"Стоящие у врат" - читать интересную книгу автора (Клугер Даниэль)Глава 6Время от времени я вспоминал разговор, случившийся у нас с рабби Аврум-Гиршем в период моей вынужденной безработицы. Не помню, с чего он начался — может быть, с любимых нашим раввином рассуждений о прежних реинкарнациях обитателей гетто. Я высказался в том смысле, что подобным образом может быть оправдано любое зло. «Неужели, — спросил я тогда, — можно предположить, что нынешний злодей, душа которого чернее ночи, способен стать праведником, вернувшись к земной жизни в ином обличье и совершив некоторое количество праведных дел?» Реб Аврум выразился в том смысле, что, наверное, носитель абсолютного зла был бы лишен подобного шанса. «Но ведь абсолютного зла не бывает, — сказал он. — И значит любой человек имеет шанс новым воплощением избавить свою душу от посмертных мук…» Утверждение о том, что абсолютного зла не бывает, поразило меня в большей степени, нежели предположение о возможности спасения злодеев, под которыми и я, и мой собеседник, разумеется, подразумевали Гитлера и его банду. Просто в окружении истощенных и телом и душой несчастных, стоявших в бесконечной и страшной очереди за пайком, мы инстинктивно остерегались произносить эти имена вслух. И, как я полагаю, не столько из страха перед доносчиками, сколько из инстинктивного опасения одним только таким упоминанием призвать именно сюда и именно сейчас чудовищ, олицетворяющих смерть. — Да, — повторил господин Шейнерзон, — абсолютного зла нет. И быть не может. Есть только низшая степень добра. Так писал каббалист Моше Кордоверо, и то же самое утверждал рабби Исраэль Баал-Шем-Тов. Что вас так удивляет, реб Иона? Вы смотрите вокруг себя, видите свою и нашу нынешнюю жизнь и говорите: «Это не жизнь! Это ужас! Это зло! Зло абсолютное!» Но лишь потому, что вы пока не видели ничего более страшного, верно, доктор? Говоря все это, наш грустный клоун поглаживал пепельную свою бороду и размеренно покачивал головой. — В давние времена, во времена кровавых дел Хмельницкого и его гайдамаков, — сказал он, — когда злодеи на глазах матерей разрубали детей, подносили к их лицам кровавые куски и спрашивали: «Эй, жидовка, это треф или кошер?» — в те жуткие времена, ученейший доктор Вайсфельд, разве не казались те чудовища абсолютным злом? Разве не вынесли тогда раввины галахическое постановление — не жить евреям на Украине и не иметь там имущества? Но прошли столетия — и мы уже по-другому смотрим на те злодейства. «Э, — говорим мы, — это, конечно, страшные дела, кровавые дела, но ведь они миновали, а народ жив. Зло? Ну, так оно мертво, то давнее зло, что о нем вспоминать!» Может быть, и на сегодняшние злодейства люди будут смотреть так же — как на историю? Может быть, все дело лишь во времени? — он уже не просто качал головой — он раскачивался всем телом, словно на молитве. — Может быть, человек не вправе определять степень зла? И если давние кровавые дела уже не вызывают в наших душах того отклика, какой вызывали у современников, то давнее зло не было абсолютным? Ведь то, что абсолютно, не подвержено воздействию времени. А если зло — не абсолютно, значит, рабби Моше из Кордовы прав: это всего лишь низшая степень добра. Зла нет, но есть добро, есть абсолютное добро, и Добро — Творец… В очередной раз я вспомнил этот разговор вечером, когда мы с Шимоном Холбергом отправились к рабби Шейнерзону. Я примерно представлял себе вопросы, которые мой друг собирался задать нашему раввину, и потому помалкивал; что же до г-на Холберга, то он, по обыкновению, не спешил посвящать меня в свои мысли. Так, в полном молчании, мы дошли до угла улиц Пражской и короля Фридриха. Здесь находилось пристанище рабби Шейнерзона. Собственно говоря, он жил не один — мне было известно, что тут же обитали детей — мальчиков от восьми до десяти лет, чьи родители умерли уже здесь, в гетто. Один из них встретил нас снаружи у входной двери. Он стоял, прислонившись к стене, с деланно-ленивым видом, и зорко поглядывал по сторонам. С нашим приближением, мальчик сразу же скрылся за дверью. Мы остановились у входной двери. — Подождем, — сказал г-н Холберг. — Думаю, мальчишка побежал предупредить о нашем появлении. Через несколько минут появился раввин. Он плотно прикрыл за собой дверь и лишь после этого поднял на нас глаза. — Доктор Вайсфельд, — сказал он. — Да. Добрый вечер, доктор. Это вы. А это… — он перевел взгляд на г-на Холберга. — А это вы. Да. Я вас узнал. Добрый вечер. Что вас привело ко мне, господа? Или вы просто так — проходили рядом? — Нет, не просто так, — ответил Холберг. — Я шел повидаться с вами. А доктор Вайсфельд согласился меня сопровождать. Сейчас мы с ним вместе занимаемся одним делом. И нам нужна ваша помощь. Моей скромной особой рабби не заинтересовался. Но его явно очень занимал мой спутник. Он рассматривал его так долго, что это могло бы показаться в других обстоятельствах бесцеремонностью или невоспитанностью. — Я вас не знаю, — сказал он, наконец. — Верно, простите… — г-н Холберг виновато улыбнулся. — Меня зовут Шимон Холберг, к вашим услугам, рабби. Когда-то — в другой жизни — я был полицейским. Ловил воров и грабителей. Рабби Шейнерзон кивнул. — Да, это очень важная работа, — промолвил он уважительно. — Только не говорите — в другой жизни. Ваша жизнь сегодняшняя и та, которую вы вели за воротами Брокенвальда — суть одна и та же. Просто разные отрезки одного не очень долгого пути. Что было в вашей прежней жизни — в настоящей прежней жизни, в прежнем вашем воплощении, — о том ни вы, ни я судить не можем. Но, видимо, что-то необычное было. Иначе вы не оказались бы в нынешней жизни в Брокенвальде… Да. Так зачем я вам понадобился? Шимон Холберг выглядел несколько