"Мир от Гарпа" - читать интересную книгу автора (Ирвинг Джон)

2 В КРОВАВО-ГОЛУБЫХ ТОНАХ

Т. С. Гарпу всегда казалось, что его уделом будет ранняя смерть. „Думаю, не ошибусь, если скажу, что мне, как и отцу, свойственна тяга к краткости, — писал он, — попадаю в цель с одного выстрела“.

В детстве Гарп благополучно избежал нависшей над ним опасности заточения в школе-пансионе для девочек, где его матери предложили место старшей медицинской сестры. Дженни Филдз вовремя предугадала ужасные последствия, грозившие ее сыну, согласись она на эту работу (ей с ребенком предложили квартирку в спальном корпусе девочек): с самого детства Гарп видел бы вокруг себя одних только женщин. Ей представлялись первые сексуальные потрясения сына, например распаляющие воображение сцены в комнате-прачечной, где ученицы забавы ради окунают мальчика в шелковистый ворох женского белья. Собственно говоря, если бы не беспокойство за Гарпа, работа в пансионе вполне устраивала Дженни, но она отказалась от нее и поступила медсестрой в знаменитую Стирингскую среднюю школу. Там ее с сыном поселили в холодном больничном флигеле с зарешеченными тюремными окнами.

Отец Дженни был раздосадован, что она решила сама зарабатывать на жизнь. Деньги в семье были, и старику хотелось, чтобы дочь укрыла свой позор в родном гнезде на берегу бухты Догз-хед. А там нагулянное чадо незаметно вырастет и куда- нибудь уедет. Но со Стирингской школой он примирился.

— Если у ребенка есть от природы мозги, он со временем все равно попадет в эту школу. Лучшего места для мальчишки не найти, — вынес он свой вердикт на общем собрании семьи.

Говоря о наличии у Гарпа „мозгов от природы“, отец Дженни намекал на сомнительную наследственность ребенка. В Стирингскую школу, где учился еще отец Дженни, а затем ее братья, в то время принимались только мальчики. Дженни свято верила, что делает для сына величайшее благо, обрекая себя на добровольное заключение в мужской школе. Это чтобы компенсировать отсутствие отца, сказал ее родитель.

„Странное дело, — писал Гарп, — моя мать, хорошо зная, что никогда бы не согласилась соединить свою жизнь с мужчиной, тут вдруг решилась жить под одной крышей с восьмьюстами мальчишками“.

Итак, юные годы Гарпа проходили в больничном флигеле школы, где работала его мать. Нельзя сказать, чтобы школьники относились к нему так же, как к преподавательским сынкам, которых презрительно называли „профессорские детки“. Это и понятно, ведь школьная медсестра занимает весьма скромное место в штате школы. Дженни Филдз, помимо всего прочего, даже не потрудилась изобрести приличную легенду насчет происхождения Гарпа. Скажем, придумать себе мужа и тем самым как бы узаконить рождение ребенка. Дженни носила фамилию Филдз и всегда представлялась именно так. Сын ее был Гарп, и она не видела в этом ничего зазорного. „Это его собственное имя“, — говорила она.

Вся школа, разумеется, понимала, что к чему. В Стиринге не только не возбранялось задирать нос, а даже поощрялось в особых случаях. Но, конечно, во всем нужны мера и такт. Гордиться полагалось тем, чем действительно стоило гордиться, каким-то неоспоримым достижением. Соблюдая при этом политес. Но Дженни таких тонкостей не понимала.

„Моя мать, простая душа, — писал Гарп, — никогда не гордилась сознательно, только под влиянием обстоятельств“.

Да, гордость приветствовалась в Стиринге. Но Дженни Филдз гордилась незаконнорожденным ребенком! Может, и не стоило из-за этого посыпать голову пеплом, но в ее положении лучше было все-таки держаться скромнее.

Дженни не просто гордилась Гарпом. Она гордилась и тем, как она заполучила его. Мир тогда еще не знал ее истории; Дженни еще не написала своей автобиографии и даже не приступала к ней. Ждала, пока Гарп подрастет, чтобы оценить ее жизнь по достоинству.

Сыну было известно лишь то, что Дженни могла бы сообщить первому встречному, осмелившемуся спросить ее об этом. Ответ составили бы три нехитрые фразы:

1. Отец Гарпа был солдат.

2. Он погиб на войне.

3. Кто думает о брачных формальностях, когда идет война?

Таинственную недосказанность сюжета можно было бы истолковать в самом романтическом духе. Отец Гарпа мог вполне оказаться героем. А Дженни Филдз быть сестрой милосердия в полевом госпитале. Они полюбили друг друга, но любовь их была обречена. Отец Гарпа, предвидя свою участь, решил исполнить последний долг перед человечеством — оставить после себя потомство. Впрочем, подобная мелодрама никак не вязалась со всем обликом и поведением Дженни. Она была явно довольна своим одиночеством и не окружала прошлое тайной. Ее никогда не видели в плохом настроении, она целиком отдавалась работе и заботам о маленьком Гарпе.

Филдзы, разумеется, были хорошо известны в Стиринге. Знаменитый обувной король проявлял неизменную щедрость к своей альма-матер; он даже входил в попечительский совет школы, хотя мало кто знал об этом. Филдзы не принадлежали к числу самых старых семейств Новой Англии, но, конечно, их капиталы появились не вчера. Мать Дженни была родом из влиятельного бостонского семейства Уиксов, которые пользовались в школе большим уважением, чем Филдзы: учителя, работавшие в Стиринге много лет, помнили время, когда фамилия Уикс ежегодно мелькала в списке выпускников. Но Дженни Филдз, по общему мнению, не унаследовала респектабельности обеих семей. Она была красива, с этим соглашались все, и только; ее неизменной одеждой была белая униформа медсестры, а ведь она могла бы позволить себе что-нибудь и понаряднее. Медсестра, да еще любящая свою работу, — это было весьма странно, учитывая общественное положение семьи. Ухаживать за больными, пожалуй, не очень подходящее занятие для Уиксов или Филдзов.

В общении с людьми Дженни проявляла ту прямолинейную серьезность, от которой людям более легкомысленным становилось просто не по себе. Она много читала, никто лучше нее не знал, какие сокровища спрятаны на полках школьной библиотеки. Если нужной вам книги не было на месте, будьте уверены, эта книга числилась в карточке сестры Филдз. Дженни вежливо отвечала на телефонный звонок и часто сама предлагала передать читателю книгу, как только закончит ее. Книги она прочитывала очень быстро, но никогда ни с кем их не обсуждала. Человек, который брал в библиотеке книгу только затем, чтобы прочитать ее, не имея в виду последующего обсуждения, выглядел в школе белой вороной. В самом деле, для чего тогда вообще брать книги?

Но Дженни отличалась еще большей странностью — в свободное время она посещала лекции. По школьному уставу сотрудники, а также их жены имели право бесплатно слушать лекции, получив разрешение преподавателя. Но скажите, мог ли кто-нибудь отказать медсестре, которая интересуется елизаветинцами[4], викторианским романом, историей России до семнадцатого года, введением в генетику, историей западной цивилизации? Шли годы, Дженни Филдз двигалась от Цезаря к Эйнштейну, минуя Лютера, Ленина и Эразма, митоз[5] и осмос[6], Фрейда и Рембрандта, хромосомы и Ван Гога; от Стикса[7] к Темзе, от Гомера к Вирджинии Вулф, от Афин к Аушвицу. Дженни была на уроках единственной женщиной. Она неизменно являлась в класс в белой униформе, садилась за стол и слушала так внимательно и тихо, что о ее присутствии забывали; учебный процесс шел своим чередом, а застывшая фигура в белом халате жадно внимала каждому слову учителя; это был молчаливый свидетель происходящего, скорее всего благожелательный, но, возможно, творящий собственный суд.

Пришло ее время — Дженни получала именно то образование, о каком мечтала. Но ее тягу к знаниям подогревал не только эгоистический интерес. Она старалась вникнуть, чему и как учат в Стиринге, чтобы по мере надобности помогать Гарпу дельным советом. Постепенно она узнала о школе все: какие уроки — пустая трата времени, а какие — на вес золота.

