"Макушка лета" - читать интересную книгу автора (Воронов Николай Павлович)

ЗЕМЛЯ

1

Когда нас как бы преследуют неудачи, неприятности, несчастья, мы невольно ищем причины этого в нашем личном поведении, если чем-то в нем мы были мучительно до раскаяния недовольны. То, что стало происходить на подстанции, я упорно увязывал со своей размолвкой с Инной и раздором с тобой, Марат. Я не суеверен, но это увязывание всякий раз наводило меня на мнительное подозрение: «Неужели возмездие?!»

Все началось с появления «земли»: свалилась в нулевое положение стрелка вольтметра на фидере, питающем воздуходувную машину.

Ваттметр отражал нагрузку, а вот напряжение перестало фиксироваться, будто исчезло. На самом деле оно не исчезло: машина ведь не прекращала нагнетать дутье на домну.

Возникновение «земли» на подстанции — зловещий признак, как пробоина в днище корабля. Да, в смысле опасности, которая может обернуться катастрофой. Это тревожное сопоставление содержит в себе и различие: пробоина в корабле способствует втеканию воды, а она же в бронировке кабеля — утечке электричества в землю. В общем, «земля» — вид замыкания, которое не всегда быстро выдает себя. По моим наблюдениям, оно даже любит таиться: возникнет, нагонит страху, пропадет, потом опять и опять появляется, чтобы напоследок натворить бед.

Чтобы избежать аварии, Станислав Колупаев и я перевели воздуходувную машину на соседний фидер. Благодушием мы не страдали (слишком опасно в нашей роли), а тут, выкурив по «беломорине», малость рассолодели: полулежим на стульях, жмуримся, позевываем. А чего? Избавились от чудовищной, по всей вероятности, угрозы.

Поспешили: присутствие «земли» обнаружилось по другому вольтметру, правда, его стрелка не упала в нулевое положение, всего лишь отклонилась, ложно указывая на потерю напряжения в тысячу вольт.

Налицо была блуждающая «земля». Станислав родился в таежной деревеньке, жмущейся к реке Лене, потому и называл эту «землю» с охотничьим привкусом, как называют медведя, не залегшего осенью на зимнюю спячку.

Он позвонил начальнику смены Грозовскому, внятно, словно продиктовал краткую телеграмму, проговорил в черную решетку трубки:

— Снова объявился шатун. Не перейти ли на резервную систему шин?

Начальник смены Грозовский отличался от своих коллег поразительной графической памятью. У него не было надобности в листании альбома подстанционных схем, толсто начерченных тушью. Прикроет длинные веки, они даже как бы вытянутся еще, и полностью представит себе нужную схему. Обычно он принимал решения без отлагательства и проверочных уточнений. Что может быть спасительней в моменты, когда требуется молниеносность решений?! Случалось и так, что он медлил, вроде бы от растерянности, тогда в наушнике минутами толклось его меленькое кхеканье. Так произошло и сейчас, затем он сказал:

— Надо взглянуть на вашего шатуна, товарищ Колупаев.

— Будем ждать, Михаил Матвеич. Тем не менее я заготовлю наряд для перехода с системы на систему.

— Не спешите.

Грозовский ходил на редкость длинными шагами. Пока двигается за щитом управления, выйдя из коридора, прилегающего к диспетчерской, на слух тебе кажется, что, подняв ногу для шага, он подержит ее в воздухе, потом ступит, основательно ступит, тяжко. Среди кабельщиков был украинец из Мариуполя — Легкоступ. И действительно, ходил он быстро, почти неслышно по нашему на втором этаже скрипуче сухому деревянному полу. По контрасту с ним мы называли Грозовского Тяжелоступом. Странно: худой он был, по-дрофьи тонконогий, но ходил слишком весомо и медленно.

Пока Грозовский доступал до пульта да согнул крючком указательный палец, чтобы постучать им в стекло вольтметра (проверить, нет ли в приборе заедания), а стрелка уж стоит на том делении шкалы, которое во время градуировки выделяется особо заметной черточкой. Черточка закрепляет самый распространенный на заводе стандарт высоковольтного напряжения: 3,15 кв.

