"Дорога неровная" - читать интересную книгу автора (Изюмова Евгения)Глава VI - Старшая дочьИлья Григорьевич Урбанский, директор четырехклассной школы первой ступени N 8 строго смотрел на Ефимовну: Ефимовна ушла от Урбанского обескураженная. Это надо же - девка уж большая, а работать ей нельзя. Года через два заневестится, а все дитем её считают. - Господи сусе, - перекрестилась Ефимовна, - и что это я на Паньку злобствую? Это была правда. Почему-то у неё не было такой любви к Павле, как к младшим детям. Может, это все потому, что младшие - истинно Ермолаевы, а Павла - все же Агалакова, хоть и фамилию Егора носит. В ней Ефимовна видела отсветы своей прошлой вдовьей жизни, порой даже казалось, что в прямом немигающем взгляде старшей дочери мелькало что-то суровое и непримиримое, как в глазах старой Лукерьи, которая прокляла до седьмого колена весь род Фёдора, своего сына, и Павла в том ряду - вторая. А может, возникла неприязнь к дочери оттого, что, глядя, как охотно беседуют Павлушка с Егором, вдруг шевельнулась в душе глупая ревность: а уж не полюбилась ли девчонка Егору, ведь чужой он ей, не отец родной, а девка вон как вымахала. Хоть бледная да худая, так ведь не это главное для мужика. В Юговцах соседскую девчонку в богатый дом отдали четырнадцати лет, потому что в её семье вслед за ней росло еще трое девчонок. И такая это была вредная мысль, что Ефимовна целую неделю ходила как шальная, приглядываясь к мужу и старшей дочери. А они, ничего не подозревая, всё так же беседовали, всё так же гуляли вместе вечерами. Ефимовна не способна была понять, что Егору и Павле просто интересно было общаться друг с другом, и душевная близость у них особенно упрочилась после ухода Егора из милиции. У него стало больше времени, потому газеты стал ежедневно читать, думать больше и вспоминать о прошедшей жизни чаще. И главной его собеседницей, как-то так получилось, стала Павлушка, хотя им должен быть сын Васька. Но Василий, единственный сын, их, ермолаевский, первенец, был любимцем Ефимовны, и рос под материнским крылом вольно, не прикипая сердцем к отцу: ну, есть отец, и хорошо, обязан семью содержать, а остальное Ваську не интересовало. Потому день-деньской носился по улицам с друзьями: то мяч тряпичный гонял, то на рыбалку на Туру бегал, а домашнюю работу делали «бабы», то есть мать да Панька. В разговорах с падчерицей Егор находил отдых своей душе, потому что не возникало того у него с Валентиной, которая была доброй, честной, привязанной к нему и детям, женщиной, однако, ничто, кроме семьи, её не интересовало. Ум Валентины был однобоким - практичным и быстрым, когда дело касалось семьи, но неразвитым в отношении политики, книг, культуры, всего того, чего лишился Егор, уйдя из милиции. Она не понимала, что Егор привык общаться с людьми, привык быть на виду, быть в курсе городских дел. Ему хотелось знать, как живет страна, за благополучие которой он проливал кровь в партизанском отряде, воюя с белой армией, а потом гоняясь по тайге за бандитами. Он, конечно, любил Валентину, знал, что в его отсутствие дом и дети в порядке. Валентина для него была, в первую очередь, желанной женщиной, а потом уж товарищем и собеседником. Впрочем, когда служил в милиции, у него никогда не было времени для бесед с женой. Ушел оттуда - все равно разговор не получался, потому что Валентина больше судачила о соседях, Егор же «перемывать» соседские кости не желал. Егор любил Павлу искренней отцовской любовью, гордясь её успехами в школе, и ему никогда даже в голову не приходила мысль увидеть в ней женщину, она была его дочерью по духу, а это иногда связывает крепче кровных уз. Вот этого Ефимовна и не могла понять, считая, что долгое общение неродных друг другу мужчины и женщины, пусть даже у