"Макушка лета" - читать интересную книгу автора (Воронов Николай Павлович)ГОЛОДОВКА ЕРГОЛЬСКОГОВолнуясь, удастся ли получить отдельный номер, я проследовала к стойке администраторов. Блондинка, миловидная и белоблузочная, похожая на своих московских товарок, обрадовала меня: — Номер? Сколько угодно! Но прежде я соединю вас с городской газетой. — Устроюсь и позвоню. — Срочно. Жужжание наборного диска, и администраторша протягивает мне телефонную трубку. Я слушаю ответственного секретаря местной газеты. Дикторским голосом он извещает меня о поручении Гольдербитурера: не медля навестить автора «телеги» Ергольского, бывшего главного металлурга — он объявил голодовку, что и довел вторично до сведения нашего еженедельника. По словам ответственного секретаря, в городе переполох: случай беспримерный, притом с заслуженным человеком, имеющим звание кандидата технических наук. Записываю адрес. Иду к Ергольскому. Администраторша сказала, что его дом в новом микрорайоне, почти совсем рядом. Оказалось, что это довольно далеко: спуститься покатым переулком среди рубленых домов, черных, отдающих красниной, пересечь овраг, а как выберешься на бугор, тут «башни» и «этажерки» микрорайона. Из оврага железобетонные дома — зубы разной ширины и высоты — производили впечатление слипшихся. Гольдербитурер, склонный к заумным толкованиям зодчества, утверждает, что в зданиях как бы материализуются души людей. Неужели наши души столь же серы, железобетонны, низкопотолочны, как и дома, в которых, живем? В прошлом году я путешествовала по сельской, лесной, приречной Сибири глухоманных просторов. В темных избах, ничем не украшенных, живут люди, изумляющие внутренним благородством, красотой помыслов и семейных отношений. Нет прямой зависимости между зданиями и человеческой душой, особенно сегодня: большинство из нас не строит, не заказывает, а берет то, что дают. Я спешила к Ергольскому, заранее испытывая неприязнь к его голодовке и к причинам, вызвавшим ее. Разумеется, сговор, расчетливый протест, стремление восстановить свое господство. Приходилось сталкиваться с вероломством, тонко действовавшим под видом справедливости. В тревоге я торопливо всходила на холм, запыхалась. Я ничего не должна предопределять ни чувством, ни умом, если хочу быть справедливой, пока не вникну в суть борьбы между Касьяновым и Ергольским. Заведомо принимая сторону сильного, мы бессознательно соскальзываем в хорошо защищенную позицию, а после нам открывается собственное машинальное приспособленчество, за которое надо нести подчас не только моральную ответственность, но и по суду, как за преднамеренное преступление. Еще издали я заметила у подъезда «башни» автомобиль цвета слоновой кости. То была «неотложка». Шофер рассматривал миниатюры в журнале «Индия». — За кем «неотложка»? — Деятель жирок спускает. К нему целый консилиум: терапевт, невропатолог, эндокринолог. И ты из врачей? — Куда мне! — Запросто могла бы. Работа не до пота. Пяток рецептов выучишь — и хва́тя, Катя. — Жирок спускает? Почему? — Вниз скатили. Не поглянулось. — Слух идет — несправедливость. — Допекли, может. Уловка, может. В крайность пускаются, когда душа не терпит. Старичок один делился со мной. Подлость кто сотворил, не наказали, потому как загладить сумел, концы в воду, но тот все равно поплатится. Имеется, сказывал, загадочная сила, она и подводит к возмездию. Я, мол, в точности не знаю, какая сила: божественная, космонавты ли из других вселенных, стало быть, звездное воинство за правду. — К чему клоните? — Этот-то, голодовка, ходу не давал молодому инженеру. Молодой у железа новые качества вызывал. Ковче чтоб, жароупорней, эластичней... Или как там? Старался заменять им цветные металлы. Они ведь дорогие против черных. Экономия намечалась. Металлург мешал, мешал, подсекал, подсекал... Результат получился — он бумагу в комитет по изобретениям. Себя туда включил, зама, начальника техотдела, главного энергетика. Хищники очень-то склонны к самоконтролю. — Прилипалы. — Фамилию молодого не включили. Он узнал — к металлургу в кабинет, давай его честить. Тот спокойненько посиживает, не совестится. У молодого деталь была в руке, он ею запустил... Не попал, в стене кусок выбил. Прогнали с завода. Плохую запись в трудовую книжку. Уехал куда-то далеко. Сказывают, не сломался. Мог бы загинуть. — Не враки? — Ты-то почему интересуешься? — Профессия. — Следовательница? — Исследовательница. Слыхал об идеалистах? — Неправильная философия? Да? Против материалистов? — Я идеалистка: духовное для меня выше материального. — Нынче все помешались на материальной заинтересованности. У самой, небось, капитал