"Мир от Гарпа" - читать интересную книгу автора (Ирвинг Джон)3 КЕМ ОН ХОТЕЛ СТАТЬВ 1781 году вдова и дети Эверета Стиринга основали школу его имени, „Академию Стиринга“, как они ее назвали. Разрезая последнего в жизни гуся, Эверет сказал домашним: только одно в его городе плохо — нет школы, где бы его сыновья готовились к дальнейшему образованию. Это он, Стиринг, не удосужился построить ее. О дочерях он не упомянул. Он был корабелом, строил корабли в городке, жизнь которого была неразрывно связана с морем и зависела от реки, которой суждено было исчезнуть. Эверет знал, что река обречена. Он был умный, серьезный человек, не склонный к шумным подвижным играм, но после того рождественского обеда вдруг затеял с сыновьями и дочерьми игру в снежки. И к ночи скончался от апоплексического удара. Эверету Стирингу было семьдесят два, да и дети его давно миновали возраст снежковых баталий, но ведь он имел право называть город Стиринг своей вотчиной. Город был наречен его именем после окончания Войны за независимость. Во время Войны по его инициативе в стратегических пунктах вдоль берега были установлены артиллерийские орудия для отражения англичан, которые, как ожидалось, подойдут к городу по реке со стороны Великого залива. Англичане так и не появились, а река, тоже называвшаяся Великой, стала носить имя Стиринга, как и городок, не имевший прежде никакого названия; в обиходе его именовали Лугом, так как вокруг простирались обширные низины и болота, засоленные и пресные. Городок находился всего в нескольких милях от Великого залива. Жизнь многих семей Стиринга была испокон веков связана с постройкой кораблей или другим бизнесом, зависящим от судоходства по реке. Все время, пока городок звался Лугом, он служил внутренним портом для морских судов. Высказав в тот день желание построить для сыновей школу, Эверет Стиринг добавил к этому, что городу не долго оставаться портом. Река захлебывалась от ила. Однажды в кругу семьи Стиринг сказал: — Единственная река, названная в мою честь, и та оказалась заболоченной. От Стиринга до океана тянулись сплошные болота; и если жителям города безразлично, останется ли он портом, и если фарватер реки не расчистить, очень скоро даже на лодке нельзя будет спуститься вниз по реке во время отлива. Он предвидел, что недалек день, когда приливная волна докатится до его дома. В следующем столетии Стиринги, будучи людьми прозорливыми, поставили крест на строительстве кораблей и занялись текстильным производством. Построили ткацкую фабрику на порогах в том месте, где вода в реке была уже пресной. Ко времени Гражданской войны единственным предприятием города на реке Стиринг была ткацкая фабрика Стирингов. Семейство переключилось с кораблей на текстиль — и вполне своевременно. Другая семья местных корабелов прозевала благоприятный момент. Последний построенный ими корабль застрял на полпути к морю в печально знаменитой излучине, которая называлась Слепая кишка. Он навечно увяз в иле и многие годы был хорошо виден с дороги. Во время прилива торчала из воды его верхняя часть, а в отлив он весь открывался на всеобщее обозрение. На нем любили играть дети, пока он не накренился и не задавил чью-то собаку. Фермер по имени Гилмор снял с него мачты и построил из них свинарник. Когда Гарп учился в школе Стиринга, школьная команда гребцов могла плавать на восьмерке только при высокой воде, во время же отлива река от Стиринга до океана становилась сплошным грязным месивом. Таким образом, благодаря удивительному „водяному“ чутью Эверета Стиринга и была основана в 1781 году „Академия Стиринга“ для мальчиков. „Гены прозорливости Стиринга, — писал Гарп, — из поколения в поколение слабели, „водяное“ чутье притуплялось“. Гарп шутливо писал про Мидж Стиринг Перси, что именно на ней знаменитое „водяное“ чутье Стирингов завершило крут земного существования. „Водяное“ чутье Мидж так причудливо извратилось, что сперва погнало ее через океан на Гавайи, а потом бросило в объятия Толстого Персика, служившего тогда на флоте. Мидж Стиринг Перси была последней в роду Стирингов. После нее осталась только „Академия“, и старый Эверет, видимо, это предвидел. Но ведь многие семьи вообще ничего после себя не оставили. В годы учения Гарпа „Академия“ продолжала хранить верность поставленной когда-то цели — „готовить юношей к дальнейшему образованию“. Мать Гарпа относилась к этой цели совершенно серьезно, как и он сам; даже Эверет Стиринг остался бы ими доволен. В школе Гарп умел выбирать учителей и предметы, от чего зачастую зависят успехи в учебе. Особой одаренностью он не отличался, но видел перед собой цель; вдобавок к этому школьные предметы были еще свежи в памяти Дженни, и она оказалась хорошим репетитором. Пусть Гарп и не обладал блестящими способностями, но он, как и мать, любил порядок и дисциплину. Ведь медицинской сестре положено иметь врожденное чувство порядка, а Гарп старался во всем подражать матери. Если и были у Дженни пробелы в руководстве занятиями сына, то это был спорт; она даже не знала, какой вид спорта ему посоветовать. Ей не составило труда объяснить ему, что история