них огромная разница в возрасте, может привести к одному - к постели. Потому-то Ефимовна часто украдкой окидывала придирчивым взглядом дочь: не растет ли у неё живот. И лишь воспоминание о том, как повел себя Егор после скандала, учиненного женой в милиции, когда, обезумев от ревности, она чуть не ослепила табаком Нюрку Горемыкину, и семья едва не распалась, удерживала от выяснения отношений с мужем. И когда Ефимовна возвращалась домой от Урбанского, эта вредная и никчемная мысль снова возникла в голове. - Господи сусе, - закрестилась истово Ефимовна. - Оборони ты меня от злых помыслов, дочь ведь она мне! Коренастый широкоскулый Иван Копаев был совершенно безразличен Павле. Зато не безразлична она была Копаеву. Павла пришла в педагогическое училище, когда там уже начались занятия. Урбанский сдержал свое слово: помог перейти ей в школу имени Серова, где практиковалась учеба в ударных группах, в которых учебный план двух лет проходили за один год. Учителя старой школы роптали на ежегодные нововведения: школы то объединялись, то разъединялись на женские и мужские; менялись постоянно и учебные программы - то их растягивали, то сжимали, но учить детей старались добротно. Павла была девушкой тихой и спокойной, училась хорошо, знания имела прочные, потому в конце первого года учебы в школе Серова её к себе неожиданно вызвал директор школы Павел Иванович Сырнев, старый друг Урбанского, и сказал: - Меня переводят в педучилище директором. Там занятия уже начались, но если хочешь, я устрою тебя туда - все равно там сейчас школьный курс проходят. Поговори с матерью об этом. Зато после окончания училища получишь диплом, начнешь работать, вот и помощь семье, а учителя сейчас очень нужны. - Но ведь у меня нет семилетнего образования, - тихо возразила Павла, к тому же учительство девушку не прельщало. - Ничего страшного, - успокоил ее Сырнев, - сдашь экстерном экзамены, получишь справку, что учебный курс прошла, вот и можно будет подать документы в училище. И не бойся ничего, ведь я там буду директором. Ефимовна, узнав о предложении Сырнева, дала, скрепя сердце, согласие на дальнейшую учебу старшей дочери: в глубине души она все-таки уважала грамотных людей, особенно учителей. Так вот Павла и оказалась в педучилище. Павла держалась особняком от сокурсников, которые давно уже не только перезнакомились, но и подружились. На молчаливую новенькую никто и внимания не обращал, тем более что та и сама не стремилась к дружбе. Павла была одета хуже своих сокурсниц, но держалась с достоинством. На занятиях никогда вперед не выскакивала, сидела молча, распахнув серо-голубые, редко мигающие глаза, и отвечала только на вопросы преподавателей. Красавицей ее нельзя было назвать: худенькая, на лоб спадает прядь прямых, почти черных волос, на мрачном горбоносом лице улыбка - редкая гостья. Но что-то тянуло к ней Ивана. О симпатии к девушке Иван поведал другу Андрошке Соколову и спросил, зная, что приятель-горожанин сведущ в амурных делах, как половчее рассказать Павле о своих чувствах. Андрон рассмеялся: - Тю! Нашел о чем думать! Да я тебе порошок дам, он не простой, в конфетке. Угости ее интересной конфеткой, и сама к тебе прибежит. - Как это - прибежит, если она и смотреть на меня не хочет? - усомнился Иван. Он знал, что деревенские девчата поили чем-то парней, чтобы приворожить к себе, но чтобы парни это делали - такого Иван и не слыхивал. К тому же Тюмень - не деревня. - Да очень просто: захочет мужика. Ты ей свидание назначь поближе к чердаку, на верхней лестничной площадке, ну и угости там конфеткой, вот и будет всё в ажуре. - Зачем её вести к чердаку? - не понял Иван. - Тю! Бестолковый ты, Ванька, деревня, одним словом! Ты что, ничего не знаешь про чердак? - воззрился на него