растерянным. — А ведь вы правы, реб Аврум-Гирш, — он вдруг рассмеялся. — Моя нынешняя жизнь — да, в ней я продолжаю делать то, что делал смолоду. Когда-то я ловил преступников — воров, грабителей, мошенников. И убийц, конечно же. И сейчас то же самое. Я ловлю убийцу. Пытаюсь поймать… — Вы говорите об убийце господина Ландау? Именно в связи с этим вы пришли ко мне? Вы думаете, что я могу вам помочь? Что я знаю то, чего не знаете вы? Может быть, может быть… — реб Аврум-Гирш снова задумался. — Тогда вам придется немного подождать. Видите ли, я занимаюсь с мальчиками. Мы изучаем Тору. Здесь у нас что-то вроде ешивы. Мальчики должны учиться. И я учу их здесь. Но это запрещено. Еврейское образование запрещено. Значит, в любой момент сюда могут прийти злодеи — синие или черные — и отправить всех нас в каменный мешок. Потому мы не можем терять ни минуты. И приходится соблюдать осторожность. — Поэтому один из ваших учеников и дежурит у входа? — спросил я. — Да, это Хаим. Он сторожит дверь чаще других. Он схватывает все на лету, наш Хаим, у него светлая голова и резвый ум. Поэтому время от времени я именно его прошу постоять на улице, пока объясняю другим темные места из Писания. Хотя, конечно же, это все лишь самоуспокоение. Пока никто не донес, мы можем успокаивать себя тем, что наш Хаим успеет увидеть опасность… — раввин вздохнул. — Кто знает, успею ли я подготовить к бар-мицве хотя бы одного из них… Подождите, уважаемые гости, я сейчас скажу детям, чтобы они пошли на задний двор погулять, и мы с вами поговорим более-менее свободно. Когда ученики рабби Шейнерзона послушно отправились во двор, мы вошли внутрь. Обиталище нашего раввина, одновременно и жилище, и ешива, представляло собою длинную и узкую комнату, образованную, по-видимому из двух в результате сноса простенков. С одной стороны шли двухъярусные нары — восемь пар, в дальнем углу располагался небольшой стол, вокруг которого стояли несколько ящиков, заменявших табуреты. Реб Аврум-Гирш сделал приглашающий жест и занял один из ящиков. Мы последовали его примеру. Реб Аврум-Гирш вопросительно взглянул на моего друга. — Как вы уже поняли, господин Шейнерзон, я пытаюсь отыскать убийцу режиссера Макса Ландау. А доктор Вайсфельд мне помогает. Должен сказать, что, хотя Юденрат позволил нам этим заниматься, я не имею права никого принуждать к даче показаний. Если вы не хотите говорить со мною — можете не говорить. — Вы действительно рассчитываете найти преступника? — реб Аврум-Гирш прищурился, отчего его правый глаз почти полностью спрятался под мохнатой бровью. — Вы настолько верите в свои силы? — Я собираюсь все для этого сделать, — ответил г-н Холберг. — Удастся ли мне — вопрос другой. А насчет веры… Если это не удастся мне, значит, этого не сделает никто. Хотя мои слова, наверное, звучат излишне самоуверенно — Хорошо, — рабби сложил руки на груди. — Я отвечу на ваши вопросы, реб Шимон. Я не думаю, что вам удастся найти убийцу, но я отвечу на ваши вопросы. Знаете почему? — он коротко рассмеялся и снова посерьезнел. — Потому что вы почти дословно повторили слова раббана Гиллеля Великого. Сказанные, правда, по другому поводу. Но — пусть у вас будет шанс, реб Шимон. — Спасибо. Скажите, господин Шейнерзон, а что вас привело в гримерную после спектакля? — спросил Холберг. Раввин явно был готов к этому вопросу и ответил тотчас: — Господин Ландау просил меня об этом заранее. Утром, в день спектакля, он зашел ко мне и сказал, что у него кое-что для меня будет. Не для меня лично, а для моей ешивы. Он был очень весел… — реб Аврум-Гирш задумался. — Нет, пожалуй, не весел, а возбужден. Очень возбужден, знаете ли, как будто предвкушал что-то интересное в ближайшем будущем. — Кое-что будет… — повторил Холберг. — Так. Очень интересно. Но вы, конечно, не знаете, что он имел в виду? — Почему же? Знаю, разумеется, — раввин вытащил из кармана большой носовой платок, чистый, но утративший цвет от частой стирки. — Очень даже знаю, господин сыщик. Это ведь не в первый раз. Покойный мне помогал уже около месяца. Не знаю уж, каким образом ему это удавалось, но он время от времени снабжал меня продуктами для моих учеников. Это было очень кстати, потому что детский паек в Брокенвальде… Ну, вы сами знаете. Его не хватает. Мы с Холбергом переглянулись. Он был удивлен не меньше моего. — Интересно, — пробормотал бывший полицейский. — Весьма интересно. Снабжал продуктами в течение месяца. — Обычно это происходило в канун субботы, — добавил раввин. — Я даже могу сказать точно, в течение какого времени. Это, значит, спектакль был в пятницу. Это, значит, нынешняя суббота — четвертая… — он помрачнел. — Когда я пришел и увидел… Ужасная картина, ужасная… Первая мысль, которая пришла мне в голову в тот момент, была очень глупой: я подумал, что кто-то позарился на продукты, предназначавшиеся моим мальчикам. И убил господина Ландау, чтобы завладеть ими. Да, глупо, глупо, конечно… И очень стыдно… Ай-я-яй, реб сыщик, как же мне было стыдно! — реб Аврум-Гирш скривился, будто от зубной боли. — Не дай вам Бог испытать такой пронзительный стыд! — Почему стыдно? — спросил Холберг. — Потому что, увидев мертвого человека, я в первую очередь подумал, что мы теперь больше не получим продуктов, — расстроено объяснил раввин. — Только потом мне пришло в голову, что ведь человека лишили Божьего дара — жизни. И может быть, как раз из-за этой самой еды — нескольких буханок хлеба, пары-тройки брикетов маргарина, дешевых конфет… — он зачем-то встал со своего ящика, подошел к угловым нарам, взял в руки лежавшую там тетрадку. С рассеянным видом пробежал записи. — Как трудно быть человеком в наше время… — негромко произнес он. — Думаю, человеком быть трудно в любое