на сберкнижке? Одежа на тебе заковыристая. Ты не из нашего. Из области? — Не из вашего. — Вижу — аристократические в тебе кандибоберы... Богатая! — Пятерка на книжке. Что касается костюма — сама себя обшиваю. — Не заливай мозги воском. Вообще-то, говорят, мужик он головастый. — Разругали металлурга вдрызг, затем похвалили. — Говорят... Могут набрехать. На больших личностей чего-чего не плетут. Может, сыр-бор горит из-за власти? Директора «Двигателя» знаете? — Плохо. — Неуемный! По головам к власти взбег! — Ну уж, ну уж! — Ничего не «ну уж»! Чуть появился на заводе — начальника цеха согнал, главного инженера под сиделки коленом, директор, не дожидаясь, чесанул в теплые края. И директора бы сместил. Захватчик! — Воистину наплели. Кто бы ему позволил? — Не кто! Позволила промашка главного инженера Мезенцева. Никакой здесь напраслины. Почему ручаюсь? Мезенцев мой сродственник. Десятая вода на киселе, но все ж-ки. Когдай-то его кровинка запнулась за мою. Промашка... Может, и не промашка. Технические активисты сварганили машину для литья. Мезенцев приказал ту машину порушить. — Порушили? — А то нет! — Неудачная, опасная? Какой повод? — Экспертизу над ней не делали. Слух: мол, сильна была машина! Ни за что не поверю. Как Мезенцев, в Желтых Кувшинках исключительных личностей из местных не происходило. Над входом в подъезд простерся железобетонный навес. Его подпирала зеленоватая панель, на ней летели мозаичные пеликаны. Поднимаясь вверх, я слышала чьи-то возбужденные голоса, гулко отзывавшиеся высоко в шахте. Лифт нес меня на сближение с ними. В миг, когда лифты поравнялись, крикливый тенорок похвалялся, что он убедил Ергольского пить минеральную воду. Трещиноватый бас, вероятно, принадлежавший астматику, пренебрежительно отнесся к похвальбе тенорка: — Будьте уверены: Ергольскому известно — без воды и неделю не протянешь. Нагнетает ужас на городское руководство. Вы понимаете? Умрет, кому-нибудь не сдобровать. Жох. — Заблуждаетесь, — возразил тенорок. — Борец за честь. — За личную власть. Высокий заработок тоже не сбрасывай со счета. Спор врачей упал вниз, остановился, вырвался из шахты, едва раздвинулись створки лифтовых дверей. Быть может, мои понятия о бытоустройстве не соответствуют современному уровню научно-технической революции, но не нравятся мне «глазки́», врезанные в квартирные двери. Понимаю: наконец-то оптика, издавна находящаяся на службе у астрономии и биологии, внедряется в быт. Согласна: преступники не вывелись. Да навряд ли «глазок» убережет от лиходея, зато сквозь не- го наблюдай за соседями и за теми, кто с ними ведется, следи за влюбленными, которые уединились на лестничной площадке, зато он даст тебе возможность сортировать родных и знакомых: приятным, необходимым, выгодным ты открываешь, нежелательных, бесполезных, занудливых, посредственных, занимающих микроскопические должности — не пускаешь. В оклеенную пластиком, узор «под орех», дверь Ергольских был вделан не просто глазок или волчок: судя по величине линзы и оправы — целая подзорная труба. В центре линзового круга светился оранжевый зрак. Вершком выше на квадрате из никеля — гравировка с фамилией хозяина и его научным званием. Прежде чем нажать кнопку звонка, я дала, себе возможность прочувствовать, что Ергольский — кандидат технических наук, и пожелала ему выйти в доктора. Словно бы подтверждая, что хозяин квартиры относится к людям индустриальной цивилизации, за дверью раздалась гугнивая мелодия. Чтобы тот, кто приникает к окуляру подзорной трубы, увидел крупным планом мое лицо, я встала близ двери. Оранжевый зрак почернел, но открывать не торопились, не возникло внутри даже по-мотыльковому летучее движение. Я хотела повторить гугнивую мелодию звонка, но передумала: через дверь, хотя она и была покрыта пластиком, пробивалось чье-то нервное напряжение. — Понаставили волчков! Чего, спрашивается, таитесь? Прервала отпуск, летела тысячи километров и еще должна ждать у порога. Кто-то упорхнул в комнату, а возвратясь обратно, искательно, девчонисто, музыкально спросил: — Кто вы? — ...