У нее было много книг, которым скоро стало тесно в ее небольшой квартирке. Проработав в школе десять лет, она случайно узнала, что в книжной лавке школы учащимся и сотрудникам полагается десятипроцентная скидка. Она очень рассердилась, потому что продавцы утаили это от нее. Собственных книг она не жалела, поэтому они стояли на полках и в мрачных палатах изолятора. Когда и там не стало места, книги перекочевали во врачебные кабинеты, в приемную и даже рентгеновский кабинет. Сначала они потеснили пылившиеся на столах газеты и журналы, а затем и полностью заменили прессу. Те, кому случалось захворать в школе, проникались к Дженни особым уважением. Еще бы, здесь, в больнице, не какое-нибудь пустое чтиво и разная медицинская белиберда. В очереди к врачу, например, вам предлагают полистать „Осень средневековья“[8], а пока ждете результатов анализов, сестра приносит интереснейший справочник по дрозофилам. Ну а если у вас нашли что-то серьезное и нужно долго ходить в поликлинику, то считайте, что вам выпал счастливый шанс осилить „Волшебную гору“ Томаса Манна. Специально для мальчишек со сломанными конечностями и вообще для тех, кто заработал травмы на тренировках или спортивных состязаниях, имелись приключения и рассказы о героях: скажем, вместо „Спорте иллюстрейтед“ — Конрад и Мелвилл, а вместо „Тайм“ и „Ньюсуик“ — Диккенс, Хемингуэй и Марк Твен. О, эта вожделенная мечта любителей чтения — заболеть и оказаться в школьном изоляторе. Вот оно, место, где наконец-то можно вволю почитать.

После того как Дженни Филдз проработала в Стиринге двенадцать лет, у школьных библиотекарей появилась привычка отправлять читателей в больничный корпус, если требуемой книги не было на месте. Да и в книжной лавке покупателю могли сказать: „Зайдите в изолятор к сестре Филдз, у нее эта книга наверняка есть“.

Услыхав просьбу, Дженни, напрягая память, хмурилась и говорила что-нибудь вроде: „По-моему, эта книга в двадцать шестой палате у Маккарти. Он лежит с гриппом. Как прочитает, сейчас же даст вам“. Или: „Я только что видела ее в кабинете водных процедур. Боюсь, первые страницы немного подмокли“.

Невозможно оценить влияние Дженни на учебный процесс в Стиринге. Но она так никогда и не забыла обиду, нанесенную ей в книжной лавке, — целых десять лет покупать книги без скидки!

Гарп писал: „Моя мать основательно поддерживала торговлю школьной книжной лавки. Дело в том, что в Стиринге никто ничего не читал“.

Когда Гарцу исполнилось два года, дирекция школы продлила контракт с Дженни Филдз еще на три года. Дело свое она знала великолепно, с этим никто не спорил. Гарп был как все дети, разве что загорал летом сильнее других. Зимой лицо его принимало желтоватый оттенок, и весь он был пухленький, округлый, словно упрятанный в сто одежек эскимос. Молодые преподаватели, успевшие побывать на войне, говорили, что фигурка малыша напоминает плавные очертания бомбы. Впрочем, что говорить, дети есть дети, даже незаконнорожденные. А странности самой Дженни вызывали легкое необидное раздражение.

Итак, она подписала контракт на три года. Она ходила на уроки, совершенствовалась и, главное, прокладывала путь сыну. Отец ее говорил, что образование в Стиринге давали первоклассное, но Дженни хотелось убедиться в этом самой.

Когда Гарпу исполнилось пять лет, Дженни Филдз назначили старшей сестрой. Молодые, энергичные медицинские сестры отнюдь не рвались на работу в школу. Далеко не каждая согласится сносить буйные шалости юных джентльменов. Мало кого прельщала жизнь с ними под одной крышей. А Дженни, по-видимому, вполне все устраивало. И в конце концов она многим заменила мать. Она безропотно поднималась среди ночи, когда какой-нибудь мальчишка, просыпаясь и вскакивая, разбивал свой стакан для воды или звонком вызывал сестру. Случалось ей и наводить порядок, когда разошедшиеся сорванцы бесились в темном коридоре, а то вдруг, оседлав инвалидные коляски и больничные койки, устраивали гладиаторские бои. От бдительного ока Дженни не могли ускользнуть тайные переговоры с девочками — дочками преподавателей — сквозь чугунную решетку окон, пресекала она и попытки больных улизнуть из палаты через окно по обвитой плющом старинной кирпичной стене.

Сам изолятор соединялся с амбулаторным крылом не очень широким подземным переходом, по которому можно было провезти кровать-каталку, причем с боков еще оставалось место для двух стройных сестричек. „Плохие“ мальчишки любили гонять в туннеле мяч. Топот ног, удары по мячу доносились до квартирки Дженни, расположенной в самой дальней части крыла. Ей тогда казалось, что лабораторные кролики, жившие в цокольном помещении, вырастали ночью до гигантских размеров и катали мусорные бачки, стараясь загнать их мордой как можно глубже под землю.

Когда Гарпу исполнилось пять лет, школьная публика стала замечать в нем некоторые странности. Что уж там необычного можно заметить в пятилетнем ребенке, сказать трудно. Правда, голова мальчика напоминала темную лоснящуюся голову тюленя, а глядя на его миниатюрное сложение, нельзя было не вспомнить давние разговоры о его наследственности. Нравом ребенок, судя по всему, пошел в мать; упорство сочеталось в нем с полным отсутствием сентиментальности, при этом он был словно все время настороже. Для пяти лет он был явно маловат, но в поведении и разговоре казался старше. От его невозмутимого спокойствия становилось немного не по себе. Коренастый, крепенький, он твердо стоял на земле и поражал тяжеловатым проворством барсука или енота. Матери других детей с тревогой отмечали, что мальчик может вскарабкаться куда угодно. Гарпу ничего не стоило взбежать на детскую горку, подтянуться на высоких кольцах, взобраться на верхние трибуны стадиона, на самые опасные деревья.

Однажды вечером после ужина Дженни вдруг хватилась сына. Гарпу разрешалось заходить в палаты, бегать по всему амбулаторному крылу и разговаривать с мальчишками. Она обычно звала его домой, сказав по селектору всего два слова: „Гарп, домой“. Он прекрасно знал, что ему можно, а чего нельзя: например ни под каким видом нельзя заглядывать в палаты, где лежат заразные больные, и приставать к тем, кто себя плохо чувствует. Гарпа очень волновали спортивные травмы. Он любил рассматривать повязки и шины, по многу раз выслушивать истории пострадавших. Гарп был сыном своей матери, сестры милосердия по призванию; он целые дни проводил возле больных, выполнял разные просьбы, передавал записки, потихоньку приносил в палату съестное. И вот однажды вечером — ему тогда было пять лет — он не отозвался на обычное „Гарп, домой“. Голос Дженни слышали в каждой палате, он разносился по всему больничному крылу, достигая и тех помещений, где появляться Гарпу было строжайше запрещено: лаборатории, операционной, рентгеновского кабинета. Дженни знала точно: если Гарп не откликается, значит, либо его нет в здании, либо с ним стряслась беда. Она спешно собрала поисковую партию из ходячих больных.

Стоял сырой, туманный вечер начала весны. Одни ребята обшаривали территорию, искали Гарпа в мокрых зарослях кустарника и на стоянке машин. Другие обходили дом, не пропуская ни одного темного угла, ни одного складского помещения, доступ в которые был категорически запрещен. Поначалу у Дженни появились самые чудовищные предположения, она побежала к бельевому сбросу, представлявшему собой гладкую трубу, которая, „пропоров“ насквозь все четыре этажа, уходила в глубину подвала. Гарпу не разрешалось даже приближаться к нему, не то что бросать туда белье. Внизу, под отверстием металлической трубы, Дженни не обнаружила ничего, кроме кучи грязного белья, извергнутого трубой на цементный пол. Тогда она бросилась в бойлерную, заглянула в огромные котлы с кипящей водой, но и там Гарпа не было. Потом она спустилась на первый этаж больничного крыла: что, если Гарп, нарушив запрет, заигрался на лестнице и упал в пролет? Самые ужасные подозрения не подтвердились. И ее стал мучить новый страх: вдруг Гарп стал жертвой полового извращенца, лежащего у нее в изоляторе? В начале весны палаты переполнены, разве за всеми уследишь? Да и не настолько она их знает, чтобы заподозрить кого-либо в противоестественных наклонностях. В этот первый по-настоящему весенний день нашлись отчаянные головы, рискнувшие искупаться, несмотря на еще не стаявший снег; кто-то лежал с простудой — весной сопротивляемость болезням ослабевала, а кто-то — со спортивными травмами.

Один из таких пациентов, Хатауэй, сейчас названивал из палаты на четвертом этаже, призывая Дженни. Играя в лакросс[9], он сильно повредил колено. Через два дня после того, как ему наложили шину и отправили на костылях, его угораздило погулять под проливным дождем. На верхней ступеньке длинной мраморной лестницы кинотеатра он поскользнулся, костыли разъехались, и он упал, сломав другую ногу. Теперь Хатауэй лежал, неуклюже разбросав на постели длинные ноги в гипсовых повязках и не выпуская зажатую в мосластых руках драгоценную ракетку. Его поместили на четвертом этаже, где он лежал совсем один из-за этой дурацкой привычки бить мячом о стену. Брошенный через всю комнату, жесткий, прыгучий мяч отскакивал от стены, и Хатауэй подхватывал его в сетку кросса[10], а затем снова посылал мяч к стене. Дженни ничего не стоило положить конец этим развлечениям, но у нее самой был сын, и она, как никто другой, понимала, что мальчишкам пяти лет, как Гарпу, или семнадцати, как Хатауэю, просто необходимо время от времени заниматься бездумными физическими упражнениями. Дженни заметила, что они, по-видимому, давали выход накопившейся энергии.