время, — заметил Холберг. — В этом смысле наше время отличается от остальных только большей концентрацией зла — и в душах, и в мире вообще. — Да, вы правы, — рабби тяжело вздохнул. — Концентрацией зла. Это вы очень точно сказали, реб Шимон… — он помолчал немного. — Рабби Ицхак Луриа, Ари а-Кадош, да будет благословенна его память, учил, что искры Божественного света рассеяны повсюду и что каждую из этих искр окружают силы зла, именуемые клипот. Когда-то, еще на заре творения, произошла надмирная катастрофа, которую мы называем «швират а-келим» — «сокрушение сосудов». Сосуды — каналы, по которым должен был распространяться Божественный свет, не выдержали его полноты, разбились. Тогда-то и рассыпались искры по тьме нижних миров, а остатки сосудов стали тем злом, которое удерживает частицы света и не дает им соединиться и вернуться к Творцу, в первоначальное состояние… — он говорил размеренным, чуть суховатым тоном. Таким точно тоном он, по-видимому, читал лекции своим ученикам — еще в давние времена, когда преподавал в лодзинской ешиве. — Разумеется, реб Шимон, это всего лишь жалкая попытка на человеческом языке выразить явления сверхчеловеческие, для описания которых нет в нашем языке средств…. А голус, рассеяние народа Израилева — это было лишь отражение в нижнем мире той катастрофы, которая произошла в высшем. Но не только происходящее в высших мирах отражается в земной жизни. Все, что случается здесь, точно так же влияет на происходящее там, — он указал пальцем вверх. — Когда окончится рассеяние, когда соберутся в Святой Земле все изгнанники, явится Мессия. Но придет он лишь тогда, когда ни одной частицы Божественного света, ни одной искры не останется в плену клипот. И его конечной целью будет завершение процесса «тиккун», процесса исправления и возвращения всей вселенной к первозданной гармонии… — раввин окинул нас долгим взглядом расширенных светлых глаз, дважды моргнул. На лице его появилось выражение смущения. — Простите, господа, я увлекся… — пробормотал он и поднялся со своего ящика. — Нет-нет, рабби, это очень интересно, — поспешил его успокоить Холберг. — Очень интересно… Вы, значит, полагаете, что рассеяние евреев, изгнание — явление временное? Рабби опустил голову и заложил руки за спину. — Да, — сказал он. — Я часто рассказываю своим ученикам об одном суждении Маарала Пражского[4], да будет благословенна память его. Он был человеком весьма сведущим не только в Писании и Законе, но и в светских науках — математике, астрологии, астрономии. И часто, толкуя то или иное духовное понятие, прибегал к аналогиям из этих, казалось бы, вполне материальных наук. Так вот, в «Нецах Исраэль», рассуждая о голусе, о рассеянии евреев, он пишет следующее. В механике существует понятие устойчивого и неустойчивого равновесия. Устойчивое равновесие — например, состояние, в котором свинцовый шарик лежит в глубокой чашке, на донышке. Вы можете его сдвинуть, но он вернется в начальное положение. Но переверните чашку и положите тот же шарик на самый верх образовавшегося купола. Вы получите состояние неустойчивого равновесия: толкнув шарик, вы заставите его скатиться вниз. Назад он уже не вернется самостоятельно. Я полагаю устойчивое равновесие естественным состоянием, а неустойчивое — противоестественным. Естественный порядок вещей долговечен, а противоестественный всегда ограничен коротким промежутком времени… — он сделал небольшую паузу, окинул задумчивым взглядом сначала меня, затем Шимона Холберга. — Как вы полагаете, реб Шимон, можно ли рассматривать не физические, а общественные явления в аналогии? — Думаю, да, — ответил г-н Холберг, явно заинтересовавшийся рассуждениями раввина. — Во всяком случае, есть достаточно много примеров того, что явления, происходящие в природе, имеют свои аналоги в человеческом обществе. — Очень хорошо, — реб Шейнерзон удовлетворенно кивнул. — В таком случае вполне разумно будет предположить, что и в жизни человеческого общества естественный порядок вещей долговечен, а противоестественный — нет… — заложив руки за спину, он прошелся по узкой комнате-пеналу, словно аудиторией его были не два случайных гостя, а сотня увлеченных учеников. — В изгнании — голусе — содержится тройное нарушение естественного порядка вещей. Первое: народ не может быть насильственно отделен от собственной земли. Это противоестественно. Все народы — дети Адама, и значит, не должен один народ находиться в подчинении у других. Это противоестественно. Не может один народ жить рассеянно среди других народов. Это противоестественно. Коль скоро противоестественное состояние всегда ограниченно относительно коротким промежутком времени, то и голус, будучи тройным нарушением естественного порядка вещей, непременно закончится… — рабби немного подумал и добавил, печально разводя руками: — Конечно, этот промежуток времени короток по сравнению с жизнью народа, но не с жизнью отдельного человека. Потому он и кажется нам вечностью… И все-таки мои ученики часто спрашивают: как Бог допустил то, что происходит сейчас? Как Бог — если он любит свой народ — допустил его до такого существования? Почему Он, воплощенное милосердие, не вмешался? — Я и сам задаю себе такие же вопросы, — признался г-н Холберг. — Правда, мне проще. Я не верю в Бога. Во всяком случае, в течение последних нескольких лет понял, что не могу в него верить. Как он может наблюдать за всем происходящим — и не вмешиваться? Одно из двух — либо Его нет, либо… — он пожал плечами. — Да нет, без всякого «либо». Значит, Его нет. Рабби снова сел на нары, помолчал немного, словно обдумывая сказанное Холбергом. — Когда Всевышний проявляет свою власть над миром, история молчит, — сказал он негромко. — Чудо — оно вне