— Никакого падения, — сказал он, оглянувшись на Станислава.

Станислав выписывал наряд, я следил за показанием приборов в левом крыле пульта.

— Смотрите внимательно, Михаил Матвеич.

— Посмотрел.

Станислав возмутился.

— Минуту назад было падение.

Застегнув и одернув на ходу кургузый пиджачок, он подошел к Грозовскому. Одновременно с ним подошел и я. Да, напряжение, которое показывал вольтметр, возросло до нормального.

— Скажите, пожалуйста, товарищ Колупаев, и вы, Готовцев, не производились ли в последние дни взрывные или земляные работы вблизи подстанции?

Доброжелательная торжественность Грозовского была привычна для нас, но мы не переставали ей удивляться, замерли с внимательно-светлыми глазами.

— Не слышали. Не видели.

— Благодарю.

Единственным изъяном вежливого Грозовского было то, что он, похоже, не считал нужным запоминать имена-отчества. Однажды Станислав высказал догадку, что якобы привычка обращаться по фамилии осталась у Грозовского от юности, когда он верховодил среди городской молодежи: тот, мол, заквас и бродит в сознании.

— А вежливость от чего осталась?

— Природная, мож быть. Мож быть, воспитал. Дядя, брат моей матери, до сих пор воспитывает характер. Вообще-то, у Михаила Матвеича было... На него заявили. Долго тянулось. Обвиняют, он ни в какую: ложь. Отклонил. С виду тюхтяй — свинцовые ноги...

— Против клеветы легко выдержать.

— Поплюй через плечо. Тьфу, тьфу, тьфу. И возьмись за что-нибудь деревянное. За стол. Немедленно.

Грозовский кхекал, прохаживаясь вдоль пульта. По его просьбе, интересуясь взрывами и земляными работами, мы звонили диспетчеру доменного цеха. Легкие взрывы были — рвали настыли в чугуновозных ковшах, земляные работы не производились.

— Товарищ Колупаев и вы, товарищ Готовцев, осенью, помнится, допекала «земля»...

— После дождя.

— Моя болезнь и лечение в санатории...

— Без вас мы ее не обнаружили. Холод. Залегла в спячку.

— Думаете — та же самая?

— Та на щите выскакивала.

— Многовато старых кабелей.

— Послужат еще. Результаты летней кенотронки спокойные. Запишите в журнал для товарища Верстакова: надо произвести внешний осмотр проводки пульта управления и прозвонить ее мегером.

— Прямой смысл, Михаил Матвеич. Мы грешили на кабели, корень зла, мож быть, во вторичной коммутации.

Грозовский прекратил кхеканье. Губы широкие, какие-то онемелые, будто он только что пришел с мороза, выпячиваясь, дернулись и протаяли застенчивой улыбкой. Я заметил: он всегда веселел, когда Станислав применял выражение «корень зла», лицо теряло понурость, становилось благодарно-ласковым, как морда усталого коня, отпущенного ввечеру пастись до восхода солнца.

Станислав никогда не сидел без курева («голодать буду — на курево наскребу»). Грозовский вспомнил об этом, что легко прочлось по глазам, и снова его лицо стало понурым. Станислав, будучи добрым человеком, строго придерживался крестьянского правила: любишь кататься — люби и саночки возить. Грозовский, которому жена выдавала деньги лишь на обед и на трамвайные проезды, копейка в копейку, ни больше ни меньше, считался неисправимым «стрелком», хотя и редко просил закурить. Так вот, Грозовский вспомнил, что Станислав богат куревом, но принципиален, а Станислав при его зоркости, вероятно, уловил во взгляде Грозовского дымную мечту курильщика и насупился. («Не угощу — и все. Что характерно — поважаем. Корень зла... Нельзя поважать».)

Угостил Грозовского табаком я. Мне нравилось, что Станислав почти никогда не потворствует недостаткам тех людей, с которыми соотносится по работе. Я поступил вопреки его обыкновению. Слабодушие. Сознаюсь, однако, что прежде всего сделал я это по боязни: если не пожалею Грозовского, как бы что-нибудь страшное не наделала «земля».

Назавтра же Верстаков отыскал «землю» (даже ему это удалось трудно) в сети вторичной коммутации.

