди доверили свои надежды, — вмешивается Дингир-Дангарчу, — и правильно Ашурали говорит. А ты хоть видел, как зимуют на кутанах наши чабаны?

— Видел, сам спал с ними, — с некоторым раздражением сказал Мустафа и тут же подумал: «Раз они вдруг взяли не ту тему, значит, гром с молнией берегут на потом».

— Стыдно даже их небритые рожи в газетах печатать!

— Да, чабаны пока неважно устроены.

— А вы, парторг, о море думаете, о какой-то там невиданной плотине… Для овец шифером покрыты помещения, а чабаны как жили когда-то в землянках, так и живут. А простыни ты их видел?

— Видел, отцы, видел.

— Лучше бы, чем о море думать, для смены чабанам простыни приобрести.

— Право же, вы путаете разные вещи…

— Кто думает о том, что у колхозников есть свой личный скот? Где для него сено заготовить? Завтра люди станут на крышах люцерну сеять, другого выхода нет. Да. Говорили мы об этом на собрании, и не только об этом…

— Почтенные, понимаю ваше волнение, и я не раз говорил об этом в райкоме… Но не все же сразу. Будет вам и сено.

— А скажи, парторг, зачем нам сейчас эта большая стройка?

— Вот именно… Это же для блага делается! Все в корне изменится.

— Гм, да.

Наступила напряженная пауза. На небо надвигались полосой кучевые облака, низко над землей летали ласточки, доносился шум реки и журчание родника, где-то заблеяла испуганная коза. И эту неприятную, угнетающую тишину нарушает Мухтадир, лукаво улыбаясь и локтем гладя свою ушанку. Очень симпатичным делается старик, когда улыбается.

— А знаете, сельчане, что я вам предложу? — И он глядит из-под ладони на вершины гор.

— Знаем, что ничего путного не вырвется из твоей глотки, — шамкает беззубым ртом Амирхан.

— А вы подумайте. Давайте продадим весь свой личный скот… — Видно, что-то замышляет Мухтадир.

— Зачем?

— А на вырученные деньги купим знаете что? Ни за что не догадаетесь… фанеру. Ха-ха-ха, вот не думал, что я так скажу.

— Что-что, фанеру? Чудак, зачем нам столько фанеры?

— Мы построим из нее большой-пребольшой дирижабль.

— А зачем? Фу-ты ну-ты!

— Как зачем? Разместимся на этом дирижабле всем аулом и полетим знаете куда — ни за что не догадаетесь…

— На Марс! Ха-ха-ха, — смеется Дингир-Дангарчу. — Клянусь, дельное предложение, ведь все равно нас хотят отсюда выжить!

От души хохотал и Мустафа, он смеялся, сотрясаясь всем телом, даже уши побагровели.

— Нечего на всякую глупость зубы скалить. Таким был Мухтадир, таким и останется, — серьезным тоном заметил Ашурали.

— Валлах, не останусь! — А что сделаешь?

— Поступлю как все честные люди: умру. Оставаться я не намерен. Говорят, непривычная для нас жизнь придет сюда, надо улетать. Вон орлы улетают, уже чуют.

— Ты на нас не сердись, парторг, — сказал повеселевший Дингир-Дангарчу. — Мы так прямо говорим не потому, что хотим власть нашу в чем-то упрекнуть, нет. Мы сами ее установили, нашли справедливой. Только вот замечается у нас за последнее время: собрания и решения есть, а дела-то бывают с прорехами.

— А может, души людские мельчать стали? — насупился Ашурали. — Лень-матушка одолела? Ведь оно как бывает: если мысли свежей у человека нет, нечего сказать — мусолит, жует одно и то же. И получается странная вещь, вроде нас за Советскую власть-то агитируют… А нас не надо за нее агитировать. Мы ее знаем, и она нас. Вот скажи мне, кто лучше осведомлен о нашем ауле и колхозе? Ты или тот же райком, который за десятки километров отсюда?

— Я так думаю, кое-что мне видней на месте, конечно.