истории. Вы говорите — почему Бог не вмешивается? Я не знаю, реб Шимон, почему. Я даже не знаю, не вмешивается ли. Может быть, мы просто не чувствуем этого — до поры до времени. Как не чувствовали поколения жившие до нас. Так часто пытались враги уничтожить народ Израилев. Но он существует по сей день. Это и есть вмешательство Творца в историю… Недавно я рассказывал своим ученикам о том, насколько Бог любит свое творение. Он даровал человеку высшее проявление Своей любви. Он даровал человеку свободу выбора. «Вот, — словно бы говорит Творец, — Я мог бы создать тебя таким, что зло не появилось бы никогда в твоей душе. Но Я не сделал этого, ибо что значила бы Моя любовь?» — реб Аврум-Гирш замолчал, несколько раз погладил дрожащей рукой лежавшую на коленях тетрадь. — Сначала Бог намеревался построить мир на принципах строгой справедливости — так говорили наши мудрецы, да будет благословенна их память. Но в мире справедливости не было бы места Божественному милосердию. И он сотворил мир, соединив справедливость с милосердием. А ведь именно милость Бога дает людям силы восставать против Него. Мир, построенный на Божьей справедливости, не смог бы выдержать Божьего гнева, мир, построенный на Божьем милосердии, погиб бы из-за человеческой гордыни. Поэтому есть суд и есть Судья. Но суд бесконечно откладывается благодаря Божьему милосердию и долготерпению. — И вы полагаете, — сказал г-н Холберг, — что Божье милосердие оправдывает Его же молчание сегодня? Странное оправдание, — он повернулся ко мне. — Вы так не думаете, Вайсфельд? Лицо раввина приобрело строгое выражение. — По-вашему, Бог должен был вмешаться? — сказал он. — Да, наверное. Весь вопрос — когда? Когда это вмешательство могло бы предотвратить сегодняшнюю трагедию? Когда должен был вмешаться Творец, чтобы спасти Свой народ от преследования и истребления? Может быть, он должен был помешать вторжению немцев в Польшу? Или предотвратить победу Гитлера на выборах? Или даже вообще помешать рождению этого злодея? — рабби покачал головой. — Вас ведь, господин Холберг, и вас, доктор Вайсфельд, поражает не само злодеяние, а его масштаб, разве не так? Сейчас страдает целый народ, и вы восклицаете: «Где же Ты, Господи?» Но для Творца нет разницы — страдает ли миллион или один невинный человек. А разве была на протяжении всей истории человеческой хотя бы одна минута, когда бы где-нибудь не страдал невинный? И значит, чтобы предотвратить появление страдания в мире, Он вообще не должен был сотворить человека таким, каким сотворил. Он творил человека с любовью к нему, а высшая форма Божественной любви — дарование свободы выбора. Человек с самого начала выбрал неверный путь — но это был свободный выбор, а не навязанный человеку высшей силой. Может быть, действительно, этот мир следовало бы разрушить, а вместо него сотворить другой? — он пожал плечами. — Не знаю. И никто не знает. Разве есть сегодня человек, готовый подсказать Богу правильный путь? И нужна ли Творцу такая подсказка?.. Знаете, что я вам скажу, высокоученый доктор Вайсфельд, уважаемый реб Иона? Думается мне, доктор, кажется мне, господин замечательный сыщик Холберг, реб Шимон, не верящий в Бога, что Он ждет от нас сегодня только одного. — Чего же? — спросил я. Рабби поднялся с нар, аккуратно спрятал тетрадку под подушку и только после этого ответил: — Чтобы мы Его простили… — Что ж… — г-н Холберг выглядел несколько ошарашенным последним утверждением. — Можно и так считать… — он смущенно откашлялся. — Все это чрезвычайно интересно, рабби. И, наверное, умно. Но мы несколько отвлеклись от события, которое привело нас сюда сегодня — от убийства режиссера Макса Ландау. Итак, после окончания спектакля вы направились в гримерную господина Ландау, где тот должен был передать вам продукты для ваших учеников. Реб Аврум-Гирш кивнул. — Вы шли… поправьте меня, если я ошибаюсь… вы шли из зрительного зала через фойе… — Нет, — сказал раввин. — Не из зала. Я не был на спектакле. Не обижайтесь, господин сыщик, и вы, доктор Вайсфельд, но я не понимаю этой формы развлечения. Я… Извините, — прервал он сам себя, — это неинтересно. Так вот, я шел с улицы, через широкий коридор. Который вы называете фойе. И прямо во второй коридор, тот, который вел к гримерным и другим подсобным помещениям, это вы верно сказали. Да. И пришел. Дверь… — рабби задумался. — Дверь, как мне кажется, была слегка приоткрыта. Да, точно. Оттуда падал свет. Знаете, такая узкая полоска. — Вы никого не встретили в коридоре? — спросил Холберг. — Как будто, нет… Мне так кажется. Хотя… — рабби опустил голову и некоторое время внимательно разглядывал пол. — Вы знаете, — сказал он, наконец, — сейчас, когда вы спросили… Я вспоминаю, что там, в темном коридоре, я видел какое-то движение. — Что вы имеете в виду? — быстро спросил мой друг. — Какое движение? — Там было темно… — пробормотал раввин. — Очень темно, особенно после светлого фойе… Вы же помните, вы же сами там были… Когда я подходил к двери… Мне показалось, что за моей спиной кто-то быстро прошел. Помните, там такая ниша. Краем глаза я заметил нечто вроде тени… Или человека, двигавшегося бесшумно, как тень… — Очень интересно, — Холберг посмотрел на меня. — Да, там есть ниша, в которой вполне может скрыться человек. И даже не один. Помните, доктор, мы с вами тоже там стояли? Хорошо, — он вновь повернулся к раввину. — А в гримерной — вы долго пробыли рядом с телом? — Нет, конечно, нет! — раввин даже замахал руками. — Я просто испугался. От неожиданности. Сначала я подумал… Не знаю, что я подумал, но уже через секунду я понял, что господин Ландау мертв. Я сразу же побежал кого-нибудь позвать. Встретил доктора Вайсфельда, позвал его. Дальше вы и сами все