Ее выводило из себя одно — неловкость Хатауэя, который вечно терял мяч. Она сделала для него что могла, поместила его туда, где он своим стуком не мешал другим пациентам. Но всякий раз, как Хатауэй терял мяч, он начинал вовсю трезвонить — вдруг кто услышит, придет и подаст ему мяч. Но помощь являлась редко, хотя лифт и поднимался до четвертого этажа. Увидев, что лифт занят, Дженни мигом взбежала по лестнице и влетела в палату запыхавшаяся и злая.

— Можешь не объяснять, что такое для тебя твоя игра, Хатауэй, — с порога заявила Дженни. — Но пойми, потерялся Гарп, сейчас мне некогда искать твой мяч.

Хатауэй был, в общем, симпатичный малый, хоть и не отличался особой сообразительностью. На гладкое, почти лишенное растительности лицо падала прядь рыжеватых волос, совсем закрывавшая один светлый глаз. Он имел привычку встряхивать головой, отбрасывая волосы с лица, и по этой причине, глядя ему в лицо, вы часто заглядывали в его широкие ноздри, тем более что ростом он был дай Бог.

— Мисс Филдз, — позвал он.

Тут Дженни обратила внимание на то, что в руках у него нет ракетки.

— Что тебе, Хатауэй? — спросила она. — Ты извини, я тороплюсь. Говорю тебе, Гарп потерялся. Я ищу Гарпа.

— А-а-а, — протянул Хатауэй. — Жаль, не знаю, чем и помочь вам. — Он беспомощно взглянул на свои ноги, закованные в гипс.

Дженни легонько побарабанила пальцами по забинтованному колену, словно постучала в дверь комнаты, в которой, возможно, был спящий.

— Пожалуйста, не беспокойся, — сказала она и подождала, пока он вспомнит, зачем звал ее, но Хатауэй, казалось, уже забыл, зачем поднял такой трезвон.

— Так что ты хотел? — спросила она и снова похлопала по коленке, на этот раз будто проверяя, есть ли вообще кто за дверью. — Ты потерял мяч?

— Нет, — отозвался тот, — ракетку.

Тут они оба, словно сговорившись, обвели взглядом комнату, и он продолжал:

— Я спал. Проснулся — смотрю, ее нет.

Первой мыслью Дженни было: это Меклер, гроза второго этажа. Этот парень с блестящим ироничным умом проводил в больнице по три-четыре дня каждый месяц. В шестнадцать лет он был заядлым курильщиком, редактировал уйму школьных изданий и дважды завоевывал первое место на конкурсе по классической словесности. Меклер презирал столовскую кормежку и пробавлялся кофе и сандвичами с яйцом в закусочной Бастера. Именно там рождались на свет все его замечательные сочинения, которые он сроду не сдавал вовремя. Доведя себя такой жизнью до физического и нервного истощения, он ежемесячно попадал на больничную койку. В изоляторе изобретательный Меклер выкидывал гнуснейшие фортели, но Дженни до сих пор не удавалось поймать его с поличным. Однажды, к примеру, в чайнике с чаем, принесенном в лабораторию, оказались вареные головастики, и лаборанты жаловались потом, что чай отдает рыбой. В следующий раз он отколол кое-что почище: наполнил презерватив яичным белком и привязал его к дверной ручке — дверь вела в комнату Дженни. Лишь позже, обнаружив в своей сумочке скорлупки от яйца, Дженни поняла, что содержимое преподнесенного ей сюрприза носило безобидный характер. И в том, что именно Меклер был виновником тихого помешательства, поразившего третий этаж больницы несколько лет назад, у нее не было сомнений. С чего бы еще ребята, заболевшие ветрянкой, вдруг все как один принялись заниматься онанизмом, а потом, зажав в руке свою драгоценную влагу, опрометью неслись в лабораторию проверять под микроскопом, не заметны ли уже страшные последствия болезни, угрожающие им бесплодием…

Будь это делом рук Меклера, думала Дженни, он, пожалуй, проделал бы дыру в сетке, натянутой на плоский конец кросса, и оставил не годную ни на что ракетку в объятиях спящего Хатауэя.

— Вот что: твоя ракетка у Гарпа, — сказала Дженни. — Найдем его, и ракетка найдется.

И в который уже раз она подавила в себе желание протянуть руку и отбросить прядь волос, закрывавшую один глаз мальчишки. Вместо этого она мягко сжала большие пальцы ног, торчавшие из гипсовой повязки Хатауэя.

Но если Гарп действительно собрался поиграть в лакросс, спрашивала себя Дженни, куда он отправился? На улицу? Нет, вряд ли. Уже стемнело, мяч легко потеряется. Пожалуй, единственное место во всем здании, где не слышен селектор, это подземный переход, соединявший изолятор с больничным корпусом. Лучшего места погонять мяч не придумаешь. Дженни знала, что ребята часто играли там. Как-то после отбоя она сама отправила спать целую компанию — устроили там этакую кучу малу. Дженни спустилась на лифте в подвальный этаж. Хатауэй отличный парень, думала она. Если Гарп вырастет таким, будет неплохо. Хотя из него может получиться что- нибудь и получше.

Каким бы тугодумом ни был Хатауэй, соображение у него работало. И он стал думать. Дай Бог, чтобы с маленьким Гарпом не случилось ничего страшного. Как жалко, что он не может пойти сам поискать малыша. Гарп часто наведывался к Хатауэю. Изувеченный спортсмен, обе ноги в гипсе, разве его с кем-нибудь сравнишь? Хатауэй позволял Гарпу разрисовывать гипсовые шины, и вскоре на ногах у него рядом с автографами приятелей появились нарисованные мелками круглые рожицы и всевозможные чудовища, рожденные фантазией Гарпа.

Хатауэй посмотрел на эти детские каракули, и вдруг его охватило тревожное чувство. Он увидел свой мяч, притаившийся между коленями. Сквозь гипс Хатауэй его не чувствовал. Ему на миг стало смешно — тоже еще наседка, высиживающая яйцо. Ладно, а как же Гарп? Не мог же он отправиться играть без мяча?

За окном громко заворковали голуби. И Хатауэя осенило: голуби, ну конечно же, голуби! Гарп и не собирался играть в лакросс. Сколько раз он жаловался Гарпу, что голуби не дают ему спать, будят среди ночи своим чертовым воркованием, возней на карнизе и в сточном желобе под островерхой, крытой шифером кровлей. Голуби мешали спать не только тем, кто лежал на последнем этаже изолятора, но и всей школе. Птицы чувствовали себя здесь настоящими хозяевами. Рабочие обтянули коньки крыш и карнизы проволокой, но птицы продолжали в сухую погоду гнездиться в желобе, находили прибежище в выбоинах под крышей, в сплетениях старого, одеревеневшего плюща. Отвадить их от школьных зданий не было никакой возможности. Если бы не это их непрерывное воркование! До чего оно надоело Хатауэю! Он даже обмолвился Гарпу, будь у него цела хоть одна нога, он добрался бы до голубей. „Как?“ — спросил тогда Гарп, и он ответил, что голубям не нравится летать в темноте. Полезные сведения о привычках голубей он почерпнул из цикла лекций по биологии. (Дженни и сама прослушала этот курс.) Он сказал маленькому Гарпу буквально следующее:

— Ночью — важно, чтобы дождя не было, — я заберусь на крышу и возьму их тепленькими прямо в желобе. Сидят там всю ночь и шебуршат. На мою голову.

— А как ты их поймаешь? — любопытствовал Гарп.

Хатауэй помахал ракеткой, в сетке которой покачивался мяч. Он сбросил его и зажал ногами, а сеткой легонько провел над головой Гарпа.

— А вот так. Соберу их кроссом прямо в сетку. По одному, пока всех оттуда не достану.

В памяти Хатауэя почему-то осталась улыбка Гарпа. Восхищенная улыбка, словно говорившая: вот какой у него друг, большой, храбрый, в больницу загремел, настоящий герой!

Хатауэй глянул в окно: сумерки сгущались, дождя не предвиделось. Он нажал кнопку звонка. „Гарп! О Господи, Гарп!“ — воскликнул он, все не отрывая палец от кнопки.