о вы... о вы, — передразнила я. — Скажите, пожалуйста. — Корреспондент. По специальному заказу товарища Ергольского. — У папы от голода сердце схватывало. Врачи приезжали. Приходите завтра в эту пору. — Сегодня. — У него головокружение. Посетите краеведческий музей. Культурно отдохнете. — Скука. — У-у! — В музей пойду, если возьмете на себя роль гидши. — Гейши? — Экскурсовода. — Мне послышалось «гейши». Мне нельзя. Дежурю при папе. — Школьница? — Совершеннолетняя. — Вы меня разозлили, мисс Совершеннолетняя. — Не от меня зависит. Папе трудно. Вокруг Касьянова целая клика. Городская власть самоустранилась. На заводе помалкивают. Поборитесь-ка в одиночку. — Боролась. — Все равно папе тяжелей. Завтра. Хорэ? — Девочка, вам рано играть в политику дымовых шашек. — Простите, нам не до шуток. Завтра. — Если не сейчас, то никогда. Зрак подзорной трубы опять стал оранжевым. Отлипла говорушка от окуляра. Понеслась к отцу. И вот опять через окуляр. — Папа и в самом деле не в силах поговорить с вами... Ее голосок на мгновения размывался от печали. Девочка зарыдала бы, наверно, если бы она не испытывала убежденной причастности к папиной борьбе и если бы не боялась, что ему станет хуже. Но я не хотела уходить. Я была уверена: коль он попросил, чтоб я приехала, мой приход окажет на него благотворное воздействие. Мне казалось, что я в состоянии помочь ему, духовно. А еще у меня было такое чувство, что я нуждаюсь в ошеломительно глубоком потрясении. Никто меня так не окрылял, как человек, подвергнувший себя страданию ради справедливости. Я начинала сострадать, докапываться до причин, вступала в противоречия, меня преследовали, как и того, кого поддерживала. Изведав могущество неправоты, намытарившись вусмерть, я все-таки побеждала. Отрадна победа чести! Но не победой вдохновлялась моя жизнь дальше, хотя, конечно, и, ею, а тем, что действительность сохраняет возможности, вознаграждающие за упорство, что постигла в ней то, чего не постигнуть, не испытав незащищенности перед сплоченной подлостью, что я не разочаровалась и не стала слабей. В досаде я спускалась на лифте. Когда, когда выведутся люди, которые видят на земле только самих себя и свои цели? Почему тот же Ергольский считает позволительным узурпировать мое время ради собственных интересов? Не только мое, а и многих других, о ком я и не подозреваю? В делах и судьбе каждого человека есть нечто планетарное. И вот кто-то внезапно срывает его с привычно-насущной орбиты и закручивает вокруг себя. Подумаешь, солнце! По какому праву? По праву соотечественника? Но тогда за личными причинами должны маячить всезначимые тревоги. По праву, проистекающему из рода моей деятельности, которая обязывает меня защищать любого гражданина общества? Но почему в таких случаях чувство ответственности перед моим возможным подзащитным так беззащитно? Я не обратила внимания на то, что затевало вислое, синюшное небо. Это произошло позже, на изволоке, огибавшем микрорайон, едва впереди меня выросло желтое дерево молнии. Хоть моим ногам захотелось свистануть прямиком, через бурьян, к близкой отсюда «башне» Ергольского, но наперекор их пугливой готовности к прыти бросилось мое возмущение: вдруг да Ергольские глядят из окна, то-то распотешу. Не подозревая, что я куражусь сама перед собой, захмелевшее от туч небо дохнуло электрическим перегаром. Предполагать, будто бы оно рассчитывало, что я без промедления задам стрекача, не смею: бахвальство сродни куражу, — однако замечу, что оно тотчас уязвленно заворчало и гаркнуло с таким остервенением, что у меня заложило уши. Новая молния, возникшая теперь совсем рядом, соединила в недобрую логическую цепь и отлет Марата Касьянова, и телефонограмму о голодовке, и то, что я не была пущена к Ергольскому, и то, что небо угрожало мне: какая-то явная круговая порука негостеприимства. Но эта логическая цепь распалась раньше молнии, потому что ее разъяли приветливые лица Антона и Натальи, возникшие в моей памяти. Вокруг так полыхало и гремело, что было ясно: тучам не уплыть отсюда, их доконает ярая обработка электричеством и звуком. Скоро они отворились, и не слегка, как, например, водопроводный кран домашнего пользования, а как использованная вода, прущая с теплоцентрали круглым потоком, двухметровым в поперечнике. Моя цейлонская блузка, нежно-белая при сильном свете, мерцающая тончайшими изображениями тропических деревьев и птиц, свадебных процессий, каких-то мифологических походов на слонах, стала, мигом намокнув, льдистой с проголубью. Брюки оказались — я и не подозревала об этом — из дождеотталкивающей ткани. По ним стекало, будто по свежеоцинкованному железу, и я испугалась за будущее своих босоножек, сшитых из взаправдашней кожи: скинула босоножки, закатала брюки, чапала босиком. Глина изволока мыльно скользила. Изволок пересекали зубчатые, как стегозавры, ручьи. Небесный водобой вызвал в моем сознании неожиданное сопоставление. Ергольский, как и я, почти что наедине с грозой, и оба мы не застрахованы от катастрофы. Теперь ту грозу мое воображение видит этакой огромной рощей разноцветных молниевых деревьев, прорастающих в глинистый холм. К счастью, ни одно из них не проросло в меня. |
||
|