Ликвидацию «земли» я воспринял как загадочный отзыв на мое «курительное сострадание» Грозовскому. Я надеялся, что оно поможет еще смягчению моей вины перед Инной и Маратом.

Чувство опаски, даже когда к нему примешиваются мистические подозрения, не отличается склонностью к устойчивости. Чуть полегчало на душе, оно мигом улетучится. Забывчивое животное человек, забывчиво небдительное. Либо ты, Марат, либо кто-то из тех, кому доведется прочесть этот досадливый вывод, вы наверняка обвините меня в скоропалительности. Скажете: вывод без достаточных оснований. Советую-вспомнить самих себя, совестливо, беспощадно. Иной как что: не бывает, невозможно, клевета. А у самого то, что опротестовывает, — на каждом шагу. Привычка врать со всей правдивостью, защитная беспамятливость, полное забвение того, что стыдно помнить о себе, — вот на какой психологической, личностно психологической, общественно психологической основе возникает обвинение правды в клевете. Впрочем, прошу прощения. Вполне вероятно, что вы примете мои соображения или найдете; что над ними стоит задуматься. Нет, я не претендую на безоговорочное признание своих мыслей. Я ищу согласия, исходя из собственного опыта, который, представляется мне, носит объективный характер. Но узурпировать чье-то согласие, нет, это не в моей натуре. Однолинейность мешает выявлению истины, губит ее. Истина многообразна, она создается в атмосфере свободы мнений.

Так вот, я помнить не помнил о чувстве опаски, спустившись в коридор управления для санитарно-гигиенических работ, что ли. Понимаете (ты-то, Марат, понимаешь), тут поддерживается почти стерильная чистота, так что при надобности в коридоре управления без особого риска можно проводить сложные хирургические операции.

Едва я вошел в коридор управления, явилось ощущение светлоты и свежести. Такое ощущение возникает, когда попадаешь в помещение, подготовленное к празднику. Это сходство вызывалось потоком электрического света. Широкой полосой улетал в грифельно-сизую даль коридора пол, набранный из красно-желтой метлахской плитки. Черным лаком отливали приводы масляных выключателей, тяжелые, округлые по полу, угловато-суставчатые по-над панелями. Реле максимальные мгновенные казались телескопически выдвинутыми из стен. Косо заглубляясь вверх, темнели амбразуроподобные отверстия. Через них, слегка заслоненных трансформаторами тока (они вмурованы в нижнюю часть проема), можно увидеть в сутеми второго этажа массивные, красной меди ножи разъединителей, вогнанные в столь же массивные красно-медные губки, разноцветные ряды горизонтальных шин, что прикреплены к яично-белым изоляторам. Здесь, где простор, как в дворцовом зале, и бессонно сторожкое эхо, любое движение улавливается и продолжается пересыпкой шороха, шелеста, чирканья, шеборшания. Подошвы моих ботинок были из фибры, костяной твердости. Скользнешь, крутнешься, оступишься — воздух распорется, расщепится, зашурхает от писка, свиристения, протяжного звука, начинающегося с легкого удара и подобного в целом звуку рубанка, строгающего доску. Во всем этом есть радостная приятность, как в рокотах шустрого эха над перекатом, дробящим отражение обрывистых скал гранитной горы. Но слуховую жажду вызывают у меня не эти звуки, временные в коридоре управления, а те, которые живут в его тишине. Чтобы воспринять их красоту, надо замереть на нет, и тогда уловишь литой гул масляных выключателей: он неотделим от тишины. Масляные выключатели находятся за стенами в своих взрывоустойчивых камерах. И тишина и гул плотны, ровны, дремотны. Однако их дремотность мнится как степная, на рассвете, летом: вот-вот обозначит себя кузнечик-скрипач. И, действительно, стрекот. Но не кузнечик потерся зубчатыми, сухо-жесткими ногами о лощеные крылья: в подстекольной пустоте реле вздрогнули какие-то пружинки, колесики, рычажки, взбудораженные таинственным беспокойством электронов. Редки стрекоты, прыгучи, звучность их подобна звучности перегорелых вольфрамовых нитей в пустоте колб ламп-киловатток. Попрошивали стрекоты воздух, угловато-острые, хоть и невидимые, мерцающие без мерцания, и сразу тишина отслоилась от гула масляников. А ты все не шелохнешься. Стрекоты, как ни восхитительны, как ни веселы, не утолили слуховой жажды. Да и не прекратились они, лишь прервались, глядишь, скоро их узорные прошвы, опять же угловато-острые, начнут вырисовываться в тишине. Нет, ухо по-прежнему радо им, но ждет-то оно, как ждешь вослед за скрипкою виолончель, контрабас, орган, чтобы  п о д а л о  г о л о с  шинное помещение. Звуки рождаются там. Они басовиты, туги, рокотливы. Ну вот! Отрада, отрада! Раздалось тягучее и такое вязкое, что его не проткнуть штыковым звуком, брунжание. Вероятно, от внезапной перегрузки на двигателях домны, воздуходувной подстанции, газоочистке почти невпроворот тяжело стало высоковольтному току, он едва не надорвался, чтобы справиться с этой перегрузкой, потому и прокатилась по шинам надсадная силовая конвульсия и вызвала в местах перемычек дрожь, которая мощно отдалась в многометровой меди на всех трех уровнях прекрасным, аж дух захватывает, брунжанием, таким огромным, как если бы разом дернули струну у десятков тысяч контрабасов.