Когда сестра Филдз снова увидела на пульте сигнал из палаты на четвертом этаже, ей пришло в голову, что Гарп, наверное, принес Хатауэю ракетку. „Вот молодец!“ — думала она, еще раз поднимаясь в лифте на последний этаж. По коридору она бежала, и ее рабочие туфли скрипели вовсю. Первое, что бросилось ей в глаза, когда она распахнула дверь, был мячик в руках Хатауэя. Один глаз мальчишки, тот, что не скрывали волосы, испуганно смотрел на нее.

— Он на крыше! — выпалил Хатауэй.

— На крыше? — повторила Дженни.

— Он ловит голубей моим кроссом.


Взрослый человек, стоя в полный рост на пожарной лестнице четвертого этажа, мог бы спокойно протянуть руку над водосточным желобом. В Стиринге было заведено прочищать водостоки после того, как с деревьев облетит последняя листва, но задолго до того, как зарядят весенние ливни. Выполнять эту работу посылали самых высоких мужчин, поскольку те, что пониже ростом, не видели, что́ на дне желоба, и вечно попадали руками в какую-нибудь гадость: то выудят дохлого голубя, то полусгнившие останки белки, а то что-нибудь и похуже. Рабочие, которых ростом Бог не обидел, сначала заглядывали внутрь водостока, а уж потом тянулись туда руками. Эти желоба по ширине и глубине были ничуть не меньше поилки для свиней, но совершенно трухлявые. В ту пору в Стиринге, что ни возьми, все было ветхое.

Дженни Филдз вышла через запасной выход четвертого этажа на площадку пожарной лестницы. Едва дотянулась до желоба кончиками пальцев. Крыши из-за него не было видно. И никаких признаков Гарпа.

— Гарп, — шепотом позвала она.

Она слышала, как далеко внизу ребята кличут Гарпа, прочесывая кустарник, видела, как поблескивают в случайных бликах света крыши машин на стоянке.

— Гарп, — повторила она чуть громче.

— Мам, — раздался еле слышный шепот, который все равно напутал ее.

Он был совсем рядом. Казалось, протяни руку, и вот он, но видеть сына она не могла. Только теперь она разглядела сетку кросса, торчавшую на фоне туманного ночного неба, словно перепончатая лапа диковинного зверя. Ракетка высовывалась из водосточного желоба прямо у нее над головой. Она вытянулась и с ужасом нащупала ногу Гарпа, которая свисала из дыры в прогнившем кровельном железе желоба. Он застрял в этом желобе: провалившаяся нога исцарапана ржавым железом, брюки порваны, другая нога неуклюже вывернута и распласталась вдоль ската крыши. Гарп лежал на животе на дне поскрипывавшего желоба.

Когда он почувствовал, что желоб под ним проваливается, ему стало так страшно, что он побоялся даже крикнуть. Тонкий, словно высохший пергамент, железный лист насквозь проржавел и в любую секунду мог развалиться на куски. Даже от звука его голоса. Он тихо лежал, прижимаясь щекой к стенке желоба, и сквозь дырочку, проеденную ржавчиной, смотрел с высоты четвертого этажа, как ребята ищут его в саду и на стоянке. Кросс, в сетке которого действительно сидел удивленный неожиданным пленением голубь, свесился над краем желоба. И птица вырвалась на свободу.

Оказавшись на свободе, голубь и не думал улетать. Дуралей забился обратно в желоб и принялся ворковать. Дженни понимала, что Гарп никак не дотянулся бы до водостока, стоя на пожарной лестнице. У нее сжалось сердце, когда она представила, как маленький Гарп, стиснув кросс, карабкается наверх по толстому сучковатому стеблю плюща. Она крепко держала его теплую, липкую от крови лодыжку. По крайней мере сильного кровотечения не было. Можно обойтись одним уколом против столбняка, решила Дженни. Кровь почти засохла, накладывать швы не понадобится. Хотя в темноте разве увидишь, какая у него рана? Она пыталась сосредоточиться на одной мысли: как достать его оттуда? Далеко внизу окна первого этажа отбрасывали скользящий отсвет на кусты форситий, их желтые цветы казались ей отсюда конусами зажженных газовых горелок.

— Мам! — позвал Гарп.

— Да, — шепотом ответила она, — я держу тебя.

— Не отпускай, — попросил он.

— Ни в коем случае.

И словно от звука ее голоса часть желоба еще подалась вниз.

— Мам!

— Потерпи, — сказала она.

Дженни раздумывала, не лучше ли резко потянуть его вниз. Она не сомневалась, что ей удастся продырявить трухлявое железо, но что, если водосток полностью оторвется от крыши? Что тогда? Ее вместе с малышом просто сметет вниз с пожарной площадки. В то же время она ясно понимала, что никто уже не сможет вытащить Гарпа через верх. Кровельное железо едва выдерживает вес пятилетнего малыша, что уж говорить о взрослом. И еще она точно знала, что ни за что на свете не отпустит ногу Гарпа, даже если ей скажут, что сейчас его будут спасать.

Первой заметила их с земли новенькая сестра мисс Крин. Она и побежала за директором школы Боджером. Мисс Крин вспомнила, что на капоте темной машины директора (он имел обыкновение после отбоя объезжать на машине территорию школы и вылавливать нарушителей) имеется мощный съемный фонарь. Как бы ни возмущались садовники, директор вел автомобиль в темные аллеи, не щадя ухоженных лужаек, целясь лучом фонаря в самую гущу кустарника, окаймлявшего здания: влюбленным парочкам и просто желающим посекретничать не так-то просто было найти здесь укромный уголок.

Сестра Крин позвала также доктора Пелла, потому что в критические минуты привыкла обращаться к людям, облеченным властью. В отличие от Дженни, она не вспомнила о пожарниках. А Дженни подумала, что пожарники, конечно, замешкаются и водосток обвалится до их появления. Больше всего она боялась, что, когда они возьмутся за дело, ей прикажут выпустить ногу Гарпа.

Дженни удивленно смотрела на возникшую в ярком свете фонаря теннисную туфлю Гарпа — такую маленькую и насквозь промокшую. Яркая вспышка встревожила и напутала птиц. Рассвет, который так внезапно обрушился на них, оказался не из самых приятных. Гомонящая стая, как видно, созрела для решительных действий, о чем свидетельствовала неистовая воркотня и царапанье в желобе.

Тем временем внизу, на лужайке, мальчишки в белых больничных халатах носились вокруг машины директора. Ребята вконец обалдели то ли от всего происходящего, то ли от резких команд Боджера: бежать туда, бежать сюда, принести то, принести это. Боджер имел обыкновение называть школьников „юноши“. „Юноши! — приказывал он. — Разложить матрасы под лестницей. Одна нога здесь, другая там. Быстро, быстро!“ Прежде чем стать директором, Боджер двадцать лет вел в Стиринге немецкий и приказы свои отдавал, точно выпаливал спряжение немецких глаголов.

„Юноши“, сложив из матрасов целую гору, таращились сквозь ребра пожарной лестницы на ослепительно белое одеяние Дженни, насквозь пронизанное ярким светом. Один из ребят, стоя вплотную к стене дома, прямо под площадкой четвертого этажа, поднял глаза, и вид, открывшийся снизу — белая юбка Дженни, высвеченные прожектором ноги, — поразил его так, что он застыл, позабыв обо всем. „Шварц!“ — рявкнул Боджер, но парень не отозвался, тем более что фамилия его была Уорнер. Оторвать мальчишку от захватывающего зрелища было невозможно. „Тащи сюда еще матрасы, Шмидт!“ — крикнул Боджер, пихнув его в бок.

Что-то попало Дженни в глаза, соринка или кровельная труха, и, чтобы сохранить равновесие, ей пришлось пошире расставить ноги. Водосток дрогнул, еще немного — и он отделится от крыши. Голубь, угодивший было в сетку Гарпа, выпорхнул из надломившегося конца желоба и суматошно пронесся мимо Дженни. Она чуть не умерла от ужаса: ей почудилось, что это упал Гарп. Но ладонь ее по-прежнему ощущала лодыжку сына, и она еще сильнее сжала ее. В тот же миг большой кусок желоба, в котором застрял Гарп, обрушился на нее, она присела, даже упала боком на площадку. И лишь когда до нее дошло, что оба они в безопасности, Дженни выпустила его ногу. И крепко прижала к себе тельце. У него потом неделю не сходил синяк, в точности повторявший отпечатки ее пальцев.

Внизу разобраться во всей этой кутерьме, происходившей под самой крышей, было непросто. Директор Боджер увидел внезапное движение на площадке, слышал треск обломившегося желоба. Сестра Филдз упала, отвалился конец водосточной трубы, фута три[11] в длину, и исчез в темноте. Но ребенка не было. Внезапно сноп света высветил силуэт, похожий на птицу, однако из-за слепящих лучей фонаря директор не заметил, куда птица упала. А с голубем приключилось вот что: он ударился о железную перекладину лестницы и сломал шею. Крылья его обвисли, и он спикировал вниз, как упругий футбольный мяч, в сторону матрасов, которые Боджер распорядился сложить на случай непредвиденного поворота событий.

