"Макушка лета" - читать интересную книгу автора (Воронов Николай Павлович)

ЖЕНЩИНА ИЗ ОКЕАНИИ

1

Мы вошли в тамбур Касьяновых, иначе и не назовешь их коридорчик.

Сменяя туфли на домашние шлепанцы, я взглянула на жену Марата, Наталью, ожидавшую, когда мы переобуемся. Она была в длинном до пят халате, по красному полю иззолота-белые орхидеи.

За нею, в углу комнаты, застекленная, виднелась таитянка Тохотуа, сфотографированная Луи Греле, другом Гогена. Тохотуа — низвергающиеся за спину волосы, слегка выгнутые над губой крылья носа, грусть, полуразмывшаяся в отведенном от встречного взгляда взоре. Очень похожи они, Наталья и Тохотуа.

Есть люди, склонные  ф о р м у л и р о в а т ь  себя, свой род, свое прошлое. У меня бывает впечатление, что они хотят создать представление о собственной неповторимости, едва ли не равносильной бесприютности среди людей.

Именно такое впечатление производила Наталья. Она так упорно  ф о р м у л и р о в а л а  себя, что я усомнилась в ее искренности.

— Я — экзотическое существо, как птица-секретарь или медведь коала. Мой прапрадед из Полинезии: мальчишкой заманили на пиратский бриг. Бежал от пиратов на Камчатке. Моя бабка из айнов. Мы, айны, тоже из Океании. На континенте мне тесно. Мне приятны острова в океанах.

Охотниц да охотников выдумывать биографии хватает. Развлечение. Способ очаровывать. Ублажение себялюбия. Причины безграничны.

Мало-помалу я поняла, что Наталья любит свой род и легенды о своем роде.

Она славно сказала об этом:

— Почему мы должны отчуждаться от предков? Мы обязаны им счастьем рожденья. Я не разделяю афоризма, что жизнь — трагическая случайность между двумя бесконечностями. По-моему, жизнь все-таки оптимистическая случайность.

Психология пассажиров метро отличается от психологии тех, кто едет на поезде, плывет на корабле, летит на самолете. Пассажиры метро, как правило, заслоняются от знакомства. Души пассажиров железнодорожно-морского типа распахнуты для общения, поэтому обычно они ведут себя со спутниками и спутницами так, словно давно знают друг друга. Лишь немногие способны в домашних обстоятельствах сохранять путевую психологию.

По тому, что в поведении Натальи не было недоверия и щепетильной отгороженности, возникающей по невольной привычке воспринимать незнакомых как чужаков, я определила: она относится к людям путевой психологии. Это помогло быстро преодолеть стеснительность и расположило к откровенности. Однако я не обрадовалась этому. Общительность несет в себе приятие всяческих людей. Этак-то величие сердечности, благорасположения можно распространять по неведению на сволоту и нечисть. Я за сдержанность, которая охраняет от всеядной общительности. Отсюда и то, что, проникаясь к Наталье симпатией, я досадовала на ее открытость. Но моя досада улетучилась, едва Наталья рассказала о своей встрече с Маратом Касьяновым и о себе.

2

Она ехала в первый после института отпуск. Минувший год был сложным: работала врачом исправительно-трудовой колонии. Сложностью было не столько то, что поселили ее возле колонии и вызывали в случае надобности в ночь-полночь, а сколько то, что в самой первой ее работе встречалось много психологических неожиданностей, которые почти не проявлялись в той среде, где она росла и училась. Начальник колонии, его заместитель по режиму, начальники отрядов с первых же дней старались довести до ее сознания, с каким контингентом она имеет дело. Усвоить их советы и предостережения, касающиеся того, что заключенные не прочь покантоваться, было легко. Нетрудно было завести тетрадь для памяти, в которую бы заносились фамилии завзятых «сачков» и уловки, на какие они пускаются, обманывая врачей. Непреодолимой сложностью было уличение заключенного в том, что он прикидывается больным: такие демонстрировались немочи, страдания, такая душевная неприкаянность, что она проникалась к нему сочувствием, начинала сомневаться в своих выводах и не находила в себе решимости уличить его в притворстве. Не в ее характере была лобовая, без обиняков, разоблачительность. Раньше, когда видела, что ее вводят в заблуждение, она давала понять вкрадчивыми намеками или жестами недоумения, что сомневается в том, в чем ее уверяют. И теперь таким образом поступала, но результатов обычно не достигала. Девочкой она читала: когда Алексея Пешкова, который стрелялся из пистолета, подняли на окраине, при нем была записка, а в записке слова о зубной боли сердца. Заключенных, намеренно калечивших себя, она сперва не воспринимала иначе, чем людей, впавших в нестерпимое состояние зубной боли сердца. Не колеблясь, освобождала их от работы, помещала в медицинский изолятор, направляла на излечение в городскую больницу, если они настаивали. Она не видела укрывательства в том, что нигде в медицинских документах не упоминала об умышленном членовредительстве, а в тех случаях, когда членовредительство было явным и начальство колонии пыталось заручиться ее поддержкой, уклонялась от неумолимых врачебных выводов ссылкой на то, что не является судебно-медицинским экспертом.