знаете. Нет, — повторил он, успокаиваясь, — совсем недолго я там был, не больше двух минут. Ну, может быть — трех… — Вы успели разглядеть что-нибудь? — спросил бывший полицейский без особой надежды. — Насколько я понимаю, вы бывали в этом помещении. Странно, что я ни разу вас там не встретил… Впрочем, сам я приходил туда лишь перед сном, да и впустил меня господин Ландау за три дня до смерти… Так что? Вы не увидели ничего особенного? Ничто не бросилось вам в глаза? Рабби отрицательно качнул головой — раз, потом еще раз. — Понятно… — г-н Холберг вздохнул. — Проходя по коридору, вы ни на кого больше не наткнулись? — Если бы я встретил кого-то раньше, чем встретил доктора Вайсфельда, я бы привел его и не стал бы разыскивать доктора. Просто он оказался первым, кого я увидел. То есть, — поправил себя рабби, — там было много людей, очень много. Но в моем состоянии… Увидев знакомое лицо, я словно увидел единственного человека … — Пока вы бегали за доктором Вайсфельдом, в гримерную вернулся я… — задумчиво произнес Холберг. — Но в коридоре уже никого не было. Ни теней, не людей, похожих на тени. Да. Скажите, реб Аврум-Гирш, а что вы можете сказать о семейных проблемах вашего знакомого? О его отношениях с женой? На лицо г-на Шейнерзона легла тень. — Об этом вспоминать тяжело, — сказал он сухо. — Я пытался с ним разговаривать, я рассказывал ему историю праведной Рут-моавитянки, я говорил ему, что его жена — такая же праведница, пожелавшая разделить судьбу своего мужа и всего народа Израилева в годы скорби… Все было напрасно! Он закрывал свой слух. Не знаю, может быть она чем-то провинилась перед ним раньше, когда они оба были молоды. Но даже в этом случае ее нынешнее поведение искупило прежние грехи. — В том числе и грехи прежних воплощений? — спросил я и тут же пожалел о неудачной шутке. Рабби холодно посмотрел на меня, осуждающе покачал головой. — Вам больше не сняться непонятные сны, реб Иона? — поинтересовался он с легкой насмешкой. — Рад за вас, реб Иона, очень рад… Да, — сказал он, обращаясь у г-ну Холбергу, — он вел себя с женой очень недостойно. Но не мне осуждать его. Он умер, и мои осуждения более не достигнут его слуха. А там Судья Праведный вынесет ему свой приговор. Мы же скажем: да будет благословенна его память… — Что же, — мой новый знакомый поднялся со своего места, — большое спасибо, реб Аврум-Гирш. Рабби передернул плечами, словно отметая благодарность г-на Холберга — У вас больше нет ко мне вопросов? — спросил он. — В таком случае, я вас провожу немного. И заодно посмотрю, чем занимаются мои ученики… — реб Аврум-Гирш сделал приглашающий жест в направлении двери. — Прошу вас, господа. Двор больше походил на каменный колодец, образованный задними глухими стенами четырех длинных домов, стоявших под прямыми углами друг к другу. Ученики рабби Аврум-Гирша стояли небольшим кружком в дальнем углу. Мальчики были одеты кто во что горазд — одни в наспех перешитой взрослой одежде, другие — в детской, но не по размеру. Головные уборы тоже разнообразные — старые кепи, мужские шляпы с потерявшими форму краями, у одного — вязаная лыжная шапочка. При всем различии в одежде и возрасте, ребята действительно выглядели неким единым сообществом — это впечатление складывалось от похожего выражения лиц — сосредоточенного и углубленного. Стоявший в центре парнишка что-то втолковывал остальным. При этом руки он заложил за спину — явно подражая учителю. Двор оказался неожиданно людным. Кроме детей здесь находилась еще и группа взрослых. Ее составили пять или шесть мужчин среднего возраста, лица которых показались мне знакомыми. Когда каждый из них поприветствовал меня кивком, я узнал новичков, прибывших недавним транспортом из Франции. Эта группа была относительно тихой. В этом углу двора рос старый дуб, ствол которого столь причудливо изогнулся, что образовал нечто вроде скамьи. На этой скамье и расположились новички. Они сидели молча и неподвижно, глаза их казались потухшими. Друг с другом они не разговаривали. Мы подошли к ученикам рабби Аврум-Гирша. — …И мне кажется, рабби Йоханан был неправ, когда упрекнул рабби Шимона бен-Лакиша в былых прегрешениях, — закончил при нашем подходе стоявший в центре, в котором я узнал Хаима, следившего за приближением к бараку подозрительных личностей. — Ведь раскаяние рабби Шимона было полным и искренним, иначе его бы не допустили заседать с мудрецами! А рабби Йоханан уязвил его прошлым. Рабби похлопал Хаима по плечу. — Но ведь и сам рабби Йоханан раскаялся в своих словах, разве нет? — сказал он. — Я ведь рассказывал вам об этом. Рабби Йоханан пожалел о том упреке, который в пылу спора бросил рабби Шимону по прозвищу Реш-Лакиш. — Да, но от его упреков рабби Шимон умер, — возразил Хаим. — И рабби Йоханан часто вспоминал о нем, потому что у него не стало оппонентов. Об этом вы тоже рассказывали, рабби Аврум. — Да, это верно. — О чем идет речь? — поинтересовался Холберг, прислушиваясь к разговору. — Недавно я рассказал мальчикам о вашем тезке, великом мудреце Шимоне Бен-Лакише. В молодости он был гладиатором, а потом и разбойником. Но встреча с рабби Йохананом заставила разбойника бросить свое ремесло, прийти в академию, которая находилась в городе Явнее в Святой Земле. Там Шимон Бен-Лакиш вскоре отличился острым умом — столь же острым, что и его меч в гладиаторские времена. Но однажды в пылу спора рабби Йоханан оскорбил того, кого сам же привел на путь учености. Спор касался нечистоты каширования режущих инструментов — ножей, топоров, кос — и точка зрения рабби Шимона не совпала с точкой зрения рабби Йоханана. И рабби Йоханан сказал: «Конечно! Кому и разбираться в топорах да ножах, как не разбойнику!» Это заявление друга и учителя очень