Англии эпохи Тюдоров в изложении мистера Лангделла понравится ему куда меньше курса восточных цивилизаций, который читал мистер Меррил. Но она понятия не имела, какие радости и огорчения таят в себе футбол или регби и какие у той и другой игры преимущества и недостатки. Сын ее невысок, крепок, ловок, уравновешен и предпочитает одиночество. И ей казалось, что он сам знает, какой вид спорта предпочесть. Но он не знал. Гребля, по его мнению, была спортом для дураков. Дружно налегая на весла вместе со всеми, ты уподобляешься рабу на галерах, бурлящих веслами ненавистную воду, тем более что вода в реке Стиринг вряд ли располагала к добрым чувствам. В нее сбрасывали отходы ткацкие фабрики, выливали свое зловонное содержимое канализационные трубы, так что после отлива заболоченные берега покрывала солоноватая грязь, похожая на застывшее свиное сало. Река, носившая имя Стиринга, была полна нечистот, но даже если бы вода в ней была прозрачная как слеза, Гарп все равно не стал бы заниматься греблей. И теннисом тоже. Учась в первом классе, Гарп в одном из своих ранних эссе писал: „Я не люблю игр с мячом. Мяч подчиняет себе естественные движения тела. Равно как и шайба в хоккее, и волан в бадминтоне. Коньки и лыжи мешают движению ног по земле. А когда человек берет в руку клюшку, ракетку или биту, чистота движения, сила и точность сводятся на нет“. И хотя ему было тогда пятнадцать лет, в нем уже чувствовалась тяга к индивидуальному творчеству. Для футбола он был слишком мал ростом, а, играя в регби, без мяча, как известно, не обойдешься, вот он и стал бегать на длинные дистанции по пересеченной местности. Кроссовки у него были вечно мокрые, и осенью он всегда простывал. Хуже было с зимними видами спорта. Дженни очень расстраивалась, видя, как терзается сын. Она не понимала, почему он не может сделать такой в общем пустячный выбор, почему до сих пор не знает, какому виду физических упражнений отдать предпочтение. Ведь в сущности любой спорт — это прекрасный отдых. Но Гарп никогда не относился к физкультуре, как к отдыху. Впрочем, ни одно занятие не было для него отдыхом. По-видимому, он изначально был убежден, что все достигается ценой напряженных усилий. „Писатель никогда не читает для развлечения“, — писал Гарп впоследствии, выражая свое кредо. Еще до того как он понял, что будет писателем, и даже до того как понял, кем ему хочется стать, он ничего не делал развлечения ради. В тот день, когда надо было сделать окончательный выбор и записаться в секцию, Гарп лежал с очередной простудой, и Дженни в школу его не пустила. — Все равно ты не знаешь, куда записаться, — сказала она. Гарп в ответ только кашлял. — Уму непостижимо, — говорила Дженни. — Целых пятнадцать лет прожил здесь с этими пустоголовыми сопляками и на тебе — не может решить, какой физкультурой себя занять после уроков. — Просто я еще ничего не выбрал, — хрипел Гарп. — У меня должен быть свой вид спорта. — Зачем? — Не знаю, — промычал Гарп. И снова стал кашлять. — Господи, — сетовала Дженни. — Придется, видно, мне идти и самой записать тебя куда-нибудь. — Пожалуйста, не ходи, — просил Гарп. И тогда Дженни произнесла сакраментальную фразу, которую Гарп помнил все четыре года, пока учился в школе: — Я все-таки лучше тебя разбираюсь в школьных предметах. — Но не в спорте, — сказал Гарп, откинувшись на влажную подушку. — Да, ты прошла все предметы, но никогда не играла ни за одну команду. Если Дженни Филдз и признавала за собой этот изъян, она в этом не сознавалась. Был обычный для Стиринга декабрьский день. Замерзшие газоны блестели, как лед на катке, снег, истоптанный ботинками восьми сотен мальчишек, был серый и грязный. Дженни Филдз оделась потеплее и, как подобает уверенной в своей правоте родительнице, решительно двинулась через школьный двор, по-зимнему хмурый и неприветливый. В таком настроении подошла она к спортивному комплексу „Академии Стиринга“. За все пятнадцать лет Дженни ни разу сюда не заглядывала, не было необходимости. В дальнем конце школьной территории, окруженный футбольным полем, теннисными кортами, хоккейными и другими площадками для игр, возвышался спортивный центр, напоминающий взятый в вертикальном разрезе огромный человеческий улей. Грязный снег, унылый вид здания вдруг вызвали в ее воображении возможные баталии, которые в нем разыгрываются, и сердце ее сжалось от тоскливых и даже тревожных предчувствий. Спортивный центр имени Сибрука, стадион имени Сибрука, хоккейное поле имени Сибрука — все эти сооружения были названы в честь Майлза Сибрука, выдающегося спортсмена и аса первой мировой войны; его лицо и могучий торс смотрели с триптиха, выставленного в стеклянной витрине прямо перед входом в спортивный центр. Вот Майлз Сибрук в 1909 году, на голове кожаный футбольный шлем, на плечах подплечники, в которых, по-видимому, не было нужды. Под фотографией бывшего тридцать второго номера выставлена его полуистлевшая футболка; выцветшая и побитая молью, она сбилась в бесформенный комок на дне стеклянной витрины под первой частью триптиха. Надпись под ней гласила: „Его подлинная футболка“. В центре