Тем, что выкладывалась на нет, и тем, что не вела никакой личной жизни, Наталья была довольна: быстрей станет настоящим врачом. Но рядом с этим довольством накапливалось в душе саморазочарование: все чаще наведывались к ней «сачки», притом не очень-то стараясь изобразить заболевание, наперед уверенные в том, что  в ы н у т  освобождение от работы, стало быть, мало кому невдомек ее слабинка.

И Наталья надумала перевестись в детскую школу или куда-нибудь в поликлинику, покуда не смахнули за потворство симулянтам. С комнатой ей придется расстаться. Если на новом месте не обеспечат жильем, то и тогда она не передумает. Будет скитаться по «углам», зато никто не сможет укорить ее за попустительство.

Это решение окончательно созрело у Натальи за письмом к отцу, смолоду вдовому, державшему себя в телесной строгости и духовной чистоте. Он был библиографом с крохотным окладом, но никогда не позарился ни на одну книгу, даже из тех, которые ему очень бы хотелось иметь дома: охотники за редкими книгами не переводились. Кое-кто из них по наглости, а может, по библиофильской страсти, наведывался к ним домой, вел с отцом для выведывающей прикидки беседы о литературе, по-ученому, глубокомысленно моргая, намекал на  л а п у  и на умение держать язык за зубами. Отец был терпелив и разговорчив, однако ни с чем выпроваживал начитанных пришельцев. Какой-то пегий коллекционер, вполне вероятно, что он же был крупнейшим столичным спекулянтом, изумил своими познаниями книжника даже ее отца, а Натку надолго расстроил. Удаляясь без результата и упований, он сострадательно подосадовал:

— Трудитесь среди божественных женщин — и не имеете любовницу. Хотя бы ради дочурки. Суп сварит, бант соорудит, трусики поштопает. Вы понюхайте комнату. Ф-фа. Голый воздух. Живым не пахнет. Читать — соображения брать, ум не брать — деньги наживать, пустоту получать — ф-фа — иди улицу подметать.

— Как это: «живым не пахнет»? — спросила она отца.

Он ломал сушеные смородиновые корешки, чтобы залить их кипятком, и, казалось, совсем забыл о противном пегом перекупщике.

— Он привык к жареным гусям, ко всяким петрушкам, моркошкам, томатам, кипящим в масле. Их после куда-то заливают. Прости за грубость, к обжираловке привык. Для него аромат жизни в ресторанном смраде. Увы, он вовсе не подозревает о запахе честности. Истинному призванию неведомо хищничество.

3

Опуская письмо в почтовый ящик, прикрепленный к столбу, она увидела начальника колонии. Дардыкин шел в магазин. Хотя Дардыкин ни с кем не обходился резко и высокомерно, а к ней относился с уважительной предупредительностью, она оторопела перед ним. Не впервые она испытывала замешательство перед его цыганской красотой. Синие форменные брюки Дардыкина были усыпаны пыльцой травы. Ходил через луг к пруду. Шарики розового клевера, вдетые в петельку сизой рубашки, бились о воротник.

— Валентин Георгиевич...

— А, здравствуйте, медицина! За продуктами. — Он выпустил из горсти авоську и встряхнул ее.

Наталья осмелела.

— У меня заявление.

— На кого?

— Хочу сделать заявление о себе. Вам.

— Готов выслушать заявление дружественной державы. Ждите у вахты.