Когда несчастный голубь появился в поле зрения директора, он принял его за летящего вниз ребенка. Надо сказать, что директор Боджер был человек храбрый и решительный, к тому же отец четверых детей, которых воспитывал в строгости. Его приверженность к полицейским методам в педагогике вызывалась вовсе не желанием испортить людям удовольствие, а искренней убежденностью в том, что можно избежать любых неприятностей, если вовремя проявить расторопность и смекалку. И нет ничего удивительного, что Боджер решил поймать ребенка; он был уверен, что поймает, поскольку в глубине души был давно готов к подобной ситуации — к нему в руки с неба падает маленький мальчик. Коротко остриженный, коренастый, он походил на бульдога. Особенно сближали его с этой породой собак вечно воспаленные, красные поросячьи глазки-щелочки. У него и повадки были бульдожьи, что он сейчас и продемонстрировал: сделал мощный скачок вперед и выбросил вверх сильные руки. „Я поймал тебя, малыш!“ — крикнул Боджер, чем насмерть перепутал мальчишек в больничных халатах. Такого они не ожидали.

Птица шмякнулась на грудь Боджеру с неожиданной силой, он успел схватить ее, но потерял равновесие и упал навзничь. От внезапного падения у него перехватило дух, и он лежал на земле, ловя ртом воздух. Истерзанная птица, которую он сжимал в руках, ткнула клювом щетинистый подбородок поверженного директора. Один мальчишка опустил на машине фонарь и направил его на Боджера; тот увидел, кого прижимает к груди, вскочил на ноги и, размахнувшись, швырнул злосчастную птицу, которая пронеслась над головами оторопевших зрителей и исчезла где-то за стоянкой машин.

В приемной изолятора стояла ужасная суета. Срочно вызванный доктор Пелл осмотрел поврежденную ногу маленького Гарпа. Рана оказалась неглубокой, несмотря на устрашающий вид. Дело ограничилось обработкой и промыванием, не пришлось даже накладывать швы. Пока доктор удалял крошечную частичку, застрявшую у Дженни в глазу, сестра Крин сделала мальчику противостолбнячный укол. От долгого стояния в напряженной позе с тяжелой ношей на руках у Дженни одеревенела спина, а в остальном все было в порядке. В приемном покое царило радостное возбуждение. Но, встречаясь глазами с сыном, Дженни понимала, что, хоть он и старается на людях быть молодцом, на душе у него кошки скребут. Гарп боялся, что ему здорово влетит от матери, когда они останутся вдвоем.

Директор Боджер был, пожалуй, одним из немногих в Стиринге, к кому Дженни относилась с искренней теплотой. Он отозвал ее в сторонку и шепотом сказал, что готов самым суровым образом отчитать Гарпа, если, конечно, Дженни считает, что разговор с директором больше подействует на мальчика, чем ее собственная нотация. Дженни поблагодарила его, и они вместе обсудили, чем припугнуть малыша. Боджер стряхнул остатки перьев с груди и заправил внутрь рубашку, вылезавшую из-под тесного жилета, словно крем из пирожного. К удивлению присутствующих, он объявил, что хотел бы остаться наедине с маленьким Гарпом. В комнате стало тихо. Гарп увязался было вслед за матерью, но на этот раз Дженни сказала твердое „нет“. И добавила: „С тобой хочет поговорить директор“. И они остались вдвоем. В ту пору Гарп еще не знал, что такое „директор“.

— У твоей матери дел по горло, — начал Боджер.

Гарп не понял, что он хочет сказать, но на всякий случай кивнул.

— Дел у нее тут по горло, и она отлично справляется с ними. Ей нужен такой сын, которому можно доверять. Ты знаешь, что такое „доверять“, малыш?

— Нет.

— Если ты сказал, что будешь играть во дворе, твоя мама должна быть уверена: что бы ни случилось, она отыщет тебя там, что ты никогда не сделаешь того, что тебе запрещено. Это и есть „доверие“. Как ты считаешь, может ли твоя мама доверять тебе?

— Да, — кивнул Гарп.

— Нравится тебе жить у нас? — продолжал Боджер, прекрасно знавший, что Гарпу хорошо в Стиринге. Этот ход подсказала ему Дженни.

— Нравится.

— А ты слышал, как меня называют мальчики?

— Бешеный Пес, что ли? — предположил Гарп.

Он слышал, как мальчишки в изоляторе называли кого-то Бешеным Псом, и более всего, на взгляд маленького Гарпа, эта кличка подходила директору. Удивление отразилось на лице Боджера. Прозвищ у него было множество, но этого он еще не слыхал.

— Я хочу сказать, ты слышал, как мальчики называют меня „сэр“? — поправил директор.

— Да, сэр, — подтвердил Гарп.

Боджер оценил чуткость ребенка, угадавшего обиду в голосе взрослого.

— Так тебе нравится здесь? — повторил директор свой вопрос.

— Да, сэр.

— Тогда запомни, если еще хоть раз тебя заметят на пожарной лестнице или я хоть раз услышу, что ты лазил на крышу, ты здесь больше жить не будешь. Понятно?

— Да, сэр.

— Ну вот, слушайся маму и больше не огорчай ее, иначе тебе придется жить в другом месте. Далеко отсюда.

Беспросветная тьма и полная отрезанность от всего навалились на Гарпа; возможно, он чувствовал то же самое, зависнув на высоте четвертого этажа над незыблемым, безопасным миром. Гарп заплакал, но директор, зажав подбородок мальчика между кургузым большим и указательным пальцами, повернул его лицом к себе.

— Никогда больше не расстраивай маму, — сказал директор. — Расстроишь еще раз, и тебе всю жизнь будет так же скверно, как сейчас.

„У бедняги Боджера были самые лучшие намерения, — писал Гарп. — Но мне почти всю жизнь из-за этих слов было довольно скверно. Я, конечно, расстроил свою мать еще не раз. Директор Боджер, как многие другие, имел довольно смутное представление о действительности“.

Гарп намекал на заблуждение, которым тешил себя Боджер до конца дней: он свято верил, что с крыши в его объятия упал Гарп, а не голубь. Нет сомнения, с годами в его добром сердце родилось убеждение, что поймать в свои руки упавшего с неба голубя — в принципе все равно что спасти мальчишку.

Надо сказать, что у директора Боджера действительно путались в голове причинно-следственные связи. Выйдя в тот вечер из приемной, он заметил, что на машине нет фонаря. Разгневанный директор вернулся в изолятор и не поленился обойти все палаты до единой, не исключая и тех, где лежали инфекционные больные. „Наступит день, и луч украденного фонаря высветит вора!“ — провозгласил он, но в краже так никто и не признался. Дженни была уверена, что это проделка Меклера, но доказать не могла. Так и уехал директор без фонаря. А через два дня снова явился в изолятор: в то посещение он заразился гриппом и несколько дней лечился амбулаторно. Дженни относилась к нему с большим сочувствием.

Еще через четыре дня Боджеру понадобилось заглянуть в „бардачок“. Хлюпающий носом директор, как обычно, объезжал ночью территорию школы; на машине красовался новенький, недавно купленный фонарь. Неожиданно его остановил совсем юный полицейский, новичок в школьной охране.

— Господь с вами, я же директор школы, — заявил Боджер дрожащему юнцу.

— Не знаю, сэр, — ответил полицейский. — Мне приказано следить, чтобы по дорожкам никто не ездил.

— Но вам должны были сказать, что на директора Боджера этот запрет не распространяется.

— Это так, сэр, но откуда я знаю, что вы действительно директор.

Честно говоря, Боджеру пришлось по душе столь ревностное отношение полицейского к своим обязанностям.

— Ладно, теперь будете знать.

Директор вовремя вспомнил о просроченных водительских правах и вместо них решил предъявить полицейскому технический паспорт машины. Открыв „бардачок“, Боджер обнаружил там дохлого голубя.

Снова Меклер, и снова к нему не подкопаешься. Голубь не то чтобы совсем сгнил, во всяком случае червями не кишел (пока!), но по всей полочке ползали вши. Бездыханный голубь больше не представлял для них интереса, и они искали новое обиталище. Директор поскорее достал технический паспорт, но полицейский не сводил с дохлой птицы любопытного взгляда.

— Говорят, здесь столько неприятностей от голубей, — заметил он. — Лезут повсюду.

— Это мальчишки лезут повсюду, — простонал Боджер. — Что там голуби, за мальчишками глаз да глаз нужен.