триптиха Майлз Сибрук в одежде вратаря хоккейной команды — в те далекие времена вратари тоже носили подплечники; бесстрашное лицо Майлза открыто, на нем следы старых шрамов, глаза смотрят прямо и с вызовом. Фигура Сибрука закрывает собой ворота, казавшиеся в сравнении с ним игрушечными. Разве можно было обыграть Майлза Сибрука, у которого такие быстрые кошачьи движения, огромные медвежьи лапы, не клюшка, а дубина, на груди защитные доспехи, а коньки похожи на лапы гигантского муравьеда? Под этими фотографиями были помещены результаты самых важных ежегодных матчей. В конце учебного года в „Академии Стиринга“ по всем видам спорта проводились традиционные соревнования с такой же старой и знаменитой мужской школой в Бате; соперничество было давнее и острое. Ненавистные противники из Бата выступали в желто-зеленых цветах (на языке сверстников Гарпа эти цвета именовались „дерьмо младенца“). Результаты были такие: Стиринг — Бат — 7:6, 3:0. Майлз не проигрывал никогда. С третьей части триптиха, надпись под которой гласила: „Капитан Майлз Сибрук“, на Дженни Филдз глядел человек в очень знакомой форме. Форма летчика, сообразила Дженни, хотя за время между двумя мировыми войнами летная форма изменилась; правда, не настолько, чтобы ее нельзя было узнать. Мерлушковый воротник летной куртки бесшабашно поднят вверх, расстегнутый ремешок летного шлема торчит в сторону, наушники соскочили (уши у Майлза Сибрука никогда не мерзли). Защитные очки беззаботно сдвинуты на лоб, на шее — белоснежный шарф. Под портретом не было таблички со счетом, но если бы спортивное начальство обладало чувством юмора, Дженни могла бы увидеть такой счет: Соединенные Штаты — Германия — 16:1. Шестнадцать — число немецких самолетов, сбитых Майлзом Сибруком, до того как немцы сбили его самого. Медали и призы пылились в запертой витрине, как щедрые подношения на алтарь Майлза Сибрука. Там же была и старая деревяшка, которую Дженни приняла за обломок самолета Майлза, — она была готова к любой безвкусице, но, как выяснилось, деревяшка эта была останками его клюшки. „Почему бы им не выставить его суспензорий? — подумала Дженни Филдз. — Или локон волос, который обычно хранят как память об умершем младенце?“ Волосы, кстати, на всех трех фотографиях были упрятаны: или под шапку, или под шлем, или под полосатый колпак. Может, подумала Дженни со свойственным ей сарказмом, Сибрук был лыс? Все эти вещи, пылившиеся в знак особой чести под стеклом витрины, вызвали у Дженни досаду. Воин-спортсмен только менял одну форму на другую. А тело его было фактически беззащитно. Как школьная медсестра, Дженни за пятнадцать лет видела множество футбольных и хоккейных травм, от которых не спасали ни шлемы, ни маски, ни ремешки, ни запоры, ни доспехи. А сержант Гарп и другие раненые давно убедили ее в том, что на войне защитные функции военной формы весьма относительны. Дженни устало пошла дальше. Миновав стеклянную витрину, она почувствовала, что приближается к двигателю какой-то опасной машины. Дженни сторонилась больших залов, откуда доносились крики и возгласы соревнующихся, стараясь держаться темных коридоров, где, по ее расчетам, должны находиться кабинеты тренеров и преподавателей. Неужели, подумалось ей, она отдала школе пятнадцать лет только затем, чтобы принести в жертву всем этим опасным забавам своего сына? Среди множества запахов она уловила один знакомый — запах дезинфекции. Столько лет отдано борьбе за чистоту! Нет сомнения, что спортивные залы — прекрасный рассадник микробов, которые только и ждут своего часа. Этот запах — неистребимая принадлежность операционных — напомнил ей о больницах и школьном изоляторе. Но здесь, в этом огромном комплексе, построенном в память Майлза Сибрука, она уловила еще один запах, который был ей столь же неприятен, что и запах секса. Спортивные залы и крытые площадки были построены в 1919 году, менее чем за год до ее рождения; за много лет они насквозь пропитались застарелым запахом мальчишеского пота и газов — этого неизбежного следствия перегрузок и напряжений. Запах, который почуяла Дженни, был запахом состязаний, запахом отчаянной борьбы и горьких разочарований. Чужой для нее мир. В ее юности ничего подобного не было. В коридоре, находившемся в отдалении от физкультурных залов, где происходили главные спортивные события, Дженни остановилась и прислушалась. Как видно, неподалеку был зал для занятий тяжелой атлетикой: слышались глухие удары штанги и тяжелые выдохи, предвестники зарождающейся грыжи — так видятся упражнения со штангой медицинской сестре. Ей вообще казалось, что все здание наполнено натужным кряхтением, как будто все школьники Стиринга страдают запорами и облегчаются в этом чудовищном спортивном комплексе. Дженни Филдз вдруг почувствовала, что выбита из колеи, — так чувствует себя человек, предельно аккуратный и внимательный, который вдруг видит сделанную им грубую ошибку. В ту же минуту на нее чуть не налетел юный борец с расквашенным носом. Сначала она никак не могла понять, откуда взялся этот едва стоящий на ногах мальчик с кровью на подбородке. Но тут заметила