Андрошка. Иван пожал плечами. - Пошли! - приятель зашагал вверх по лестнице на последнюю тупиковую площадку, откуда на чердак вела железная и гулкая, как корабельный трап, лесенка, которая была очень хорошо знакома Ивану: он там часто курил, скрываясь от занятий. Копаев учился плохо и без всякого желания: неохота ему в деревне жить, вот и попросил в райкоме комсомола путевку куда-нибудь на учебу. Его послали в Тюменское педучилище, потому что всюду нужны учителя. И хотя он должен был после учебы вернуться в свой район, Иван рассудил, что лучше в деревне детишек учить, чем в земле ковыряться. - Пошли, - скомандовал опять Андрон и застучал башмаками по железу вверх. Копаев полез следом. Чердачный люк открылся легко, оказалось, что замок - совсем нарошный, дужка просто примыкалась к замку. Парни поднялись в чердачный сумрак, весь пронизанный солнечными столбами от слуховых оконцев. Там было тихо и тепло от печных труб и крыши, нагретой осенним, однако, жарким, солнцем. Андрон уверенно шел по чердаку, перепрыгивая бревенчатые стяжки стропил, в самый дальний угол, где двумя фанерными листами был отгорожен закуток. Он поманил за собой Ивана и нырнул за листы. Иван заглянул в закуток и увидел топчан с полосатым затасканным матрацем. - Во! Видел? - Андрошка хохотнул. - Вот сюда и приведешь свою Ермолаеву после конфетки. - Зачем? - спросил Иван, уже, впрочем, догадываясь - зачем. - Балбес! - ругнул его приятель. - Переспать, зачем же еще? Не бойся, если замка на люке нет, значит, занято, и никто не сунется. Дело чёткое, впрочем, изнутри можно на крюк замкнуться. Да ты что? И не знал о чердаке? - сообразил приятель. - Ну, ты и пентюх деревенский! - и похвастал. - А я уже здесь с тремя был. Да и другие парни - тоже, девчонок-то в училище навалом. Эти наши «конфеточки» - дело верное. Знаешь Лёшку из старшей группы? У него брат в аптеке работает, вот он и мастерит эти «конфеточки» с какой-то шпанской мушкой или с конским возбудителем. Ну, я не знаю, из чего варганит Лёшка «конфетки», но с братом они здесь несколько раз бывали, устраивали как-то общую е… с двумя девчонками. Лёшка говорит, что здорово получилось, самый смак! Ермолаеву твою никто не трогал, не бойся: чокнутая она какая-то, молчит да глазами зыркает, с ней и пошутить неохота. Ну, а если она тебе понравилась, то - валяй! Скажу Лёшке, он тебе «конфеток» даст, правда, скотина, за одну штуку рубль берет. Иван слушал Андрона с чувством гнева и недоумения: как так можно с девушками поступать? У них в деревне такого не бывало. Конечно, и там парни с девушками спят, и он сам не без греха, но там все честно, без подлости, парни девушек берут уговорами, а не таким вот пакостным способом. А тут… Свинство какое-то! И Лёшка скотина не потому, что «рубль берет», а потому что устраивает посмешище над девчатами, может, и подглядывает потом, как девчонки отдаются бездумно парням под воздействием возбудителя. - Ха! - рассмеялся приятель, выслушав Ивана. - Какая подлость? Их что - насильно берут? Да они сами на шею вешаются парням, лишь бы «отодрали», а ты - подлость, насилие! Инстинкт, понимаешь, вступает в силу, конечно, плачут потом, да ведь плачь-не плачь, а сама того хотела. Сука не захочет - кобель не вскочит. Слыхал про такое? А парни спорят между собой, кто больше девчонок испортит, как тут без «конфетки» обойдешься? - Сволочи вы, Андрошка! - не выдержал рассуждений приятеля Иван и побежал к выходу. - Дурак! - крикнул вслед Андрон. - Не ты, так другой её распечатает, девок-то уж мало в училище, всё бабы чердачные! Весь день на занятиях Копаев смотрел в затылок Павле. Он решил сегодня же после занятий проводить девушку домой. Иван испугался: а вдруг Андрошка науськает парней, и те смеха ради затащат Павлу на чердак с помощью