4

Кабинет у Дардыкина низкопотолочный. Столы, письменный и для заседаний, крыты малиновым сукном, со стены против окон из позолоченных рам смотрят Горький, Дзержинский и Макаренко, изображенные самодеятельным художником, что угадывалось по свинцовым теням, обведенным коричневым марсом.

В школьные годы Наталья посещала художественную школу, ее портреты и городские пейзажи получали на ученических выставках премии. Руководитель студии  н а ц е л и в а л  ее на Строгановку, но к десятому классу она решила, что в гении ей не выбиться — удел мужчин, и поступила в медицинский институт. Теперь, сидя за столом заседаний перед пугающе красивым Дардыкиным, она пожалела, что не поступила в Строгановку.

— Валентин Георгиевич, избавлю-ка я вас от убогого малярства. Обеспечьте меня маслом и проекционным фонарем. По этим самым холстам я напишу терпимые портреты. А после вы должны избавить колонию от бесхарактерного врача.

— Не должен. Обязан! На рессорном всегда план с перевыполнением, теперь — еле вытягиваем.

— Недаром я волновалась. Выставляйте меня взашей.

— И выставим.

— Вдобавок потребуйте лишить диплома.

— Самобичевание, доктор, отрадный признак. Мы вас понимаем: незащищенность вашу, доброту. Притирка к новой среде, довольно скрытной, всем дается сложно. Сам прошел через это. Летал, два года фронта, сбивал и меня сбивали, и то долго приноравливался.

— Вы были летчиком?!

— Истребителем. Пригласили после двадцатого съезда. Предложили послужить Родине на другом поприще. Согласился. На то партия и формирует нас, коммунистов, в духе самоотверженности.

— Сразу сюда?

— Было бы рановато. Пообкатался в замполитах тюрьмы. Труд я любил с детства. У нас в семье все были труженики: дед, мать с отцом, сестры. Но я не подозревал, что он изумительно воспитывает, переформировывает! Доставляют нам преступника. У него какая-нибудь семилетка, без специальности. От нас уходит со средним образованием, со специальностью. В авиации у меня сложилось довольно четкое представление о психологии полета. Понять бы психологию труда в среде заключенных и психологию преступника с такой полнотой — вот бы достижение! Я говорил о труде: изумительно воспитывает. Но труд не универсальное мерило поведения человека. Экономические мерила не застят для меня мерил этических. Не берусь определить, какое из них действенней для перестройки натуры, мировосприятия, привычек. Взять такой вариант: к вам на прием пришел отпетый выжига. Цель — пробиться в городскую больницу. Он прикидывается, будто бы его изнурила тошнота. Осмотр — и вы обнаруживаете: увеличенная печень, белки глаз желтоваты. Вы обеспокоились: болезнь Боткина. Отправляете в горбольницу. Он на четырнадцатом небе: провел с помощью элементарной мастырки свежеиспеченную докторшу и теперь среди людей свободы. Среди заключенных было невмоготу, хоть беги. Исследуют его в больнице, ничего не находят, возвращают. Предстает он перед вашими святыми очами и понимает — о подвохе вы догадываетесь, но, благодаря своей мудрой интуиции, направили в больницу. Прозрение? Оно!

— Вон как вы толкуете мой позор! А, утешаете. Я требую, чтобы вы прогнали меня взашей за отсутствие профессиональной строгости.

— Профессиональная строгость по моей части, по вашей — средства психотерапии.

— При гуманисте начальнике не должно быть в колонии доброго врача.

— Благостная оценка. Я умею наказывать. Слушайте, доктор. Печать в тревогах о нарушенном экологическом равновесии в природе. Нет ли нарушения равновесия в природе человека, в обществах, в самом людском мире?

— В чем?

— Равновесие создается противовесами: пользой и вредом, любовью и ненавистью, правдой и ложью. Строгость уравновешивается жалостью.

5

Я спросила Наталью:

— Вы нравились Дардыкину?

— Он боготворил жену.

— Что с ним сталось? Правда...

— Начальник той же колонии. Правда, перенес удар. Жена заведовала библиотекой там же, в колонии. Внезапно сбежала с гидрологом из освободившихся. Отбывал за ошибку по исследованию речного грунта. Мост через реку построили, вскоре он просел и завалился. Мужчина двадцати восьми лет, ей-то под сорок, сын в армии. Беглецы счастливы, дети у них. Видите, какая я отступница: начала рассказывать о знакомстве с Маратом, а отступила в далекое автобиографическое прошлое.