неподалеку несколько небольших дверей, из одной двери и явился этот раненый борец. Наушники, предохранявшие уши, съехали набок, так что ремешок, которому положено обхватывать подбородок, попал ему в рот и растянул верхнюю губу в рыбью усмешку. Небольшое корытце, которое только что защищало его подбородок, наполнилось льющейся из носа кровью. Дженни была медсестрой и крови не боялась. Тем не менее она поежилась, ожидая столкновения с этим плотным, мокрым от пота, страдающим мальчиком, который в последнюю минуту все-таки сумел отскочить в сторону. Его тут же вырвало на товарища, который его поддерживал, причем точность траектории была удивительной. „Извини“, — промямлил он. Почти все мальчики в Стиринге были хорошо воспитаны. Товарищ помог пострадавшему стащить с головы наушники, чтобы тот не задохнулся; забыв, что весь в блевотине, он громко крикнул в открытую дверь зала, где шли занятия вольной борьбой: „Карлайл не дотянул!“ Из открытой двери, которая манила Дженни теплом, как в разгар зимы манит теплица с тропическими растениями, донесся чистый тенор: „Карлайл! Сегодня за обедом ты брал добавку дважды! Вторая добавка пошла не впрок. Поэтому я тебе не сочувствую, Карлайл!“ Лишенный сочувствия Карлайл, шатаясь, побрел по коридору, оставляя за собой вонючий след, к дальней двери, за которой и исчез. Его товарищ — Дженни показалось, что и он лишил Карлайла сочувствия, — бросил наушники рядом с вонючей лужей на полу и тоже поспешил в раздевалку. Пошел, наверное, переодеться, подумала она. Дженни посмотрела на дверь, ведущую в зал, глубоко вздохнула, переступила порог и, потеряв равновесие, чуть не упала. Под ногами было что-то мягкое, напоминавшее человеческую плоть: и стена, на которую она оперлась, тоже была податливой и мягкой. Дженни оказалась в комнате, пол и стены которой выложены матами, мягкими и теплыми. Здесь было душно и жарко и так сильно пахло потом, что противно было дышать. — Закройте дверь! — приказал все тот же тенор. Потом она узнает, что борцы обожают жару и запах собственного пота, особенно когда нужно сбросить вес; они испытывают наслаждение от того, что стены и пол податливые и теплые, как бедра спящих девочек. Дженни закрыла дверь. Даже на двери висел мат, к нему она и прислонилась, в глубине души надеясь, что кто-нибудь откроет дверь и она как бы невзначай выскочит отсюда. Обладателем чистого тенора оказался тренер. Разомлев от жары, Дженни смотрела, как он безостановочно ходит взад и вперед вдоль длинной стены зала и, щурясь, наблюдает за борьбой своих подопечных. — Тридцать секунд! — вдруг закричал он. Стоявшие в парах борцы мгновенно напряглись, как будто получили электрический импульс, и старались теперь бросить друг друга на пол. Дженни показалось, что они борются с отчаянным упорством насильника, стремящегося любой ценой опрокинуть свою жертву и овладеть ей. — Пятнадцать секунд! — закричал тренер. — Кончай! Плотно сцепившаяся пара борцов возле Дженни вдруг распалась, руки и ноги их разомкнулись, на шее и руках синели вздутые жилы. У одного мальчика вырвался сдавленный крик и брызнула слюна, когда его партнер вырвался из его объятий, и оба разлетелись в разные стороны, ткнувшись в мягкие стены. — Время кончилось! — крикнул тренер. Свистком он не пользовался. Борцы вдруг как-то обмякли и стали неторопливо освобождаться из объятий друг друга. Человек пять-шесть устало двинулись к двери, где стояла Дженни. Они уже думали о глотке воды и свежего воздуха, а Дженни чудилось, что все они, как только выйдут в коридор, либо вытошнят обед, либо схватятся за кровоточащие носы, а может, сделают и то и другое. Теперь в зале остались двое — Дженни и тренер. Дженни отметила, что тренер невысок ростом, аккуратен, подтянут и собран, как сжатая пружина, и, наверное, близорук — стараясь ее разглядеть, он щурился: непривычный силуэт и белое одеяние говорили ему, что в тренировочном зале, где он учит вольной борьбе, появился кто-то чужой. Он стал шарить по стене руками, нащупывая очки, которые имел обыкновение затыкать за стенные маты на уровне глаз — здесь они были в сравнительной безопасности, даже если какой-нибудь борец отбросит противника к стене. Дженни показалось, что он одних с ней лет и что она еще не встречала его на территории школы — ни в очках, ни без очков. Тренер был в школе человеком новым. Его звали Эрни Холм, и он все еще считал Стиринг мерзким городишком, как, впрочем, и Дженни. Он дважды был победителем на чемпионате Большой десятки в университете штата Айова, но никогда не выигрывал соревнований национального масштаба. Пятнадцать лет он работал в средних школах Айовы и один воспитывал дочь. Этот Средний Запад сидел у него в печенках, как говорил он сам: в восточные штаты Холм переехал, чтобы дать дочери „классическое образование“. Это тоже были его слова. Хелен в семье — мозговой трест, утверждал он. И к тому же унаследовала красоту матери, о чем Эрни не говорил никогда. До пятнадцати лет Хелен Холм проводила по три часа каждый день в залах для занятий вольной борьбой в различных школах от Айовы до Стиринга, наблюдая за тем, как мальчики разного