Желанно, на редкость желанно пребывание в коридоре управления, но в тот день я свел его на нет.

Чтобы работать, я захватил ручной мех — две планки вида карточной масти «пик», соединенных кожей. Разводишь ручки — воздух втягивается в объем меж планками, сдвигаешь — выдавливается. С помощью меха мы сдували с оборудования видимую и незримую пыль, потом занимались обтиркой, для чего нас весьма щедро для военной поры снабжали лоскутами фланели, вельвета, репса, сукна, шерсти, велюра.

Я подышал мехом на крайний привод. Он был в рабочем положении: стальной продолговатый сердечник втянут по ушко в гиреподобный корпус. Когда на пульте мы нажимаем кнопку, чтоб включить масляник, то подаем напряжение в соленоид. Магнитное поле, создающееся в соленоиде, всасывает в себя сердечник. Всасывание приводит в движение механизм привода, и масляник включается. Втянутое положение сердечника закрепляется защелкой. Отключая масляник, мы нажимаем на пульте соседнюю кнопку, возникает магнитное поле в боковом соленоиде и выталкивает из себя маленький сердечник. Он ударяет в собачку защелки, защелка расцепляется, туго-натуго сжатая пружина выдергивает вверх большой сердечник.

Едва занявшись обтиркой, по нечаянности, сам не заметив как, я задел за собачку. Клацнула, открываясь, защелка, и отключился масляник. Загорланила сирена. Я и без того напугался, тут еще рев, от которого, лишь бы не слышать его, хотелось впасть в беспамятство.

Масляник, отключенный мною, прервал подачу электричества почти всем нашим потребителям, потому что стоял на низкой стороне одного из двух главных подстанционных трансформаторов (другой трансформатор находился в резерве). Прежде чем отпустить меня в коридор управления, Станислав произнес строгое напутствие. Мы доверяли друг другу, поэтому он никогда не произносил напутствий, да и вообще не был расположен к ним, но, видать, что-то не так показалось ему во мне... Надо сознаться, что он просил быть особо тщательным и осторожным при обтирке приводов трансформатора. О приводе, что вводит в действие высокую сторону трансформатора, он отдельно не упоминал. А вот на приводе низкой стороны останавливался: у него-де слабая защелка, лучше не касаться собачки, хорошенько обдуть — и ладно. Что ж заставило меня пропустить мимо ушей Станиславово напутствие? Повторяю: никому он не докучал напутствиями, — не уследил я за этим в себе. Я сразу не вспомнил о том, едва защелка расцепилась и хокнуло в камере масляника, за стеной, и загорланила сирена, о чем предупреждал Станислав. Не вспомнил даже зловещей фразы: «В случае чего — башки нам отвернут!» Зато мгновенно вспомнилась недавняя самоострастка, наводившая на мысль о возможном возмездии:

«Вот оно!»