Антон поддержал кокетство Натальи:

— Почти что палеонтологическое.

Она улыбнулась, польщенная тем, что все еще смело может считать себя женщиной, которой не угрожает старость.

— Вспомнила о знакомстве с Маратом и догадалась, что вас пора кормить. Еда, на счастье, есть. Вчера приготовила луковый суп. Рецепт парижский. На второе — рыбный пирог, увы, не из свежего речного окуня, а из свежемороженного. Тертая свекла с арабским чесноком и грецкими орехами. Горячительный напиток наш.

— Рашен уодка, — уточнил Антон Готовцев.

— Мигом доскажу и бросимся в кухню... Первый день моего первого отпуска. Целый день в поезде. В купе из четырех пассажиров один только ничего не ест. Покуривает в коридоре. Импозантный лейтенант и вроде, как ни противоестественно, мыслитель. Нижние полки занимали две старые крестьянки. Мы им уступили. Троицкие крестьянки. Вернее, из-под Троицка. Словоохотливые. Все казачью жизнь вспоминали. Марат, я еще не знала, что он Марат, внимательно слушал. Раз даже вклинился в разговор. У него черта: знакомится — имя, отчество спросит и намертво запомнит. Были обе Филипповны, звали Анисья и Антонина, а друг дружку называли Оня и Тася. В первый день я так и не усвоила, кто из них Оня, а кто Тася. Марат мигом запомнил.

Наталью перебил Антон. Как в мегафон, проговорил в раструб из ладоней:

— Он не педант, но в смысле имен человеческих педант до чрезвычайности. Он не скажет: физик Лебедев, измеривший давление света на газообразные и твердые тела, а непременно — Петр Николаевич. Любимого французского художника Натальи Васильевны неизменно называет во всю длину инициалов: Анри-Эмиль-Бенуа Матисс.

— Тошка, противный эрудитишко, и всегда-то ты норовишь вырвать сахарный мосол. Не мешай... Марат завел разговор со старыми казачками: «Антонина Филипповна, и вы, Анисья Филипповна, скажите, помнят у вас и поныне Емельяна Ивановича?»

Старухи-то старухи, а с бесом, по их же словам, в душе. И ответствует ему Антонина Филипповна:

«Вы про которого? Который „Мели, Емеля, твоя неделя?“»

«Про Пугачева Емельяна Ивановича, предводителя крестьянского восстания».

«Пугач пришлый, дончак. Мы про своих-то яицких, почитай, все запамятовали».

«Тася, дай скажу я. Пощады ему не хватало. Казнил много. Нашей казацкой головке поддавался. Чуть в ём жалость взыграла, они его согнут. Взял вожжи, дак правь, не позволяй собой вертеть, не потакай лиходейству».

«Подруга Оня, пересекла ты мою речь. Ты правильно сказала. Прельстился Пугач женой офицера. Офицера, верно, того уничтожили. При ей сестреночка была аль братишка. Спозналась вдова с Пугачом. Он из себя приятно выглядывал. Она, сказывали, раскрасавица! Возрасту восемнадцать — двадцать. Наши позавистовали, он и отдал ее на расстрел. Угрохали вместе с сестренкой аль братишкой. Хорошо ли, чё ли?»

«Тася, Тася, ей бы все, равно не сдобровать. Присягу нарушила».

«Присягала не она, мужик. Невольница была. Не вольна, выходит, над собой. Гибель в войске-то у Пугача возили невольниц».

Наталья засмеялась.

— Потешные старухи! Судить их за ненаучный подход к восстанию смешно. Нормальная женская логика — логика сохранения жизни.

— Как Марат реагировал?

— Не перебивал. В коридоре, когда курили, я тогда покуривала, сказал, что законы исторического восприятия уточняются при помощи законов морали... Ой, я опять отвлеклась!.. День езды. Собираемся ужинать. Продуктовые сумки радушных казачек напичканы снедью. Я тоже запаслась. Высунулась в коридор, приглашаю Марата: «Прошу к столу». Ответствует: «Только из ресторана». И в доказательство собственной сытости всасывает воздух сквозь зубы.

«Хоть посиди с нами», — сказала Оня.