С Гарпа, во всяком случае, мать потом долго не спускала глаз. Так долго, что ему это стало казаться несправедливым. Правда, он и прежде не оставался без присмотра, но раньше Дженни доверяла ему. Теперь же Гарпу приходилось снова завоевывать ее доверие.

В столь узком кругу, как стирингское общество, новости распространялись со стремительностью стригущего лишая. История о том, как маленький Гарп отправился на крышу, а его мать не знала, куда он делся, бросала тень на обоих. Дженни, оказывается, никудышная мать, а Гарп дурно влияет на других детей. Гарп тогда, конечно, не почувствовал, что отношение к ним изменилось, но Дженни, чуткая на малейшее проявление неприязни и способная предвидеть ее, лишний раз убедилась, что люди склонны делать поспешные выводы: ее пятилетний сын забрался на крышу, значит, она вообще за ним не смотрит и, значит, ребенок у нее со странностями.

Мальчишки без отца, говорили некоторые, вечно замышляют какие-нибудь опасные шалости.


Гарп писал: „Интересно, что та семья, которая убедила меня в моей уникальности, не пользовалась любовью матери. У Дженни был трезвый ум. Она верила в очевидные факты и следствия. Она верила Боджеру, по крайней мере то, что он делал как директор, ей было понятно. Она уважала конкретные профессии, такие, например, как учитель истории, тренер по борьбе, медсестра, наконец. Семью же, благодаря которой я понял свою уникальность, мать ни во что не ставила. Она считала, что семейство Перси — бездельники“.

К слову сказать, в этом мнении Дженни Филдз была не одинока. Стюарт Перси, обладатель весьма звучного титула, в школе ничего ровным счетом не делал. Именовался он секретарем „Академии Стиринга“, хотя за машинкой его сроду никто не видел. У него имелась собственная секретарша, но что она печатала — тоже неизвестно. Одно время Стюарт Перси осуществлял контакт с Ассоциацией выпускников Стиринга, пользовавшейся немалым авторитетом у школьной администрации благодаря капиталам членов Ассоциации, их деловым связям и ностальгии по школьным годам. Но, как заявил председатель Ассоциации, Перси был слишком непопулярен среди выпускников последних лет и проку от него не было никакого.

Не любили Стюарта Перси именно те, кто знал о его полной никчемности.

Огромный краснолицый Перси ходил, колесом выпятив грудь, подозрительно смахивавшую на чересчур большой живот. Казалось, грудь вот-вот осядет, твидовый пиджак, облекающий эту махину, распахнется и выпустит на волю фирменный галстук, окрашенный в цвета школы. „Кроваво-голубыми“ называл Гарп эти цвета.

У Стюарта Перси, которого жена звала Персиком, волосы были гладко прилизаны и отливали благородным серебром. Злые языки утверждали, что он так тщательно зачесывает волосы в память о надраенной до блеска палубе авианосца. Во время войны Стюарт служил во флоте. Его личный вклад в учебную программу школы ограничился одним-единственным курсом, который он читал пятнадцать лет — ровно столько потребовалось школьным историкам, чтобы терпение их лопнуло; в один прекрасный день, собравшись с духом, они восстали, и курс был отменен. Все пятнадцать лет Стюарт приводил в тоску и отчаяние других преподавателей. На его лекции можно было затащить лишь новичков-несмышленышей. Курс Стюарта Перси назывался „Моя война на Тихом океане“, и он был посвящен боям, в которых Перси сам принимал участие. Таких боев было два. Учебными пособиями служили только его лекции и коллекция слайдов. Слайды были отсняты со старых черно-белых фотографий, так что изображенные на них сцены поражали своей загадочностью. Примерно неделю Стюарт демонстрировал незабываемую серию слайдов, посвященных его отпуску на Гавайях, где он познакомился со своей будущей женой Мидж.

— Видите, мальчики, она была не туземка, — доверительно сообщал он классу, но на грязно-сером слайде разобрать что-либо было нельзя. — Она на Гавайях гостила, а родом совсем из других краев, — развивал он свою мысль.

Этот слайд сменялся нескончаемой чередой других, где ясно виднелись светло-пепельные волосы Мидж. Точно такие же волосы были у всех детей Перси. Можно не сомневаться: настанет время, и голова каждого будет вызывать в воображении благородное серебро.

Все записавшиеся на лекции Стюарта Перси должны были, по идее, знать, что Мидж — кто угодно, только не гавайка, хотя кое-кому это приходилось втолковывать. Между прочим, для самых пронырливых не было тайной, а ребята из учительских семей вообще знали с детства, что Стюарт Перси женился не на ком-нибудь, а на Мидж Стиринг. Последней в роду Стирингов. Непристроенной тогда наследнице империи Стирингов. Ей как-то все не попадались на пути холостые директора школы. Стюарт Перси женился на таких деньгах, что мог потом всю жизнь ничего не делать. Он был мужем Мидж, и этого достаточно. Факт, несомненно, заслуживающий молчаливого презрения.

Когда отец Дженни Филдз, обувной магнат, вспоминал о деньгах Мидж, его начинало трясти.

„Мидж была форменной идиоткой, — писала в своей автобиографии Дженни Филдз. — Надо же было такое придумать: во время войны поехать отдыхать на Гавайи! Влюбившись в Стюарта Перси, она только продемонстрировала свой идиотизм. Не дожидаясь конца войны, она принялась рожать ему одного за другим таких же пустоголовых детей того же окраса благородного серебра. После войны она притащила своего Персика и все растущее не по дням, а по часам потомство в „Академию Стиринга“. И потребовала, чтобы ее мужу дали в школе работу“.

А вот слова Гарпа: „В годы моего детства в Стиринге, помню, было три или четыре маленьких Перси, но главное — постоянно ожидалось появление очередного Перси“.

Многочисленные беременности Мидж вдохновили Дженни Филдз на чудовищный стишок.

Интересно, что творится В животике Мидж Перси? Там белеет и круглится Клок сребристой шерсти.

„Писательница из моей матери никакая, — комментировал Гарп автобиографию Дженни, — а стихи у нее просто ужасны“. Но в то время Гарпу еще не полагалось читать такие стихи. Почему все-таки Дженни Филдз так невзлюбила Стюарта и Мидж?

Дженни чувствовала, что Толстый Персик относится к ней свысока. Но никогда об этом не распространялась и держалась настороженно. Гарп часто играл вместе с детьми Перси, но им не разрешалось ходить к нему в больничный корпус. Как-то в разговоре по телефону Мидж сказала Дженни: „Наш дом больше подходит для детей. В том смысле, что у нас не подхватишь никакой заразы“. Тут она хмыкнула. „Да уж, разве что глупость“, — подумала Дженни, а вслух сказала:

— Я знаю, кто заразный, кто нет. И на крыше у нас никто не играет.

Если быть честной до конца, Дженни, конечно, понимала, что дом Перси, это фамильное гнездо Стирингов, замечательное место для детей: просторный, устланный коврами, набитый дорогими игрушками, несколькими поколениями игрушек. Словом, богатый дом. Но, поскольку за порядком, кроме слуг, никто не следил, все в нем носило отпечаток небрежности. Дженни возмущала эта безалаберность, идущая от полного достатка. Она считала, что ни у самой Мидж, ни у Стюарта не хватает мозгов, чтобы как следует смотреть за детьми. Слишком уж много детей. А может, при таком количестве детей родители не так трясутся над каждым, думала Дженни.

Она выросла в богатой семье, и кому, как не ей, было знать, что принадлежность к элитарному кругу вовсе не защищает ребенка от опасности только потому, что у него особые гены или лучше обмен веществ.

Впрочем, жители Стиринга, кажется, верили в особую защищенность воспитанников „Академии“. Внешне это даже как бы и подтверждалось. Отпрысков лучших фамилий отличал особый аристократический лоск: волосы всегда аккуратно причесаны, кожу не портили прыщи. Никакие тревоги не омрачали их жизнь, думала Дженни, ведь у них было все, что пожелает душа. Ее очень занимал вопрос, отчего же она, выросшая в этой среде, сделала все, чтобы не походить на них?

Наблюдая семью Перси, Дженни имела все основания тревожиться за Гарпа, когда он играл с их детьми. Они бегали где угодно, как будто их мать считала, что они заговорены от несчастного случая. Надо признать, маленькие Перси, белесые, почти альбиносы, с прозрачной кожей, действительно казались чуть ли не эльфами и отличались отменным здоровьем. Несмотря на молчаливое презрение, которое питали к Толстому Персику многие учителя и их жены, все были единодушны, что в чадах Перси и самой Мидж есть „порода“. Все дело в мощных жизнестойких генах.

Гарп писал: „Моя мать не переносила людей, которые до такой степени серьезно относятся к генам“.