роста и телосложения, обливаясь потом, ломают друг друга. Много лет спустя Хелен скажет, что она всегда была единственной девочкой в зале и ей ничего не оставалось, как пристраститься к чтению. „Я воспитывалась как заинтересованный зритель, а выросла сторонним наблюдателем“. Она так много и с таким увлечением читала, что ради нее Эрни Холм и переехал в восточные штаты. Он решил пойти тренером в „Академию Стиринга“ только потому, что в контракте было сказано: преподаватели и обслуживающий персонал могут учить детей в школе бесплатно или получить соответствующую сумму на устройство ребенка в другую частную школу. Но оказалось, что сам-то Эрни Холм не умел читать внимательно: он упустил тот существенный факт, что в школу Стиринга принимались только мальчики. Он перебрался в холодный неприветливый Стиринг осенью вместе со своей начитанной дочкой и определил ее — в какой уже раз — в городскую бесплатную школу, хуже которой, пожалуй, не было. Все способные мальчики шли в „Академию Стиринга“, все способные девочки уезжали в другие города. Но Эрни и подумать не мог расстаться с дочерью — он ведь только потому и приехал в Стиринг, чтобы они были вместе. Пока Эрни Холм привыкал к своим новым обязанностям, Хелен Холм день и ночь читала; книги она брала в библиотеке и книжном магазине школы (там-то она, должно быть, и узнала о Дженни Филдз, еще одной великой любительнице чтения). В Стиринге Хелен томилась от скуки точно так же, как томилась в Айове; скуку навевали на нее и скучные подружки в скучной городской школе. Эрни Холм сострадал всем, подверженным этому недугу. Шестнадцать лет назад он женился на медицинской сестре; когда родилась дочка, сестра перестала опекать больных и посвятила себя ребенку. Спустя полгода это ей наскучило, и она захотела вернуться к больным: но в те годы в Айове не было яслей, она стала сердиться на Эрни, потому что тяготилась бесконечными материнскими обязанностями и мечтала о белой униформе медицинской сестры. В конце концов она исчезла, оставив дочь на попечение отца и не объяснив ни в записке, ни устно причину своего поступка. Вот так и случилось, что Хелен Холм росла в спортивных залах для занятий вольной борьбой, которые вполне безопасны для взращивания младенцев — в них всегда тепло и мягко благодаря матам. Книги спасали Хелен от скуки, но Эрни часто беспокоило, долго ли продлится страсть к познанию и книгам в интеллектуальном вакууме. Он был уверен, что в хромосомах его дочери заложены гены скуки. Поэтому они и очутились в Стиринге. Поэтому Хелен, унаследовавшая от отца близорукость, оказалась с ним в зале в тот самый день, когда туда неожиданно явилась Дженни Филдз. Дженни не заметила ее, в пятнадцать лет ее никто обычно не замечал. Но Хелен тут же заметила Дженни. В отличие от отца Хелен не снимала очки — ей ведь не нужно было показывать мальчикам приемы вольной борьбы. Дело в том, что Хелен внимательно всматривалась в каждую медицинскую сестру, потому что всегда ожидала встретить мать, которую Эрни даже не пробовал разыскивать. У него был ничтожный опыт общения с женщинами, ведь они обычно говорили ему „нет“. Когда Хелен была маленькая, он любил рассказывать ей добрую сказку, которая нравилась ему самому и от которой у Хелен сладко замирало сердце. „В один прекрасный день, — говорил он, — ты встретишь очень красивую медсестру, она растеряется, посмотрит на тебя и не узнает. Но потом все-таки спросит, кто ты“. — Это будет мама? — обычно спрашивала Хелен. — Да, мама. Поэтому, когда Хелен Холм, сидевшая в уголке с книгой, подняла глаза, она подумала, что наконец-то видит свою мать. Дженни Филдз в своем белом платье всегда выглядела не совсем к месту, и сейчас на красных матах спортивного зала она была точно с другой планеты. Дженни, здоровая, загорелая, и, хоть и не писаная красавица, была очень привлекательна. Хелен, очевидно, подумала, что никакая другая женщина не отважилась бы войти в эту обитую матами преисподнюю, хозяином которой был ее отец. Очки Хелен запотели, и она закрыла книгу; затем поднялась на ноги и, прислонившись к стенке, неуклюже стояла, одетая в скучный серый спортивный костюм, скрадывающий угловатость пятнадцатилетнего подростка, ожидая от отца знака, подтверждающего, что это и есть ее мать. Но Эрни Холм все еще нашаривал очки; он видел неясный белый силуэт, явно женский, по-видимому, в медицинской униформе, и сердце его замерло — вдруг сбылась придуманная им сказка, в которую он по-настоящему никогда не верил, и вернувшаяся жена сейчас скажет: „Как же я соскучилась по тебе и нашей дочурке!“ Какая еще медсестра могла появиться у него в зале? Хелен видела, как отец шарит рукой по стене, и решила, что это и есть знак, которого она ожидала. Она пошла навстречу Дженни по теплым матам, а Дженни вдруг подумала: „Господи, да это же девочка! Прелестная девочка в очках. Что может делать девочка в этом зале?