«Гнушается он нами», — сказала Тася.

«Помидорчики мои вкусней яблока».

«Подруга Оня, мои слаже».

«Счас наш мужчина испытает, чьи слаже».

«Откуда они у вас? Молдавские? Украинские?» — спрашивает Марат не без лукавой игры.

«Како молдавские?! Сами выращиваем».

«Уже созрели?! Раньше до августа и не мечтай».

«Июль — макушка лета. Все зреет, кое-что, верно, и отходит. Ранняя рассада, уход и поливка, солнышка вдосталь — пунцовы помидорчики. Рассуди, кавалер, чьи слаже».

«Берусь».

«Опосля моей индюшки отведаешь».

«И моих жареных карасей».

«А я заставлю съесть ломоть говядины».

Накормили мы Марата. Он открылся: едет без денег, надеялся до Москвы — почти трое суток — на куреве прокантоваться. Заезжал в Железнодольск, подарки, приемы. Не заметил, как вытряхнулся. Хорошо — билет воинский. С Казанского вокзала мы поехали в библиотеку, и мой папа, неожиданно оказавшийся ревнивым, имел неудовольствие познакомиться с моим скороспелым муженьком.

— Скороспелый, но не скоропортящийся.

Антонова похвала Марату обрадовала Наталью. Разрумянившаяся от воспоминаний и артистического волнения, она попросила нас послоняться возле книжных полок, покамест собирает на стол.

6

Я подошла к стене, почти на нет закрытой полками. У Касьяновых было много книг по изобразительному искусству. Заметно выделялись монографические издания о творчестве Рублева, Гойи, Энгра, Уистлера, Мемлинка, Соломаткина, Николая Рериха, Констебля, Петрова-Водкина. Импрессионисты и постимпрессионисты занимали широкий проем меж полок. Проникновенно смотрелись, будя чувство разгадки, грусти, восторженного недоумения, окутанные точечным миражом «Натурщицы» Сёра, овеянная мистикой «Крылатая голова над водами» Редона; неподвластная тесноте, высветленная ветром, праздничная от фиакров, увязанных в ритмический узор парада, «Площадь французского театра в Париже» Камилла Писсарро; литография Ван-Гога «У врат вечности», на которой изображен тщедушный старик, он сидит на крупном грубом коричневом стуле, уткнувшись глазами в кулаки, одетый в голубой комбинезонный костюм.

В центре проема, как бы сводя воедино тайны, недомолвки, красоту и печаль жизни, была вдвинута орнаментально броская копия с картины Гогена «Откуда мы, кто мы, куда мы идем?»

Антон покачался за моей спиной, переступая с пяток на носки, вышел на балкон, промолвил, вопрошая у крыш, у соснового бора, у небосклона:

— Откуда мы, кто мы, куда мы идем?

Я упоминаю о художественных пристрастиях Касьяновых не ради того, чтобы выпятить их интерес к искусству, а ради того, чтобы подчеркнуть, что их увлечение столь же обычно, как и собирание марок, отращивание грив и бород, погоня за дубленками, туфлями на платформе. Но, разумеется, для Натальи это увлечение органично, хотя и несет в себе стадный психоз моды, а то и миграционного толка инстинктивную зашифрованность. Что же касается ее мужа, его интересы многообразны.

Замороченная собственным состоянием, в котором никак не могли уравновеситься одобрение и неприятие, я наткнулась на полку философских, социологических, научно-популярных книг, которые, судя по закладкам, подчеркиваниям, плюсам, протестующим и насмешливым междометиям «хы», «шиш», «чё-чё?!», читались, обмозговывались, давались на вынос. Тут были тома по проблемам управления природными ресурсами и экологии, войны и мира, индустриализации и дипломатии, о мышлении и внутренней речи, загадках человеческого «я», принципе обратной связи, психологии личности в двадцатом столетии, чувствах животных, кибернетических системах «теории стадий» Уолта Ростоу...

Я достала с полки, пританцовывая от радости, сочинения, хвалимые моими всеведающими сослуживцами, но не читанные мною: «Феномен человека» Пьера Тейяра де Шардена, «Проблемы интуиции в философии и математике» Валентина Асмуса, «Сфинксы XX века» Рэма Петрова, «Народ» Жюля Мишле.