оскорбило рабби Шимона. Настолько, что он тяжело заболел и вскоре умер. Г-н Холберг покачал головой. — Удивительно! — сказал он. — В своей полицейской практике я часто встречался с подобными историями. Преступник раскаялся, но ему при каждом удобном случае колют глаза прошлыми прегрешениями. Чаще всего истории заканчивались печально. Впрочем, мало кто умер от оскорбления, — заметил он с легкой улыбкой. — Но вот то, что многие, в конце концов, возвращались к прежним своим занятиям и становились еще более страшными преступниками, чем до попытки исправления, — могу засвидетельствовать. Поучительная история, весьма поучительная, — он улыбнулся мальчикам, протянул руку рабби Шейнерзону. — Спасибо за помощь, рабби. Извините, что отвлекли вас от ваших занятий… Да, кстати, — спросил он, отведя раввина в сторону и чуть понизив голос. — Вам известно, что господин Ландау был католиком? От изумления у рабби Аврум-Гирша, похоже, отнялся дар речи. Он уставился на моего приятеля, будучи не в силах ни слова произнести. Потом опомнился, замахал руками: — Бог с вами, сыщик, что это вы такое говорите?! Это невозможно! Все субботы он проводил у меня, мы вместе молились! Он помогал моим ученикам и сам охотно слушал толкование Торы! Нет-нет, вы ошибаетесь. Уверен: вы ошибаетесь. — Возможно, возможно. Еще раз, спасибо, рабби. До свидания. — Все дело в прошлом, — сказал реб Аврум-Гирш, сосредоточенно глядя перед собой. — Я еще должен подумать, тут есть, над чем подумать, реб Шимон. Но в одном я уверен — причина смерти несчастного господина Ландау — в его прежней жизни. Смерть пришла оттуда, господин Холберг, да-да, господин Вайсфельд. Из прошлой жизни. Все дело в прошлом. В греховном прошлом. Именно там причина смерти господина Ландау! Я в этом уверен. Я знаю это. Попрощавшись с раввином и его учениками, мы вышли на улицу. — Вы не очень устали, Вайсфельд? — спросил меня г-н Холберг. Я заверил его, что вполне еще способен продолжать расследование, и тогда он сказал: — Мы сейчас недалеко от дома, в котором жил покойный режиссер. Я хочу поговорить с его вдовой. Еще раз повторяю — если вы устали, я пойду один. Но, насколько я помню, вы были с ней знакомы. Я повторил, что готов следовать за ним к госпоже Ландау. Хотя внутренне испытывал некоторое смущение от предстоящей встрече. Почему-то мне вспомнились слова доктора Красовски насчет того, что немке и баронессе фон Сакс, отправившейся в гетто за мужем-евреем, я сочувствую больше, чем любой несчастной еврейке, прибывшей к нам после каторжного труда и издевательств концлагеря Берген-Бельзен. При всей грубости этого заявления, было в нем нечто близкое к действительному моему ощущению Да, я сочувствовал госпоже Ландау-фон Сакс, может быть, и больше, чем другим женщинам, оказавшимся в Брокенвальде, — например, моей помощнице, — потому лишь, что никто не заставлял ее следовать за мужем. Никто и ничто — кроме долга жены, как она это понимала. И при том я знал, сколь чудовищно относился к ней этот муж. О покойниках плохо не говорят, но что мешает мне плохо думать о тех из них, кто при жизни не заслужил иного? Впрочем, за последние несколько дней мои представления о Максе Ландау тоже претерпели серьезные изменения. Особенно повлияло то, что сказал рабби Аврум-Гирш: покойный режиссер помогал продуктами мальчикам-сиротам из подпольной ешивы г-на Шейнерзона. Теперь убитый Ландау представал в несколько ином свете. Но и загадка крылась в сказанном нашим рабби. Откуда мог взять продукты неработающий заключенный? Обменять? Но на что? Г-н Холберг негромко заметил: — Никакой загадки тут нет. Думаю, Макс Ландау выменивал продукты для учеников рабби Аврум-Гирша на морфин. А боль — что ж, боль он предпочитал терпеть… — Да, наверное, вы правы… — ответил я рассеянно и тут же остановился, будто громом пораженный. — Холберг! Черт возьми, но это невозможно! — Что именно? — поинтересовался мой друг. — Вполне возможно. Получая морфин от вашей помощницы, он обменивал его на какое-то количество продуктов. Все или почти все передавал г-ну Шейнерзону. — Я не об этом, — я раздраженно отмахнулся от его слов. — Каким образом вы угадали, о чем я думаю?! Вы что же — можете читать мысли? Но я не верю в эту чепуху! Холберг удивленно воззрился на меня. — Но это же так просто, доктор. Мы заговорили о госпоже Ландау. У вас на лице обозначилось смущение или даже робость, из чего можно было сделать вывод, что вы все еще помните об аристократическом происхождении баронессы фон Сакс. Естественно, вы тотчас подумали о ее муже, судьбу которого она разделила с такой самоотверженность, затем — слова раввина о нем. А главной новостью — по сути, единственной, которую мы узнали от Аврум-Гирша относительно убитого, так это то, что Макс Ландау снабжал его продуктами для учеников! И тут вы даже немного замедлили шаги, поскольку главная загадка этого сообщения — откуда мог брать продукты покойный. Тогда я объяснил вам — откуда. Никакого чуда тут нет, и чтения мыслей — тоже. Просто, — г-н Холберг улыбнулся уголками губ, — у вас очень выразительное лицо. О таких людях говорят: у него все на лице написано. При этих словах у меня вдруг появилось странное ощущение дежа вю: мне вдруг оказалось, что я уже проживал когда-то эту сцену, Или же просто читал нечто подобное. — Пойдемте, — Холберг похлопал меня по плечу. — У нас не так много времени, — когда мы двинулись с места, он сказал. — Думаю, не так трудно будет установить и тот канал, по которому господин Ландау получал продукты. Я вспомнил о той девушке, актрисе, которая зашла в гримерную перед появлением вашей помощнице. Ракель Зильбер. Вы сказали, что она работает на кухонном блоке, и я тоже вспомнил ее. Не исключено, что это она осуществляла