— Если так, то возьми и скажи им, в райкоме, все скажи. Не уходи от них, пока не решат все наши вопросы.

— Райком знает о предстоящих работах в каньоне?

— Конечно, знает, — отвечает Мустафа.

— А почему нас не спросили?

— Что, с нами уже перестали считаться?

— Поймите же, вопрос касается не только нашего аула, а будущего всей нашей республики, дело масштабное. А когда решается такое дело…

— Все равно и нас должны спросить.

— Спросят и вас.

— А если мы не захотим здесь никакого строительства?

— Мы просто не желаем.

— И тебе, как парторгу, об этом говорим.

— Ничего не выйдет, отцы, нельзя так узко думать и не видеть ничего дальше собственного носа, это называется ограниченностью мышления, местничеством. Но хочу вас заверить: то новое, что ждет нас, достойно восхищения.

— Нам, откровенно говоря, и со старым неплохо.

— Со старым неплохо, но с новым будет во сто крат лучше. Не рубите сгоряча, отцы, подумайте.

— Подумать, конечно, не мешает, — заметил Дингир-Дангарчу. Он был тогда еще жив и новое в глубине души своей приветствовал. — Всех подробностей мы пока не знаем.

— Я одно знаю, старики, что дело это не одного, не двух лет, на это потребуется время.

— А мы будем жаловаться! — заявил Амирхан, шумно высморкавшись в платок. — Я только что построил свою новую саклю и, значит, должен бросить ее? Кто мне возместит расходы?

— Построят новый аул, и каждой семье будет предоставлен бесплатно новый дом.

— И Мухтадиру?

— Да, и ему и всем.

— У меня новая сакля — мне новый дом, у него старая сакля, и ему тоже новый дом? Это же несправедливо, — не унимался Амирхан, — я все равно буду жаловаться.

— Ты на меня хочешь жаловаться? — сказал, гладя локтем свою шапку-ушанку, Мухтадир. — И не стыдно тебе будет бумагу марать? Вот не думал… — И, надев свою шапку, он пристально посмотрел на Амирхана, будто хотел узнать, насколько соответствует его решимость только что высказанной угрозе. По его разумению, мужичина вообще никогда не должен жаловаться.

— Ну а если будут жалобы и веские на то причины, я думаю, все учтется, в этом и я вам помогу. Интересы людей превыше всего, — говорит парторг Мустафа, поднимаясь с места и давая понять, что собирается уходить.

Спокойный, доверительный тон в разговоре парторга со стариками утихомирил почтенных, и их категоричности поубавилось. Как видно, ни та, ни другая сторона еще глубоко не осознала всех сложностей предстоящих событий. К тому же таким уступчивым, как сегодня, никогда ранее не казался сельчанам Мустафа. Нелегкую ношу взвалили на его плечи, избрав парторгом, сам Мустафа, признаться, не очень этого хотел. Тогда, во время выборов, кто-то ему язвительно заметил, что, мол, соглашайся: кто становится парторгом, часто перестраивает или строит новую саклю, и ты построишь себе, у вас ведь сакля совершенно старая. И об этом с иронической усмешкой вспомнил на гудекане Мустафа, подумав про себя: «Вот и не придется строить новую саклю, государство само построит в Новом Чиркее».

ДОРОГА — ЭТО ПЕСНЯ

Беспокойными были у чиркейцев сны в эту и последующие ночи. Еще бы, грозил нарушиться их многовековой уклад. Предстоящим переменам радовался лишь один человек, муж Султанат — Хасрет, который, конечно же, при нынешнем положении не мог в полной мере употребить своих инженерных знаний. К тому же родился он не здесь и единственное, что связывало его с аулом, — любовь к своей Султанат, чувство, которое он, как горец, нигде не подчеркивал и даже позволял себе иногда при случае демонстрировать этакое свое превосходство над женой и подчеркивать ее обязанность быть покорной. Вот, мол, какая послушная она у меня, хотя для вас она и сельсовет. Султанат и в самом деле исполняла все его желания.