Мой покаянный переполох был кратким, я только и успел разогнуться. Не позже чем через десять — пятнадцать секунд настороженный и зоркий Станислав включил масляник. По тому, что сирена замолкла и не попыталась возобновить свой иссушающий душу рев, нельзя было не догадаться, что трансформатор охотно принял нагрузку.

Незадолго до окончания смены я вернулся на пульт управления. Врать Станиславу не собирался: спросит — отвечу честно. Но я также не собирался заговаривать первым. Станислав умен. Он догадался: отключил я ненароком, и, конечно, скроет это. Какой резон в честности, если она не принесет ничего, кроме наказания: на полгода снимут премиальные — шестьдесят процентов от месячной ставки, а ставка такова, что на базаре в день выдачи аванса или получки можно купить всего лишь буханку черного хлеба. Материальное наказание — куда ни шло. Долго будут склонять на собраниях: халатность, разгильдяйство, небдительность, даже пособничество врагу. Сам-то я не знаю, чем объяснить легчайшее прикосновение к собачке, а меня будут склонять. Заодно со мной будут склонять, да еще пуще, невинного Станислава. Нет, тут не до честности. Вполне вероятно, что я наказан провидением. Может, ему угодно, чтоб Марат дружил с Инной? Вот оно и указывает: не встревай со своей любовью. Любовь, мол, не дает права перебивать девушку твоего личного друга. Почему же за это должен отвечать Станислав?

Он готовился к моему появлению. Беззаботное лицо, верно, чуточку строговатое, а строговатость эта с ужимочкой прихмури, самой что ни на есть нежной.

Он сдвинул к торцу стола, где я остановился, журнал дежурств для росписи. Прежде чем я изобразил закорючку на коричневатом с занозами листе, он спросил:

— Слыхал?

— Донесло.

— Я написал в журнале: «Отключение по неизвестной причине».

Станислав нагнул голову: совестился смотреть на меня. Он глядел на свои жутковатого розового цвета ладони — обожгло вольтовой дугой. На ладонях были стяжки вроде штопки без заплат.

— Трансформатор греется, в особенности с низкой стороны.

Станислав говорил правду. Принимая смену, я притрагивался к гармошчатому кожуху трансформатора: металл горячил пальцы. Ладони Станислава чувствительней из-за ожога. Кроме того, он принимает смену тщательней: индо прощупает каждую гармошку кожуха.

— Ты обратил внимание на маслоуказатель?

На ощупь-то я проверял нагрев трансформатора, да забыл взглянуть на круглое стекло, врезанное в маслоуказательный бачок.

— Не обратил.

Вот ведь какой я нерадивый человек! Не поднял глаз на маслоуказатель, а отвечая Станиславу, свредничал: отогнул башку в сторону, будто не я проявил трудовую недобросовестность, а он. Отвернуться-то я отвернулся, но заметил, что сквозь плотные коротенькие ресницы Станислав подсматривал за мной и обрадовался, что я не соврал.

— Обрати ты внимание на маслоуказатель, заметил бы: перегрев трансформатора повысил уровень масла в бачке. Из-за этого могли замкнуться контакты реле Бугольца и отключился масляник. В качестве вероятной причины я записал в журнал как раз эту кудрю-мудрю.

— Добро, — промолвил я, устыженно благодарный.

С Грозовским было трудно возвращаться со смены: никак не подладишься под его поступь. Помнишь, Марат, как ты сказал мне и Нареченису: «У Александра Сергеевича в «Каменном госте» — статуя Командора. К шагу Командора приноровлю шаг. На демонстрацию с ним, на рыбалку — пожалуйста. Вместе с Грозовским от вашей подстанции до столовки доменного цеха не пойду».

Станислав и я то семенили, то машисто шагали и все сбивались с ноги.

Вдруг Грозовский спросил:

— Товарищ Готовцев, где вы находились в момент отключения масляника?

Я растерянно молчал. Станислав поспешил на выручку:

— О чем-то задумался детина. Антоша, очнись. Михаил Матвеич, что характерно, сирена завыла, я как из самолета выпрыгнул и без парашюта. Одно кольцо на пальце.