обмен. Или была посредницей в нем. Тогда ясна цель ее визита после спектакля: она шла за очередной порцией ампул. И обратите внимания: как я уже сказал, она посетила гримерную перед вашей помощницей. И госпожа Бротман оставленных двух ампул в гримерной не нашла. Разумеется, она могла очень поверхностно все осмотреть, хотя и производит впечатление очень серьезной и внимательной особы. Но я все же думаю, что ампул уже не было. Они исчезли за считанные минуты до прихода госпожи Бротман. В сумочке госпожи Зильбер. Причем действия Ракели Зильбер нельзя считать кражей: если мои предположения верны, все было давно оговорено с Максом Ландау. — Да — кроме его убийства… — пробормотал я. — В условиях, подобных нынешним, люди часто становятся циниками. Во всяком случае, черствеют, — заметил г-н Холберг. — Госпожа Зильбер, конечно же, была шокирована, обнаружив в гримерной убитого режиссера, человека, давно ей знакомого и, по-видимому, весьма ею уважаемого. Но трудно удержаться от соблазна чуть-чуть поправить свои дела с помощью двух маленьких стеклянных ампул. Да и потом: в случае, если бы господин Ландау остался жив, он сам вручил бы ей две ампулы морфина. Так почему бы ей их не взять самой? — Потому что в случае, если бы Макс Ландау был жив, она отдала бы ему какое-то количество продуктов, — ответил я. — Что же, она их и отдаст, — эти слова Холберг произнес обманчиво-беспечным тоном. Но я понял, что он уже готов к предстоящему разговору с работавшей на кухне Ракель Зильбер. — Вы сами отдадите продукты раввину? — поинтересовался я. — Или вы, — равнодушно ответил Холберг. — Не суть важно. В том, что он сказал, конечно, был резон. Скорее всего, именно так и обстояло дело — Макс Ландау обменивал морфин, получаемый от Луизы, на продукты. Хотя я плохо представлял себе Макса Ландау человеком, стойко переносящим боль ради того, чтобы помочь нескольким сиротам. Но, повторяю, то, что мы узнали о нем сегодня, меняло сложившийся образ. — Пришли, — сказал мой друг, когда мы остановились у трехэтажного кирпичного здания в двух кварталах от дома, в котором проживали рабби Аврум-Гирш и его ученики. Подъезд был освещен довольно ярко, в окнах тоже горели огни — сумерки уже сгустились почти до ночной плотности, хотя вряд ли было больше десяти вечера. Часов я лишился давно, но за два года пребывания в Брокенвальде научился определять время достаточно точно. Холберг уверенно поднялся на второй этаж и здесь так же уверенно выбрал правую из трех дверей, выходивших в коридор. За дверью оказался еще один коридор, образованный уже не стеной, а полустенком. Поскольку в этом доме — во всяком случае, на втором этаже, — жили, в основном, семьи, Юденрат позволил сделать внутреннюю перестройку. Такое объяснение дал мне г-н Холберг, пока мы искали очередную нужную дверь. Найти оказалось неожиданно легко: на коричневой двери на уровне глаз красовалось изображение смеющейся маски. Надпись над маской гласила, что здесь проживают господин и госпожа Макс Ландау. Г-н Холберг постучал. Получив разрешение войти, толкнул дверь. Я вошел следом, вновь испытывая неловкость. На мой взгляд, самой неприятной чертой в деятельности сыщика является необходимость то и дело бесцеремонно вторгаться в чужие жилища и чужие жизни. Разумеется, все это делается ради благой цели раскрытия преступления, но ведь невозможно каждую минуту мысленно искать оправдания своим поступкам. Госпожа Ландау сидела на невысоком топчане, в самом его углу, подобрав под себя ноги и укрывшись выцветшей шалью. Черты ее лица по-прежнему были безукоризненны, но в них мало что оставалось от той блестящей берлинской аристократки, какую я встретил много лет назад. Я не успел толком разглядеть ее во время недавнего прихода в медицинский блок вместе с мужем. Сейчас же мне представилась такая возможность. Волосы урожденной баронессы фон Сакс поседели, кожа на исхудавшем лице казалась хрупкой, большие серые глаза потускнели. Взгляд, которым она встретила незваных гостей, был вполне равнодушным. Она даже не сделала попытки встать. Вернее, какое-то ее движение можно было принять за попытку соблюсти правила вежливости, но жест г-на Холберга немедленно эту попытку пресек. Г-жа Ландау опустила голову и осталась полулежать, только чуть собрала шаль-покрывало. Я огляделся. Крохотное пространство — примерно два с половиной метра на два — занимал уже упомянутый топчан, два небольших табурета и придвинутый в стене столик. Под столиком на полу находился ящик с минимумом посуды. У двери на гвозде висело серое, залатанное в нескольких местах пальто. Рядом с ним на деревянных плечиках оказались несколько очень красивых, но немыслимых в Брокенвальде платьев. Под платьями я усмотрел аккуратно сложенные на застеленной чистой бумагой коробке стопку нижнего белья. Никаких вещей, напоминавших о том, что здесь до недавнего времени жил мужчина, не было видно. Шимон Холберг оглянулся на меня. Я вышел чуть вперед и спросил, невольно понижая голос: — Госпожа Ландау, как вы себя чувствуете? Она подняла на меня взгляд и ничего не ответила. — Вы меня помните? Я — доктор Вайсфельд, — сказал я. — На днях вы заходили ко мне… — я чуть было не сказал: «С мужем», — но вовремя спохватился. — Да, — произнесла она тихо. — Я помню. Здравствуйте, доктор. Это очень мило с вашей стороны… И со стороны вашего друга, — Лизелотта Ландау внимательно посмотрела на Холберга. — Очень мило, что вы пришли поинтересоваться моим здоровьем. Благодарю вас. Я чувствую себя хорошо. Настолько, насколько это возможно в моем положении… — она все-таки приподнялась и села, кутаясь в шаль. — Прошу вас, господа. Садитесь. Здесь тесно, но ничего не поделаешь. Я так понимаю, вы ведь пришли не только за тем, чтобы