“ — Мам, ты? — спросила девочка, обращаясь к Дженни. — Мам, это же я, Хелен! — и заплакала. Она обвила плечи Дженни тонкими руками и мокрым лицом уткнулась ей прямо в шею. — Боже правый! — воскликнула Дженни Филдз, которой не очень нравилось, когда к ней прикасаются. Но она была медсестрой и сердцем почувствовала, что девочка нуждается в утешении. Она не отстранила ее, хотя точно знала, что она ей не мать. Дженни Филдз считала, что стать матерью вполне достаточно один раз. Она сдержанно похлопала девочку по плечу и умоляюще посмотрела на тренера, который только что нашел очки. — И, конечно, не ваша мама, — вежливо сказала ему Дженни, потому что он взглянул на нее с той же мгновенной радостью, какую она только что видела в лице его хорошенькой дочки. Эрни подумал о том, что сходство не исчерпывается белым платьем и вторжением спортивного зала в жизнь двух медсестер. Правда, в Дженни не было той миловидности, какой отличалась сбежавшая жена, и, конечно, за прошедшие пятнадцать лет она вряд ли превратилась бы просто в приятную, неброской внешности женщину. Дженни, однако, понравилась ему, и он улыбнулся ей своей неуверенной, чуть виноватой улыбкой, которая была хорошо знакома его подопечным, проигравшим схватку. — Моя дочь приняла вас за свою мать, — сказал Эрни. — Она очень давно ее не видела. „Не сомневаюсь“, — подумала Дженни Филдз. При этих словах отца девочка вся сжалась и высвободилась из объятий. — Это не мама, Хелен, — сказал Эрни Холм дочери, которая отошла в глубь зала и снова прислонилась к стене. Она была замкнутой девочкой и не привыкла обнаруживать свои чувства ни перед кем, даже перед отцом. — А вы что, тоже приняли меня за жену? — спросила Дженни, потому что на какое-то мгновение именно так ей и показалось. Интересно, сколько же времени отсутствует миссис Холм? — Да, тоже обознался, но только на миг, — вежливо сказал Эрни. У него была застенчивая улыбка, и улыбался он не слишком часто. Хелен забилась в угол зала и смотрела оттуда на Дженни яростными глазами, как будто та нарочно поставила ее в столь затруднительное положение. Девочка растрогала Дженни: Гарп уже давно так не обнимал ее, а любая мать, даже такая, как Дженни, нет-нет и затоскует о чистой детской любви. — Как тебя зовут? — спросила она девочку. — Меня зовут Дженни Филдз. Хелен, несомненно, знала ее имя, потому что обе они были самые рьяные читательницы в Стиринге. Кроме того, Хелен ни перед кем никогда не обнаруживала чувств, которые предназначались только матери. И хотя она обняла Дженни по недоразумению, ей уже трудно было справиться со своими чувствами. У нее была такая же застенчивая улыбка, как у отца; и она посмотрела на Дженни с благодарностью. Как ни странно, она была не прочь снова броситься Дженни на шею, но сдержала себя: в зал в этот миг вернулись борцы — одни утолили жажду у фонтанчика с питьевой водой, другие только ополоснули рот — пить им было нельзя, они сгоняли вес. — На сегодня все, — сказал Эрни Холм, выпроваживая их из зала. — Вполне достаточно. Пойдите теперь сделайте несколько кругов по беговой дорожке! Послушно, и даже с облегчением, они столпились в дверях красного зала, разбирая свои шлемы, резиновые костюмы для сбрасывания веса, накрученные на катушки ленты. Эрни Холм ждал, когда мальчики покинут зал, а его дочь и Дженни ждали от него самого объяснений. Он понимал, что объяснение предстоит, а легче всего он чувствовал себя именно в этом зале. И он решил, что прямо сейчас, здесь расскажет эпизод из своей жизни, трудный эпизод, пока не имеющий конца, женщине, которую он почти не знает. Когда борцы покинули зал и помчались на стадион, Эрни начал свою повесть одинокого отца и коротко рассказал, как их бросила медицинская сестра, как они жили на Среднем Западе, откуда недавно приехали. Дженни оценила его рассказ, ведь она еще ни разу не видела одинокого отца, воспитывающего дочь; и, хотя ее подмывало поведать Эрни историю своей жизни, она ограничилась лишь кратким вариантом: отец Гарпа был солдатом, до свадьбы ли, когда идет война? И хотя она явно кое о чем умалчивала, рассказ понравился Хелен и Эрни, которые еще не встречали в Стиринге столь искреннего и понимающего собеседника. Такая внезапная и необъяснимая близость может возникнуть только в определенной обстановке — например, в теплом спортивном зале, где пол и стены устланы мягкими красными матами. Конечно, Хелен на всю жизнь сохранит в памяти это первое объятие, и, как бы ни менялось в дальнейшем ее отношение к Дженни и Дженни к ней, с того самого дня в красном спортивном зале Дженни Филдз будет ей близка почти как мать. Ничего подобного ни к одной женщине Хелен ни прежде, ни потом не испытывала. Дженни тоже всегда будет помнить дочерние объятия Хелен и даже напишет в автобиографии, чем отличаются дочерние объятия от сыновних. К пониманию этого она, как ни странно, пришла, опираясь на один-единственный случай, имевший место в тот декабрьский день в огромном спортивном комплексе имени Майлза Сибрука. Если Эрни Холм почувствовал в тот день какое-то влечение к Дженни Филдз или хоть на секунду предположил, что она станет для него спутницей жизни, ему можно только посочувствовать, потому что у Дженни Филдз сходных чувств и мыслей не возникло; она лишь подумала, что Эрни — хороший, добрый человек и что, возможно, он станет ей добрым