Как-то раз, взглянув в окно, Дженни увидела, что ее маленький, смуглокожий Гарп бежит по больничной лужайке в сторону нарядных, белых с зелеными ставнями особнячков, где жили семьи учителей. Дом Перси выделялся среди этих построек, как старинный храм в городе, полном церквей. За Гарпом по расчищенным, ухоженным дорожкам неслась шумная орава — неуклюже шлепал весь выводок Перси, мчались и другие ребята, но догнать Гарпа не удалось никому.

Среди тех, кого затянула в водоворот эта гонка, был Кларенс дю Гар; его отец преподавал в школе французский, и от него вечно воняло так, будто он сроду не мылся. Зимой он не позволял открывать окна в классе. Был там и Тальбот Мейер-Джонс. Его отец уж точно знал обо всей истории Соединенных Штатов больше, чем Стюарт Перси о своем квадрате Тихого океана. Была и Эмили Гамильтон, у нее восемь братьев, она окончит довольно плохую школу за год до того, как администрация Стиринга проголосует за совместное обучение. Мать Эмили покончит с собой (это случилось, конечно, не в результате голосования, но одновременно с ним). На что Стюарт Перси заметит — вот станем принимать девочек, сколько будет еще самоубийств! Были тут и братья Гроув, Айра и Бадди, „из города“. Их отец работал в административно-хозяйственной части. Случай деликатный: не ясно, будут ли они успевать и стоит ли даже обнадеживать их заманчивой перспективой — обучением в Стиринге.

Дженни смотрела, как они летят по изумрудно-зеленым квадратам лужаек и дорожкам, недавно залитым асфальтом и со всех сторон зажатым зданиями. Кирпич, из которого сложены постройки, поблек от времени и походил скорее на розовый мрамор. Глядя на бегущих ребят, Дженни забеспокоилась — с ними увязался и пес Перси. Безмозглая уродина, которая плевать хотела на запрет городских властей бегать на улице без намордника. Гигантских размеров ньюфаундленд постепенно превратился из глупого пса, который расшвыривал содержимое мусорных бачков и грыз бейсбольные мячи, в сущее наказание для обитателей Стиринга.

Однажды во время игры в волейбол пес схватил мяч и прокусил его, причем не со зла, а так просто, от нечего делать. Владелец мяча попытался вырвать остатки из огромной пасти, но не тут-то было, пес сильно покусал его, оставив на руке мальчика глубокую рваную рану. Сестра, наложившая повязку, таких ран у воспитанников Стиринга никогда не видела. Пес постоянно царапал детей; его хозяйка Мидж Перси, услыхав об очередном нападении, щебетала: „Что вы, что вы! Пес просто перевозбудился, но он обожает играть с детьми“. Собаку звали Балдеж. Мидж как-то рассказала Дженни, что щенок появился у них после рождения четвертого ребенка. Тогда она все еще называла свои отношения с мужем идиотским словом „балдеж“. „И я так и назвала щенка — пусть его имя напоминает Стьюи, как мне с ним хорошо“.

Дженни Филдз записала: „Видно, в голове у Мидж Перси стоял нескончаемый балдеж. Пес был законченный убийца, находившийся под защитой одного из множества бессмысленных, не выдерживающих никакой критики постулатов, принятых на вооружение высшими классами американского общества, суть которого сводится к следующему: дети и четвероногие любимцы аристократических семейств по определению не могут „выйти за рамки“, и уж тем более причинить кому-то вред. При этом всему остальному человечеству не дозволяется перенаселять мир или распускать своих собак, но дети и собаки богатых людей имеют законное право наслаждаться абсолютной свободой“.

И тех и других, то бишь детей и собак из богатых семей, Гарп называл „аристократическими“.

Ему бы стоило тогда прислушаться к словам матери о том, что ньюфаундленд по кличке Балдеж по-настоящему опасен. Собаки этой породы, с маслянисто-блестящей шерстью, напоминают совершенно черного сенбернара. Они ленивы и дружелюбны, но не таков был ньюфаундленд Балдеж. В тот раз на лужайке у дома Перси дети стали играть в футбол, и тут вдруг огромная туша пса — фунтов сто семьдесят[12], не меньше, — обрушилась сзади на Гарпа: Балдеж оттяпал у него мочку левого уха. Пес, по всей видимости, целился откусить все ухо, но у него было плохо с координацией движений. Остальные дети тут же кинулись врассыпную.

„Балдежка укусил кого-то!“ — крикнул один из юных Перси, оттаскивая Мидж от телефона. У них в семье был обычай давать каждому уменьшительное имя. Поэтому детей — Стюарта-младшего, Рэндольфа, Уильяма, Кушман (девочка) и Бейнбридж (еще одна девочка) — в семье звали соответственно Стьюи-второй, Мямлик, Крикунчик Вилли, Куши и Пушинка. Малышка Бейнбридж, чье имя не так-то просто было превратить в уменьшительное, последней из всех рассталась с подгузниками. В потугах на остроумие и портретную точность домашние прозвали ее Пушинкой.

Куши тянула мать за руку и продолжала твердить:

— Балдежка укусил кого-то!

— Кого же на этот раз? — поинтересовался Толстый Персик.

Он схватил ракетку, как будто и правда хотел что-то предпринять. Но Стьюи был в чем мать родила, поэтому Мидж запахнула халат и сама отправилась разбираться с детьми.

Дома Стюарт Перси часто ходил раздетым. Почему — неизвестно. Может, тем самым он снимал с себя стресс: шутка ли, болтаться без дела по школе, демонстрируя благородную седину, и быть застегнутым на все пуговицы. Но, возможно, было и другое объяснение наготе: чтобы произвести столь многочисленное потомство, Стьюи приходилось большую часть времени проводить дома раздетым.

— Балдежка укусил Гарпа, — сказала маленькая Куши Перси.

Ни Стюарт, ни Мидж не заметили, что Гарп стоит на пороге и кровь заливает всю левую половину его лица.

— Миссис Перси, — задохнувшись, прошептал Гарп, но никто его не услышал.

— Укусил Гарпа? — переспросил Толстый Персик.

Он наклонился, чтобы поставить ракетку в шкаф, и пукнул.

Мидж бросила на него взгляд.

— Так, так, — проговорил Стьюи, — у пса все-таки есть нюх.

— Ну что ты, Стьюи, — проронила Мидж, и улыбка, мимолетная, как плевок, тронула ее губы. — Он же еще маленький.

А маленький Гарп стоял тут же, едва держась на ногах. Кровь капала на дорогой ковер в холле, натянутый ровнехонько, без единой складочки или морщинки, и расстилавшийся по всем четырем необъятным комнатам первого этажа.

Куши Перси — она умрет во время родов, так и не успев дать жизнь первенцу, — заметила, что фамильное достояние Стирингов, их знаменитый ковер, заляпан кровью Гарпа.

— Противный! — завопила она и выбежала за дверь.

— Надо позвать твою маму, — сказала Мидж.

Гарпа буквально шатало, ему все еще чудился рык страшного пса и казалось, что огромная слюнявая морда тычется в искромсанное ухо.

Немало лет прошло, прежде чем Гарп понял, к кому относился этот возглас Куши Перси: „Противный!“. Он думал, что она имеет в виду не его, Гарпа, с кровоточащим, разорванным ухом, а своего отца. В самом деле, что могло быть противнее голой, покрытой седеющей растительностью туши, загромождавшей коридор? Так, во всяком случае, казалось Гарпу, потрясенному появлением бывшего доблестного моряка в столь непрезентабельном виде. Голый Стюарт, выставив вперед необъятное пузо, возник со стороны винтовой лестницы и стал быстро приближаться к Гарпу.

Присев на колени, Стюарт Перси с неподдельным интересом вглядывался в замурзанное лицо мальчишки, причем сама рана занимала его меньше всего. Гарп даже хотел было показать этому волосатому великану, где находится его левое ухо. Не обращая внимания на увечье, нанесенное Гарпу его псом, он вперился в блестящие карие глазенки малыша, изучив цвет и разрез которых, он, как видно, убедился в правильности какой-то своей догадки. Поскольку сурово кивнул головой и бросил белобрысой дурехе Мидж: „Япошка“. (Чтобы осознать скрытый смысл этой сцены, Гарпу потребовался не один год.) А тем временем Стьюи продолжал:

— Я достаточно послужил на Тихом океане и не спутаю глаза япошки ни с чьими другими. Я же говорил тебе, что он япошка.

Под этим „он“ Стюарт, надо полагать, разумел отца Гарпа. Дело в том, что одним из любимых развлечений в Стиринге было гадать, кто же все-таки родитель Гарпа. Стюарт Перси, исходя из своего тихоокеанского опыта, утверждал, что маленький Гарп наполовину японец.

„Услыхав незнакомое слово „япошка“, я подумал, что уху моему конец“, — писал Гарп.

— Не вижу смысла звать сюда мать, — заметил Стьюи. — Надо отвести его в больницу. Она там работает и сделает все, как положено.