И вот однажды в хмурое, неприветливое утро глянули чиркейцы на то место, где стояли палатки «странных» людей, и не нашли их. Не было палаток, не было людей, только следы костров и мокрая от моросящего дождя зола говорили о том, что здесь некогда обитала живая душа. В тот же день исчез из аула и Кайтмас, сын Мухтадира. Машина, на которой он работал, сиротливо стояла в колхозном гараже. «Да, вот какие времена настали в горах, девушки в брюках похищают из аула джигитов!» — сказал кто-то на гудекане, на что Мухтадир, горько усмехнувшись, ответил: «Голова о камень или камень в голову, какая разница! Вот не думал, что Кайтмас сваляет такого дурака».

Со временем горцы успокоились, тревоги улеглись, как туман, что исчезает по утрам в складках ущелий, привычные заботы их размеренной жизни заставляли забыть о многом. Продавали и покупали сакли, строили новые, сажали на своих маленьких участках деревья. В семьях рождались дети, умирали старики, все шло своим чередом, все было как всегда. Постененно затеплилась надежда: раз так внезапно исчезли «палаточные» люди, то, может быть, им показались неприемлемыми эти места для осуществления их планов, и они ищут теперь новые где-нибудь в других районах, на полноводном Тереке, у Кизляра или на реке Самур. Да, что-то ведь в газетах писали о намечающихся больших преобразованиях в дельте Самура.

Год-полтора после исчезновения палаточного стойбища на его месте никто не объявлялся, и мало-помалу об этой истории стали забывать. И если затевали разговор, то с насмешкой — от души хохотали, вспоминая о готовившейся стройке как о чистейшей выдумке.

— Эй, Мухтадир, не утонул ли случайно твой сын в том море, что над нами, а? — загадочно прищурив глаза, спрашивал на гудекане Амирхан.

— Как там Новый Чиркей рождается? Головой вперед или ногами?

— Где был? В новом белом городе в горах Чика-Сизул-Меэр? Ха-ха-ха!

— А плотину видели? А белые паруса, а? Эй, Дингир-Дангарчу, не ты ли в лодке на рыбалку вышел спозаранку?

— Кому шашлык из гидробарана? — Мухтадир злобно косился на Амирхана, но общее настроение поддерживал: — Гидробаран… вот не думал, что я так скажу.

— Вкусно, правда?

— Жирно. Ха-ха-ха!

Но их насмешки, выдумки и остроты оказались, к их глубокому сожалению, преждевременными, им пришлось вскоре понять свою оплошность. Ай-ай! Разве достойно так ошибаться почтенным! Надо же, как подвело их здравомыслие, проницательность. Неловко, некрасиво получилось. Все это спокойно прошедшее время оказалось лишь затишьем перед хорошо подготовленным и по-деловому серьезным штурмом освоения диких мест гидростроителями… И вот в одно обычное летнее утро всю округу в горах Чика-Сизул-Меэр огласил рокот десятков тяжелых машин. Сюда с завершенной стройки Чир-Юрта перебрасывали мощную технику, первые вагоны-времянки. От этого гула дрожала земля, звенели стекла в саклях, перед ним даже притих шум Ак-су и Сулака. Были разбужены, растревожены склоны остроконечных вершин, унылые каменистые склоны с полями-лоскутками, с ржавой травой.

Сконфузились старики: какая все-таки досада, им пришлось, как говорят, закусить удила на подъеме. А время торопило решение первоочередных проблем, важных и насущных, которые не терпели отлагательств. В первую очередь нужна здесь дорога. Дорога в первую очередь. А что такое дорога в горах? Сорок тысяч рублей — всего один километр… Ну и что же? Мы строители! Плохая дорога укорачивает жизнь. Жизнь — это дорога, а дорога — жизнь.

Дайте дорогу, новая жизнь идет в горы.

— Куда путь держишь?

— В Чиркей.