другом, первым в ее жизни. Должно быть, Эрни и Хелен очень удивились, когда Дженни попросила разрешения побыть одной в этом зале. Они не могли понять зачем. И тогда Эрни вдруг спросил о цели ее прихода. — Хочу записать сына в секцию вольной борьбы, — быстро сказала Дженни. Она надеялась, что сын одобрит ее выбор. — Хорошо, — сказал Эрни. — Только не забудьте погасить свет и выключить обогреватели, когда будете уходить. Дверь запрется сама, ее нужно просто захлопнуть. Оставшись одна, Дженни выключила свет и обогреватели. Гудение их скоро прекратилось. В темном зале, куда слабый свет проникал в чуть приоткрытую дверь, было очень тепло и тихо, она сняла туфли и стала ходить по мягким матам взад и вперед. „Почему в этом зале, который создан для ожесточенной борьбы, я чувствую себя как у Христа за пазухой? Неужели из-за Эрни?“ — подумала она и тотчас же забыла о нем. Для нее он был просто невысокий мускулистый аккуратный человек в очках — и больше ничего. Если Дженни и думала о мужчинах, а это бывало редко, более сносными ей казались именно невысокие и мускулистые. Она вообще предпочитала людей мускулистых — и мужчин и женщин: в них чувствовалась сила. И люди в очках ей тоже нравились, как нравятся человеку, не знающему, что такое очки. Но больше всего ее поразил этот зал — красный спортивный зал, очень большой, но уютный, и к тому же, как ей показалось, надежно защищающий от боли. Тут она — бух! — упала на колени, просто для того, чтобы почувствовать, как откликнутся на ее тяжесть маты. Она сделала кувырок и разорвала платье. Затем села на пол и увидела в освещенном дверном проеме силуэт плотного подростка. Это был Карлайл, тот самый, который совсем недавно расстался со своим обедом в коридоре. Он сменил экипировку и вернулся за новой порцией нагоняя; в полутьме зала он старался разглядеть светившуюся белизной медсестру, которая сидела на четвереньках поверх красных матов, как медведица в берлоге. — Извините, мэм, — сказал он. — Я пришел узнать, что еще я должен сделать. — Ну, это не по моей части, — сказала Дженни. — Поди немного побегай. — Хорошо, мэм, — сказал Карлайл и удалился. Она захлопнула за собой дверь и обнаружила, что туфли остались в зале. Сторож никак не мог найти ключ от зала и предложил ей надеть кеды одного из старшеклассников, которые нашел в шкафу забытых вещей. И Дженни устало побрела по подмерзшей слякоти к изолятору, думая о том, что ее первое путешествие в страну спорта, пожалуй, не пройдет для нее бесследно. Лежа на кровати, Гарп безостановочно кашлял. — Вольная борьба? — прохрипел он. — Ну, ты даешь, мам. Ты, видно, хочешь, чтоб меня там убили. — Я уверена, тебе очень понравится тренер, — сказала Дженни. — Я разговаривала с ним, он очень милый человек. Я и с дочкой его познакомилась. — О Господи, — застонал Гарп, — она что, тоже занимается борьбой? — Нет, она любит читать, — с одобрением заметила Дженни. — Очень интересно, — сказал Гарп. — А ты не боишься сводить меня с тренерской дочкой, вдруг я в нее влюблюсь? Ты хочешь этого, да? Дженни такое даже в голову не могло прийти. Она думала только о спортивном зале и об Эрни Холме. К Хелен у нее возникло почти материнское чувство, и, когда ее сын-грубиян намекнул на сводничество да еще прибавил, что может влюбиться, Дженни забеспокоилась. Она как-то упустила из виду, что сын ее скоро начнет думать о девочках. Это ее озадачило, но она сказала только: — Не забывай, тебе всего пятнадцать лет. — А сколько лет дочке? — спросил Гарп. — И как ее зовут? — Хелен, — ответила Дженни. — Ей тоже пятнадцать. Она носит очки, — коварно добавила Дженни, хотя самой ей очки понравились. Может, и Гарпу понравятся? — Они приехали из Айовы, — сказала Дженни и вдруг укорила себя за коварство, да ведь она ведет себя не лучше расфуфыренных особ, чьи сыновья учатся в „Академии“. — Надо же, вольная борьба, — опять заныл Гарп, и она вдруг почувствовала большое облегчение оттого, что он перестал говорить о Хелен. Дженни и сама не ожидала, что возможность первого чувства у Гарпа вызовет в ней такой протест. Девочка красивая, хотя не очень яркая, размышляла она. Но ведь мальчишкам нравятся только яркие девочки. Интересно, хотелось бы мне, чтобы Гарп увлекся неотразимой красавицей? К неотразимым Дженни относила Куши Перси — слишком уж вызывающая, если судить по губам, слишком вальяжная и ленивая. И не слишком ли рано так развилась и оформилась эта пятнадцатилетняя девочка из выводка Перси? Дженни тут же устыдилась и укорила себя за слово „выводок“. День выдался не из легких. Первый раз она не могла заснуть, озабоченная не кашлем сына; кашель казался мелочью в сравнении с более серьезными опасностями, которые подстерегали его впереди. И как раз теперь, когда можно было свободно вздохнуть! Нужно с кем-то поговорить о переходном возрасте мальчиков, может, даже с Эрни Холмом; он вроде бы заслуживает доверия. Дженни Филдз не ошиблась в выборе, борьба доставляла Гарпу огромное наслаждение. Да и Эрни ему понравился. На тренировках он работал много и с удовольствием, упорно разучивая приемы. Поначалу ему здорово доставалось от ребят его