«Эк, хапнула!» — ликовала я, направляясь в кухню. При звуке трескучего шелеста (Наталья переворачивала на сковороде жарящуюся картошку) осеклась моя радость: книги из собственной библиотеки отдаю, кипя от возмущения еще яростней, чем масло на раскаленной сковороде. Вдруг Наталья тоже из породы библиотафов: если она и позволит взять книги, во мне будет конвульсировать ее скаредность и я прочитаю их без упоения, предопределенного толками моих товарищей.

От неуверенности и боязни унижения я скорбно склонила голову, выдвинула перед собой руки: на ладонях безучастно лежали Асмус, Мишле, Петров, Тейяр.

Какую-то ненатуральность Наталья углядела в моей позе, и, хотя от газовой плиты донесло запах пригара, она успела прикинуть, что к чему, и досадливо отмахнулась:

— В прихожке на гвоздике тетрадка. Запишите на свою букву.

Я записала. Живенько спрятала книжки в портфель, Мишле даже спровадила в тайничок для облюбованных авторов. Вернулась на кухню.

— Не боишься, что уведу? (Вот нахалена: едва познакомились — и перехожу на «ты»).

— Мне нравится, когда книгам приделывают ноги.

— Что нравится-то? Воровство?

— Невинное. Бессовестно держать книгу без пользы. Горький как поступал? Прочел — подарил. Презираю частнособственничество библиофилов. Между прочим, нас с Маратом мальчик подтолкнул... На Волге. В санатории. Он пришел из деревни с отцом, с пасечником. Марат сдружился с пасечником. Печень у Марата болела. Пасечник снабжал его пергой. Побыли они у нас. Вернулись в деревню. Мальчик и спрашивает: «Пап, почему сейчас не раскулачивают?» — «Некого». — «А дядю Марата?» — «Нешто дядя Марат кулак?» — «Вон сколько книг! На сто человеков!»

— Усовестила.

— Инна Андреевна, мы с Маратом считаем, что без культа щедрости немыслимо создавать самих себя как истинных коллективистов. У Марата заместителем по быту и социологии — идеальный человек, Виктор Ситчиков. Между собой мы зовем его спасителем Байкала. Обязательно познакомьтесь.

7

Легкое ускользание собственной молодости я впервые заметила не по ухудшению самочувствия, а по той прохладце, которую стала обнаруживать к застольям. Я никогда не относилась к застольям как к возможности всласть пображничать, а как к поводу для духовного обмена, не ведающего жестокости, торопливости, скудоумия, взаимного недоверия, обманчивого согласия. В застольях, где царило любомудрие, возникал  с к л о н  к жизни твоих собеседников, а через них — к безмерной жизни человечества, И внезапно начался люфт в моей страсти к общению, следовательно, к любомудрию, которое помогает совершенствоваться, участвовать в общевозвышающих трудах народа, не оставлять тревог о судьбе планеты. Влечение к домоседству насторожило меня. Устала? Не рановато ли? Неужели под усталость загримировалось стремление освоиться в заслуженной роли созерцательницы? Хватит, мол, с тебя борьбы за справедливость, подошло подкрепление, оно полно свежих сил и иллюзий, что немаловажно, чтоб быстро не извериться, ты, мол, все превзошла и считаешь наивностью надежды на торжество благоразумия и добра.

Ускользание в одиночество — я не дала себе пристраститься к нему. Всякий раз как только начинает завораживать домашний покой, я избавляюсь от него в общении с друзьями.

В Желтых Кувшинках, когда Наталья отправилась на кухню, я подумала: «Как славно, что здесь очутился Марат! Преудивительно слушать Наталью! «Я — экзотическое существо...» Сейчас засядем до полуночи. Внимать всему, о чем будут говорить, и самой вдосталь пооткровенничать».

Но наша встреча закончилась через какой-то час: Наталье нужно было идти на смену, не куда-нибудь в поликлинику или в больницу — на завод, в цех, для работы на штампе.

— Когда я была девчонкой, папа неусыпно боролся, чтобы я не стала врушкой. Я любила приврать. Лгуньей, благодаря ему, я не сделалась. Подросла, и он отучивал меня от заемных интонаций, причесок, мод, идей: «Не будь штамповкой. Личность должна быть оригинальной». Милый папа, он не знает, что его дочь сделалась штамповщицей.