Из горных аулов, из долинных поселков и городов стекаются сюда, как чистые ручейки, отряды молодых энтузиастов — стройка объявлена ударной, комсомольско-молодежной… Вот он, уже раскинулся палаточный городок, а рядом строятся времянки-бараки. Городок называется «Дружба». Неужели другого названия не могли придумать романтики? А зачем? Именно «Дружба»! Но это такое избитое название. Нет, только «Дружба»! Спроси ты их, молодых, загорелых, с комсомольскими значками на груди, кто они и откуда. Представители не одного, а десятков народов, это они и назвали так свой новый городок, а эмблемой избрали крепко сжатые руки. Зачем же подчеркивать то, что есть, что само собой подразумевается и не вызывает сомнений? Потому что такое слово что клятва — от повторения не стареет, не стирается, оно становится еще ярче и чище.

И слышатся разноголосые выкрики:

— Где отдел кадров?

— Вон в той палатке.

— Ваши документы, кто вы и откуда? С аттестатом — это хорошо.

— Национальность?

— Русский!

— Лезгин!

— Украинец!

— Татарин!

— Даргинец!

— Таджик!

— Осетин!

— Латыш!

— Специальность есть?

— Нет!

— Ничего, получите здесь. Нам нужны будут ребята всех профессий: каменщики, плотники, водители, сварщики, скалолазы, механики, бетонщики, арматурщики, крановщики, штукатуры, маляры… Молодые, сильные, здоровые.

— Вот вам палатка, поживите пока, а там…

— Вам ордер на квартиру. Не забывайте, уходя гасить свет, закрыть краны, с газом надо обращаться осторожно, детям не давайте играть со спичками.

— Крупная стройка, всякое может быть, страхуйте жизнь!

— Брак хотите зарегистрировать? Пожалуйста.

— Свадьбу, давай свадьбу, первую свадьбу.

— Сын родился? Поздравляю, какое имя ты дал ему?.

— Разве дело в имени?

— И хорошее имя неплохо.

— Икбал!

— Что это значит?

— Удача.

— Подходящее имя, да будет он удачлив!

— Трактор сорвался в пропасть, погиб человек.

— Хороший был человек, добрый. Говорят, у него семья осталась.

— Надо помочь! Где профком?

— В партию хочешь вступить? Передовик?

— Нет.

— Тогда рано еще! Пусть о тебе другие заговорят.

— Где бригадир?

— Какой бригадир?

— Наш бригадир!

— А я ищу своего!

— Камни подавай, эй!

— А кирпичи?

— Можно и кирпичи, но говорят, дом из кирпичей стоит восемьсот лет, а из камня — вечно.

— Расчет правильный, прицел дальний, если мы не будем живы, будут жить наследники.

— Нам положена премия!

— Положено? Получай!

— Безобразие. Магазины наши пустые, почему не подвозят новые товары? Подавай нам все добротное, все хорошее, что есть.

— Тут начальству не хватает…

— Начальство подождет. Мы рабочие.

— Сегодня май! Да здравствует Его Величество рабочий класс! Ура, товарищи! В колоннах соблюдайте порядок. А где же песни? Давайте песню!

— Какую песню?

— «Наманганские яблочки».

— «Подмосковные вечера».

— «Сулико».

— «Я люблю тебя, жизнь…»

— А кто ее не любит?

— По горным дорогам…

— Днепр широкий…

— А Сулак глубокий.

— Эй, кто там шумит, мешает песне. Это ты? Ты пьян, иди отоспись.

— Гражданин, пройдемте.

— Кто вы и почему вы хватаете меня за руки?

— Мы народные дружинники. Но, но, осторожно…

— Ребята, простите меня, прошу вас, простите, я выпил…

— Ум не пропивай, ты человек, а не скотина,

— А скотина разве пьет?

— Вот именно.

— Простите меня…

Жизнь закипела, забурлила в горах Чика-Сизул-Меэр. Непривычны горцы к такому шуму, к таким темпам — все нарушено и расстроено. Все затыкают уши, нет покоя ни днем, ни ночью. Что это, конец света? Нет, это начало! Люди механизируют землю, и, говорят, скоро незачем будет летать к иным мирам на ракетах, они будут управлять движением Земли, и на этой же Земле, как на гигантском корабле, они будут бороздить вселенную. Хотят потерять солнце? Нет, они рождают свое солнце на Земле. Но все равно от солнца уходить нельзя. Все возможно, все может быть в этом шуме. Говорят, в больших городах от шума люди скорее умирают, говорят, через десять — двадцать лет в Токио невозможно будет жить, говорят, уже сейчас существуют автоматы, которые за деньги чистый воздух продают.