весовой категории. Гарп без конца терпел поражения, но не жаловался и не ныл; он-таки нашел свой вид спорта да к тому же и замечательный способ отдыхать. Он отдавал борьбе все силы, пока сочинительство не одержало верх и над борьбой. Ему нравилось, что борешься в одиночку, что нельзя переступать за круг, нарисованный на матах, нравилась изматывающая общефизическая подготовка и вечный страх набрать лишний вес. В первый год занятий борьбой Дженни с облегчением отметила, что Гарп даже не вспоминал о Хелен, которая продолжала сидеть в зале в очках и сером спортивном костюме, уткнув нос в книгу. Она лишь изредка отрывалась от чтения, когда кто-то слишком уж громко вскрикивал от боли или шлепался на покрытый матами пол. Хелен принесла в школьный изолятор туфли, оставленные Дженни в зале, доставив ей несколько неприятных минут. Она не могла пригласить Хелен войти. И хотя на какой-то миг они ощутили страшную близость, но Гарп был дома, а Дженни не хотела их знакомить. Кроме того, сын был простужен. Как-то Гарп сидел рядом с Хелен в спортивном зале. Он чувствовал себя неловко оттого, что сильно вспотел и на шее у него прыщ. Стекла ее очков запотели, и ему показалось, что она ничего не видит. — Как ты много читаешь, — сказал Гарп. — Меньше, чем твоя мама, — ответила Хелен не глядя. Месяца два спустя Гарп опять подсел к Хелен. — Так и глаза можно испортить, если читать в этой жаре, — сказал он. Хелен подняла глаза. На этот раз стекла были совсем прозрачные, а глаза за увеличивающими линзами казались такими огромными, что он испугался. — Они уже испорчены, — сказала она, — с рождения. Гарпу глаза показались красивыми, и он не нашелся, что ответить. С наступлением тепла тренировки в зале прекратились, и он записался в легкоатлетическую команду, куда без всякого энтузиазма записывался каждую весну. После занятий вольной борьбой он был в хорошей форме и без труда пробегал милю[14]. На школьных соревнованиях у него был третий результат. Но никаких шансов улучшить время не было — он не чувствовал конца дистанции. („Я уже тогда был писателем, хотя и не знал об этом“, — напишет он через несколько лет.) Кроме того, он метал копье. Площадка для метания копья была сразу за футбольным полем; здесь они тренировались — метали копья в лягушек. Стадион имени Сибрука находился выше по течению реки Стиринг, вода в этом месте была пресная и водилось много лягушек. Сколько здесь было потеряно копий и загублено лягушачьих жизней! Весна — плохое время года, думал Гарп, тоскуя по занятиям вольной борьбой и чувствуя какое-то томительное беспокойство. Уж если нельзя заниматься борьбой, думал он, то хоть скорей бы лето пришло — можно бегать на длинные дистанции по тропе до бухты Догз-хед. Однажды на стадионе он увидел Хелен Холм. Она сидела в самом верхнем ряду и читала книгу. Гарп поднимался к ней, постукивая копьем о ступеньки, чтобы не напугать ее внезапным появлением. Хелен нисколько не испугалась. Она уже несколько недель наблюдала за Гарпом и другими метателями. — Много сегодня погубил лягушек? — спросила его Хелен. — А еще за кем охотишься? „С самого начала мне было ясно, за словом в карман она не полезет“, — писал Гарп. — Ты столько читаешь, что обязательно будешь писательницей, — сказал Гарп. Он старался держаться свободно и раскованно и в то же время виновато прикрывал ногой кончик копья. — Нет, мне это не грозит, — сказала Хелен. Она ни минуты в этом не сомневалась. — Тогда выйдешь замуж за писателя, — сказал Гарп. Она подняла на него глаза. Лицо ее было серьезно, новые солнцезащитные очки больше шли ее широкоскулому лицу, чем те, сползавшие на кончик носа, которые она носила раньше. — Если я когда-нибудь выйду замуж, то только за писателя, — сказала Хелен. — Но, скорее всего, я никогда ни за кого не выйду. Сказав про писателя, Гарп пошутил, но, услышав этот серьезный ответ, ощутил неловкость. — И уж тем более за борца, — сказал он. — Это исключено, — ответила Хелен. Наверно, Гарп не смог скрыть разочарования, потому что она тут же добавила: — Разве что при этом он будет еще и писателем. — Но писателем в первую очередь, — подсказал Гарп. — Да, настоящим писателем, — загадочно сказала Хелен, явно желая объяснить, что это значит. Но Гарп не решился продолжить этот разговор, и она снова уткнулась в книгу. Он долго спускался вниз, волоча за собой копье. „Неужели она вечно будет ходить в этом сером спортивном костюме?“ — подумалось Гарпу. Впоследствии он писал, что впервые обнаружил у себя дар воображения, когда пытался представить Хелен без костюма. „Она все время носила этот проклятый серый костюм, — писал он. — Я его возненавидел, и мне очень захотелось увидеть ее без этих отрепьев. Выход оставался один“. Воображение подсказало Гарпу, что без костюма она очень красива; и ни в одном из его произведений нет ни единой строчки, свидетельствующей, что впоследствии ему пришлось в этом разочароваться. Именно в тот день на пустом стадионе, держа копье с запекшейся лягушачьей кровью, Гарп впервые заглянул в себя и решил, что непременно станет писателем. Настоящим писателем, как сказала Хелен. |
||
|