В веселой улыбке Грозовский выпятил конусом крупные губы.

— Антон отлучался, Михаил Матвеич.

— Покушать?

— Не совсем.

— Товарищ Колупаев, обойдемся без уточнений.

2

Нет, это была не игра в умалчивание. То было согласие умалчивать. Чувствовалось, что все мы, трое, находили его неизбежным. Раньше я замечал в людях согласие посредством умалчивания, и зачастую оно воспринималось мною с осуждением: дескать, увиливание, покрывательство, неправда... Тогда, когда шел со Станиславом и Грозовским на трамвайную остановку, я вспомнил, как отец, который в ту пору воевал где-то в прогале между Медынью и Спас-Деменском, наставлял меня во что бы то ни стало придерживаться правды, и ощутил щемящую душевную неловкость. А я-то?.. Да, как он еще говорил? Вот: «Дело делай, а правду помни». Я не забываю ведь о правде. Конечно, я молчу. Но молчание, как и умалчивание, не всегда, наверно, отход от совести?

Позже, через годы, я верну себя к той мысли о правде, к боли о правде и решу, следуя внушениям отца, что правда — высшая контрольная инстанция совести, и тогда же найду в словаре Даля старинное изречение: «Правда — свет разума». И опять я погружусь в то давнее свое молчание и в неотделимое от него умалчивание Колупаева и Грозовского и пойму, что с моей стороны это было самоспасение, самообдумывание, а с их — терпимость, чуждая опрометчивости и обусловленная надеждой, что это послужит мне уроком спасительного воспитания и научит меня неосуждению, которое благотворней наказания. Я пишу об этом как об осознанном действии двух благородных людей, хотя и не пытался проверить, на самом ли деле оно было осознанным. Я сужу по тому, что оно способствовало, подобно другим мощным духовным толчкам, развитию моего интереса к философии. Я всласть изучал греческую философию, французскую, английскую. Почти все, чему учил Гераклит, цитировал на память. Локк был моим кумиром. Фейербаха конспектировал и написал о нем реферат для себя. Все шесть систем индийской философии, сложившихся в добуддийский период, изучил назубок. Кто из моих коллег слыхал о Капиле, создателе системы санхья? Единицы. А ведь до Капилы никто не решался настаивать на идее беспредельной независимости и свободы человеческого разума. У меня сердце разрывалось, когда я обнаруживал, что богатства ума, созданные нашими русскими мыслителями, мною освоены довольно слабо. Боль. Стыднота. Способность к познанию высших интеллектуальных сокровищ вырабатывается, конечно же, веками, тысячелетиями. Да и мозг должен совершить долговременную эволюцию, чтобы приобрести способность к поглощению философии. Не наша в основном-то вина. И все-таки обидно, что коэффициент усвоения философии столь мизерен в человеке и человечестве. Я даже замечаю, что некоторые люди всячески бронируют мозг от познания. Мы охотно пользуемся руками, в общем, энергией организма, а мозг наш почти постоянно пребывает без нагрузки. Он включен, но он постоянно в глубоком, в чудовищно глубоком резерве. Если громадный транспортный самолет гонять из Москвы в Нью-Йорк ради перевозки спичечного коробка, то это будет примерным подобьем того, как микроскопически мы используем гигантскую энергию мозга. Препечальный, хотя, вероятно, исторически оправданный разрыв между высшими накоплениями ума и тем, что они, открытые для огромного множества людей, в сущности остаются нетронутыми. Когда-то было слово «любомудры». Оно почти забыто. Забыто именно по равнодушию к любомудрию. Своего сына Женю я начал приохочивать к любомудрию лет с пяти. Вкрадчиво вводил в его головенку понятия о природе и человеческом обществе, духе и материи, о метафизике и диалектике... Люди боятся надсадить детский мозг умственностью, поэтому у большинства ребятишек дошкольного, возраста почти вся природа сводится к животным, чаще сказочным, чем реальным, да и тех по пальцам пересчитаешь. Необозримый мир насекомых представляется им еще скудней: муха-цокотуха, попрыгунья-стрекоза...