выразить мне соболезнования и поинтересоваться моим здоровьем? Мы разместились на табуретках. — Госпожа Ландау, — сказал я, — возможно, вы не помните. Но мы знакомы очень давно, и с вами, и с вашим мужем. Нас познакомили на премьере в Берлине, в тридцать первом году. Она оглядела меня все так же равнодушно. — Да, может быть. Извините, доктор, я не помню. Действительно, прошло слишком много времени. Слишком много стран. Слишком много людей. Возникла неловкая пауза, которую прервал Холберг. — Госпожа Ландау, — негромко начал он. — Я бы не стал вас беспокоить в эти дни, но это необходимо. Вы, конечно, знаете, как умер ваш муж. Г-жа Ландау кивнула. Ее губы чуть дрогнули, но она ничего не сказала. — Я — бывший полицейский. Меня зовут Шимон Холберг. Я пытаюсь расследовать это дело и найти виновного, — продолжил мой друг. — Я бы хотел кое о чем вас спросить. Вы, конечно же, можете не отвечать… Если вам интересно — вот документ, выданный мне Юденратом, — Холберг извлек из кармана уже известное мне предписание. — Вы можете видеть из него, что мне запрещено требовать ответов на вопросы от кого бы то ни было. Вообще-то говоря, я действую на свой страх и риск, так сказать, частным образом. — Для чего? — тихо спросила г-жа Ландау. — Макса уже не вернешь. Зачем вы всем этим занимаетесь? Холберг пожал плечами. — На этот вопрос у меня нет однозначного ответа, — признался он. — Я и сам толком не знаю. Видимо, профессиональные привычки заставляют меня поступать так, а не иначе. Ваш муж был режиссером и актером. Он ставил спектакли везде, где жил. Даже здесь, в гетто. Он действовал так, потому что не мог жить по-другому. Наверное, и я тоже занимаюсь расследованием преступлений везде, где они совершаются. По другому не могу. Г-жа Ландау некоторое время сидела неподвижно, глядя перед собой. Потом качнула головой. — Наверное, так и бывает, — сказала она. — Наверное. Но мне это непонятно. Впрочем, это не имеет значения. Сейчас уже многое потеряло смысл. — Вас не интересует, кто убил вашего мужа? — спросил г-н Холберг. — Не знаю. Я не думала об этом… Может быть… Не знаю. Неважно, — повторила она. — Вы хотите, чтобы я ответила на какие-то вопросы? Извольте, я отвечу. — Вы не присутствовали на спектакле. Почему? — Макс не разрешил мне. Он сказал, что я реагирую на некоторые вещи излишне эмоционально… — госпожа Ландау усмехнулась, от уголков глаз к губам побежали тонкие морщинки. — Вряд ли в это можно поверить, глядя на меня, правда? Но Макс видел меня не сегодняшней, а той, которую встретил в двадцать девятом году. Он сказал, что я очень устаю на работе и что будет лучше, если я просто отдохну вечером дома. — У вас не сложилось впечатления, что он хотел от вас что-то скрыть? Например, встречу с кем-нибудь? — Нет, не сложилось, — равнодушно ответила г-жа Ландау. — Если вы имеете в виду встречу с женщиной, то я никогда его не ревновала. Ни в те времена, когда он был модным режиссером, которого окружали поклонницы, ни в наших зигзагах последних лет, ни, тем более, здесь, в гетто. Правду сказать, он редко подавал повод для ревности. Думаю, он меня любил. Остальные женщины для него не существовали. Как женщины, я имею в виду. Короткие увлечения, разумеется, случались, но это ведь несерьезно. Мы переглянулись. Поведение Макса Ландау менее всего походило на поведение любящего мужа. Заметив этот взгляд, вдова нахмурилась. — Я понимаю, о чем вы подумали, — сказала она. — Все эти скандалы, истерики, сцены, которые он устраивал мне время от времени — это ведь от любви. Просто он очень не хотел, чтобы я следовала за ним — в нынешней обстановке. Он думал, что я в конце концов не выдержу его придирок и упреков и уйду из гетто. Уйти было действительно просто. Если бы я подала в комендатуру прошение о разводе, его бы немедленно удовлетворили. Я знаю, мне об этом говорили прямо. Нас бы развели, и я могла уехать. Вернуться к другой жизни, к жизни стопроцентной арийки… — г-жа Ландау презрительно поморщилась. При этом ее тонкие пальцы, форма которых, некогда безукоризненная, нарушалась сломанными и небрежно подпиленными ногтями, судорожно сжали шаль. Они были такими же серыми, как выцветшая ткань. Потом пальцы безвольно разжались, лоб разгладился. — Да, — сказала она. — Макс очень хотел этого. Он терзался из-за того, что я решила разделить его судьбу. Он понимал, что я его люблю и никогда не поступлю так. И вбил себе в голову, что если он будет вести себя грубо, жестоко, то моя любовь умрет, и я, в конце концов, уйду. От него и из гетто… — она замолчала, нервно покусывая губу. После короткой паузы Холберг осторожно спросил: — А сейчас? После его смерти вас уже ничего не держит здесь, не так ли? — Ошибаетесь, — ответила г-жа Ландау-фон Сакс. — Держит. — Что же? — Он. Макс. Неужели вы думаете, что теперь я облегченно вздохну и уеду из Брокенвальда? — вдова покачала головой. — Ни за что. Теперь это было бы предательством по отношению к памяти о нем. И вновь в каморке воцарилась тишина. Я все больше чувствовал себя не в своей тарелке. Думаю, и Холберг тоже. — Скажите, — спросил он, — не замечали ли вы каких-то изменений в его поведении? Я имею в виду — в последнее время? Г-жа Ландау задумалась. — Нет, ничего такого. Он был таким же, как всегда. Может быть, настроения менялись чаще, чем обычно. И на скандалы он меня старался вызывать чаще. Даже по ночам. Но я отношу это на счет его болезни. — Так вы знали о том, что он смертельно болен? — Знала. Не от него, разумеется. Мне об этом сказала медсестра. Луиза Бротман. Мы с ней тоже знакомы были очень давно. Еще с тридцать четвертого года… Да, точно. С тридцать четвертого года. Мы познакомились в Вене. Незадолго до нашей поездки в Советский Союз. |
|
|