— Слышали? Кайтмас вернулся со своей женой в брюках.

— Не может быть!

— Валлахи, биллахи, таллахи, я сам видел своими глазами, как тебя вижу. Мы с ним даже перебросились несколькими фразами. Я говорю: «Это ты?», он говорит: «Это я!», я говорю: «Неужели Кайтмас?!», он говорит: «Да!» Тогда я хлопаю его по плечу и говорю: «Молодец!» А он? Он ничего не сказал и ушел на стройку. Я и с его женой за руку поздоровался, такая раскрасавица, волосы что спелая пшеница.

Вот времена. Сыновья делают все, что хотят, старших не спрашивают. Да, приуныли старики в ауле, их будто оглушили, удивив этим размахом созидания: строят Новый Чиркей, строят город Дубки для рабочих, строят гидростанцию. Фары десятков машин ночью выискивают на горных склонах места, куда дотоле не ступала нога человека. Днем гудки этих машин разносит эхо от скалы к скале. Сюда, в дикие, заброшенные горы Чика-Сизул-Меэр, протянулись самые лучшие в республике, самые надежные, широкие бетонные, асфальтированные дороги, соединяющие крупнейшую на Северном Кавказе стройку с промышленными центрами, железной дорогой и государственной трассой: со стороны города Кизил-Юрта и со стороны города Буйнакска.

Растет новый город Дубки с многоэтажными красивыми домами. Здесь уютно и светло. Правда, на этой высоте ясных дней в году бывает не очень много, и нередко горное плато обволакивается туманом. Кто-то из проектировщиков, видимо, не учел эту незначительную деталь. Но воздух здесь чистый, это тот самый воздух, которого недостает людям, тот самый воздух, от которого легкие очищаются и кожа делается румяной, как корочка чурека, тот самый воздух, от которого кровь обретает силу и сердце радостно бьется в груди, тот самый, от которого поднимаются дух и настроение…

Все, что вокруг происходит, не могло не отразиться на жизни старого Чиркея, волей-неволей и жителей аула коснулись эти головокружительные и соблазнительные темпы. После школы дети горцев получали на стройке дотоле неизвестные и неслыханные в этих местах профессии; дети чабанов и земледельцев, дети садоводов и мельников становились очевидцами, участниками уникальной стройки, оповестившей о себе весь мир. Старики и те, казалось, вошли в новый ритм жизни, уже недолгим стал их досуг на гудекане: как же, ведь теперь есть где подзаработать, чтобы положить лишний рубль на сберкнижку. Некоторые из них пристроились кто сторожем, кто водовозом, кто ночным дежурным в конторе. Все это, разумеется, расшатывало авторитет Ашурали, и его влияние на людей получило ощутимую трещину.

Старый аул, древний Чиркей, стал для приезжающих сюда строителей местом прогулок, экзотическим уголком, своеобразным музеем под открытым небом. Здесь даже есть знаменитое местечко Узунтала, где сохранились средневековые склепы. А разве сами чиркейские сакли не являются музейными экспонатами, только здесь и сохранились до наших дней плоские крыши. И не потому ли киносъемочные группы разных студий останавливают выбор именно на этом ауле. Конверты с видами этих мест летят во все края страны. Название давно позабытого аула Чиркей стало популярным. И не только в силу сохранившихся в его облике черт древности.

Чиркейгидрострой. Чиркейская плотина. Чиркейские будни. Чиркейское море.

— Был в Дагестане?

— Был.

— Что видел?

— Чиркей.

— Ну, как?

— Грандиозно!

— А что именно?

— Люди.

— В папахах?

— Нет, в строительных касках.