Что касается Дженни, то, будь ее воля, уж она бы точно сделала все, „как положено“. Осторожными движениями промывая и обрабатывая огрызок маленького уха, она спросила у Мидж:

— Почему бы вам не привести собаку сюда?

— Балдежку? — не поняла та. — Зачем?

— Я бы сделала ему укол.

Мидж рассмеялась.

— Вы хотите сказать, есть такой укол, от которого собаки перестают кусаться?

— Да нет. Приведете сюда — сэкономите на ветеринаре. Я сама его усыплю. Сделаю ему укол и все. Гарантирую, что кусаться он больше не будет.

„Так была объявлена война всему семейству Перси, — писал Гарп. — Мать относилась к этому конфликту как к проявлению классовых противоречий. Позднее она утверждала, что классовая ненависть — вообще источник всех войн. Я же намотал на ус: впредь надо остерегаться пса, как и всего семейства Перси“.

Стюарт Перси направил Дженни Филдз ноту на официальном бланке секретаря школы. Его послание гласило: „Неужели у вас хватит жестокости потребовать, чтобы мы усыпили собаку?“

Дженни ответила ему по телефону:

— Хватит, можете не сомневаться. А если не хотите усыпить, так посадите по крайней мере на цепь.

— Разве можно лишать животных свободы? Зачем тогда их вообще держать дома?

— Если незачем, усыпите.

— Спасибо за совет, все обязательные уколы псу уже сделаны. Это добрейший пес, он без причины никогда ни на кого не бросится.

Гарп по этому поводу впоследствии заметил: „Персик высказался достаточно ясно: его пес учуял мое якобы азиатское происхождение“.

— Что такое нюх? — спросил у матери маленький Гарп. Доктор Пелл штопал ему левое ухо, а Дженни напомнила доктору, что Гарпу совсем недавно сделали противостолбнячный укол.

— Какой еще нюх? — переспросила Дженни.

Из-за причудливой формы уха он потом всю жизнь носил длинные волосы, хоть и считал, что это не его стиль.

— Персик сказал, что у его пса есть нюх.

— Когда он укусил тебя?

— Да. Что такое нюх?

Дженни это прекрасно знала.

— Значит, пес понял, что ты у меня самый-самый вкусный мальчик на свете.

— Я?! — изумился Гарп.

— Ну конечно.

— А как пес об этом узнал?

— Понятия не имею.

— А что такое япошка? — не унимался Гарп.

— Это тоже сказал Персик? — спросила Дженни.

— Он так сказал про мое ухо.

— Ухо? Это значит, что у тебя особенные, замечательные ушки.

Дженни хотела выложить сыну прямо сейчас все, что она думает об этих Перси, но потом отказалась от этой мысли: вдруг Гарп пошел в нее и злость может понадобиться ему позже, в какой-нибудь критический момент. „Приберегу для него этот заряд до той поры, когда он сможет употребить его с пользой“, — сказала себе Дженни. Она предвидела, что все главные сражения впереди.

„Матери был просто необходим противник, — писал Гарп. — Реальный или воображаемый враг подсказывал ей, как себя вести в жизни, как воспитывать сына. Сложилось так, что материнство далось ей неестественным образом. И, думаю, она сомневалась, может ли вообще хоть что-нибудь получиться в силу естественного хода вещей. Она всегда была сдержанна и целеустремленна“.

Когда Гарп был маленький, врагом номер один для Дженни Филдз стал „мир от Стюарта Перси“. Это были годы подготовки Гарпа к „Академии Стиринга“.

Она отпустила Гарпу волосы, чтобы прикрыть изуродованное ухо. Гарп рос красивым мальчиком, что весьма удивляло Дженни, ведь красота не относилась к факторам, определявшим ее отношение к технику-сержанту Гарпу. Будь он Аполлоном, Дженни вряд ли заметила бы это. Но то, что сын ее красив, она быстро заметила, только ростом был маловат, точно сама природа подогнала его по размеру к капсуле башенного стрелка.

На глазах у Дженни выросла шумная ватага ребятни, вытаптывавшей площадки и газоны „Академии“. Взрослея, ребята становились угловатыми и нескладными. Кларенсу дю Гару скоро потребовались очки, которые он вечно разбивал. Несколько лет Дженни лечила его от воспаления уха, а однажды пришлось повозиться со сломанным носом. Тальбот Мейер-Джонс вырос и стал шепелявить, у него постоянно был насморк, а фигура напоминала пузырек, но характер при всем том был славный. Эмили Гамильтон так вымахала, что обо все спотыкалась и задевала руками, и вечно ходила с ободранными локтями и коленками. У нее обозначились грудки, и, глядя на них, Дженни порой жалела, что у нее нет дочери. Братья Айра и Бадди Гроув стали плотными, коренастыми крепышами. Они вечно возились в мастерской под началом отца, и пальцы у них были измазаны и расплющены. Светловолосые, стерильно чистенькие дети семейства Перси тоже подросли, в глазах появился тусклый ледяной блеск: так блестела ледяная корка на мутной речке Стиринг, которая, пробившись сквозь засоленные болота, вливала свои скудные воды в океан.

Гарп еще не ходил в школу, когда Стюарт-младший, которого называли также Стьюи-второй, закончил последний класс. Он дважды приходил к Дженни с растяжением связок, и один раз ей пришлось лечить его от гонореи. Впоследствии ему предстояла Гарвардская школа бизнеса, стафилококковая инфекция и бракоразводный процесс.

Рэндольфа Перси звали Мямликом до самой его смерти, наступившей в возрасте тридцати пяти лет от сердечного приступа (он был прекрасный производитель в духе Толстого Персика и сам успел завести пятерых детей). Окончить „Академию Стиринга“ Мямлик не смог, но его определили в другую школу, где он благополучно получил свой аттестат. Однажды семейный воскресный обед был прерван отчаянным криком Мидж: „Наш Мямлик умер!“. Это прозвище в таком контексте прозвучало столь ужасно, что после смерти Рэндольфа никто больше не звал его Мямликом.

Уильям Перси, Крикунчик Вилли, к чести его будь сказано, стеснялся своей дурацкой клички. Он был тремя годами старше Гарпа, но это не помешало им стать друзьями. Уильям всегда нравился Дженни. Она так и звала его — Уильям. Он часто болел бронхитом, и Дженни приходилось лечить его. Сообщение о его смерти — он погиб на войне[13], только что окончив Йельский университет, — так расстроило Дженни, что она написала Мидж и Персику длинное письмо соболезнования.

Что касается девчонок Перси, то Гарпу суждено было сыграть небольшую роль в девичьих увлечениях Куши, ведь они были одногодки. Бедняжку Бейнбридж, обреченную семейством на прозвище Пушинка, судьба хранила от Гарпа, пока он не вступил в пору своего расцвета.

Дженни пристально наблюдала, как взрослеет эта компания, а вместе с ними и ее Гарп. Когда Гарп пошел в первый класс, Балдеж, это черное чудовище, уже состарился, успокоился, но зубов не растерял, как говорила Дженни. Гарп продолжал держаться от него в стороне, даже когда Балдеж не мог больше угнаться за стайкой мальчишек. Косматый, несуразный, точно громадный колючий куст, Балдеж прятался в темноте у подножия белых колонн, украшавших фасад дома Перси, но и тогда Гарп не спускал с него глаз. Ведь по случайности или по недосмотру какой-нибудь малыш мог подойти к нему слишком близко и пополнить список его жертв. Надо сказать, что Дженни вела счет многочисленным увечьям, причиной которых была собака Перси, но Персик стойко отражал все атаки Дженни Филдз, и состарившийся Балдеж продолжал благополучно здравствовать.

„Присутствие этой зверюги, казалось, даже стало необходимым моей матери, хотя она ни за что на свете и не призналась бы, — писал Гарп. — В ее глазах пес олицетворял ненавистного Перси, врага номер один во плоти и крови. Все в нем — и запах псины, и вонь из глотки — подогревало ее ненависть. Думаю, ей приятно было видеть, как я вырос и окреп, а пес все больше и больше хирел“.

Собаке исполнилось четырнадцать лет, когда Гарпу пришло время идти в первый класс. К этому времени и у Дженни заблестели в волосах первые нити благородного серебра. Она прослушала все до единого мало-мальски серьезные курсы и рассортировала их в порядке занимательности и практической ценности. Гарп уже учился, когда Дженни Филдз получила традиционный сувенир, который вручали учителям и сотрудникам, проработавшим в школе пятнадцать лет, — знаменитый столовый сервиз „Стиринг“. Рисунок на больших плоских тарелках изображал строгие кирпичные здания школы, среди которых угадывалось и больничное крыло. Все это было щедро расписано в цветах Стиринга. В добрых старых кроваво-голубых тонах.