Я рассказывал сыну Женьке о муравьях с подробностями их четко организованного общественного существования. Этажность существования, разграничения, связанные с обменом добычи, воспроизводством, территориальным владением, поддержкой союзнических отношений с другими муравейниками — вот о каких вещах я рассказывал Женьке. Строгое распределение обязанностей в муравейнике я связывал с многосложностью и многообразием отношений в нем. Чтобы показать прочность взаимоотношений бескрылой царицы и рабочих муравьев, я не мог не прибегнуть к сказке, но при этом я не уклонялся от реальных отношений и не придавал царице и рабочим муравьям качеств, им не свойственных, как то сделал батюшка Крылов со своей легкомысленной стрекозой. Ноги стрекозы служат для хватания, удержания, умертвления жертвы. Если б она могла подпрыгивать, она бы так часто не запутывалась в камышах, в траве, в листве кустарников. Кто из детей наблюдал стрекозу, попрыгуньей ее не назовет. Условность. Фантазия все-таки требует в самых существенных подробностях соответствия оригиналу.

Нет, нет, я тут не проявляю ограниченности, художественной убогости. Пусть воображение проявляет себя неожиданнейшим образом. Желательно ли, однако, разрушение практических наблюдений средствами вымысла? Не приводит ли это к восприятию реальности как миража, а миража как реальности? Хорошо! Ничего точно не надо знать, ни во что серьезно не надо вникать, на горизонте может возникнуть что угодно и пропадет когда угодно. Все зыбко, иллюзорно, сиюминутно. Так размывается дисциплина ума и познания. Спутывание реального и миражного приводит к смешению нравственного и порочного, прекрасного и дошлого, здорового и больного.

Я серьезно занимался духовным развитием сына, но не осмелюсь утверждать, что доволен им. Он — всесторонне информированное дитя двадцатого столетия. Знания, подобно драгоценному кладу, могут оставаться втуне. Он без желания пользуется своими накоплениями. На основе того, что ему известно, он редко пробует обобщать. В лучшем случае он сопоставляет. Что больней всего — он охотней работает руками, чем головой. С каким рвением и запалом он шил себе штаны «под джинсы»! Ни разу не видел, чтоб так же вдохновенно он вдумывался в какое-то научное открытие или факт истории. Марат, у тебя нет детей, и ты навряд ли поймешь, как я страдал, да и страдаю. У Женьки был исключительный коэффициент поглощения идей и знаний. Какова ж отдача? Нет для него более возвышенной работы, чем шитье штанов! Нет идеала значительней, чем купить транзисторный приемник фирмы «Сони»! Нет эстетичней удовольствия, чем слушать музыкальный винегрет, приготовленный из истеричных подражаний классикам и авангарду. Понимаю: мальчишество, становление, прозреет через год-два. И все-таки мучительно: почему духовное разрешается житейскими примитивами? Почему слабо проявляют себя миллиарды нейронов головного мозга, управляющие мышлением? А вот лимбическая система — предполагаемая опора наследственности — действует активно, даже всеподчиняюще.

Понимаю и то, что в истории развития человека его духовная история всего лишь маленький недавний островок, если сопоставлять ее с континентальными образованиями, давно сформировавшимися на земле. Закладка опыта, стремлений, привычек происходила слишком долго. Все это производило такие уплотнения в области генетических отложений, что они приобретали силу и неодолимость инстинктов, подобных инстинкту продолжения рода. Куда уж тягаться духовному с тем, что составило главные цели жизни человека: сытость, кров, телесное здоровье, защита собственной судьбы, судеб потомков и сородичей от внешних сил, удовольствия — от обрядовых танцев и хорового пения до состязаний, связанных с производством орудий труда, охоты и войны... Кору больших полушарий мозга подразделяют на три слоя: древний, старый, новый. Последний слой, который составляет больше девяноста процентов коры, должен, казалось бы, занимать верховный пост в управлении человеком, а получается, что главенствуют над ним древний и старый слои, сформировавшиеся в доцивилизованные времена. Основываясь на этом, нельзя не прийти к выводу, что человек как мыслящее существо очень молод. Это смягчает мои мучения, но отнюдь не устраняет их. Я давно осознал, что такое нетерпение сердца, а теперь понимаю, что такое нетерпение ума.