своих пакостных «конфеток», ведь, поди-ка, и другие девчонки не подозревали, чем угощают их ребята. Павла всегда выходила из училища одна. Вот и в тот день вышла, как всегда, задумчивая, одинокая и какая-то вся несчастная. Пошла прочь, глядя себе под ноги, не замечая, что Иван идет следом. Так Иван проводил девушку до самого дома и узнал, где она живет. На следующий день Иван предложил Павле: - Можно, я провожу тебя? Девушка молча шевельнула плечами, дескать, как хочешь, вышла из училища и опять пошла, опустив голову и глядя себе под ноги. Копаев шёл рядом, даже не пытаясь заговорить. Так и ходили молча целую неделю, пока Павла не спросила, имеется ли у Копаева учебник по детской психологии. Тот сказал, что есть, может дать его Павле. Любовь налетела на обоих стремительно, как вихрь, закружила головы. А на улице - весна, сирень в саду на Республике буйно цветет, манит к себе. Иногда они, возвращаясь из училища, забредали в сад, забирались в самую глушь и сидели на скамейке, разговаривая обо всём на свете, не решаясь открыть друг другу свои сердца. Павла вскакивала на ноги, едва Копаев пробовал её обнять или хотя бы подвинуться ближе к ней. Иван всегда провожал девушку домой, но заходить к Ермолаевым боялся: Павла рассказала, как мать гоняла Анютку за дружбу с парнем. Так то была сестра, а как достанется Павле - представить страшно. - Мама у нас вообще-то добрая, - грустно улыбнулась Павла, - но как разозлится - ничего не помнит, что под руку попадет, тем и ломанет по спине, Ваське нашему постоянно веником попадает. - Выйдешь вечером? - спросил как-то Иван, прощаясь за целый квартал от дома Ермолаевых. - Сходим в сад, погуляем. - Ты что? - испугалась Павла. - Мама такую мне трепку задаст, если обнаружит, что меня дома вечером нет! - но сама уже решила - выйдет. Вот заснут все, она и выйдет. Иван сказал, что будет ждать её всю ночь, как тут не выйти? Сиреневый сад в темноте был таинственный и почему-то совсем не страшный, наверное, оттого, что шел рядом Иван и крепко держал девушку за руку. Они забрались в самый дальний конец парка, сели на скамейку под развесистой липой так, что между ними мог сесть ещё один человек. Оба вздрагивали от нечаянных прикосновений руками друг к другу, отчаянно боясь того, что происходило с ними. Копаев, конечно, имел уже некоторый опыт, но там было совсем другое. Несколько раз посещал тайком одну молодку-солдатку в своем селе, у которой перебывала вся молодежь - надо же где-то набираться опыта общения с женщиной, а любвеобильная молодка была хорошей учительницей. Но рядом с Павлой он становился робким, впрочем, Копаев и так не был отчаянным парнем, потому даже заикаться не смел о поцелуе. - Пань, - прошептал Иван, - давай залезем на дерево… - ему в голову пришла мысль, что на дереве можно будет обнять девушку под предлогом поддержки, чтобы не упала. - Зачем? - изумилась та. - Ну, просто так, для интереса… - высказался Иван, понимая уже абсурдность своего предложения, но Павла, хмыкнув, согласилась. Иван помог Павле вскарабкаться на толстый сук, а сам залез на другой, и теперь их разделял ствол липы. Иван осторожно протянул руку и положил её на плечо девушки. Та отклонилась, однако Иван руку не убрал, так же шепотом пояснил: - Не дергайся, упадешь. И Павла привалилась ближе к стволу, будто к Ивану. Ей было смешно и в то же время немного страшновато: вот он обнял, потом, наверное, поцеловать захочет… У нее сразу же перед глазами замелькали любовные сцены из фильмов, недавно увиденных в кинематографе - Павле нравилось кино, иногда она даже представляла себя на сцене. Но вслед за поцелуями бывает… Нет уж! Лучше домой уйти! Павла хотела слезть с дерева, но услышала внизу неожиданные голоса: - Давай посидим, - сказал женский. - Устала. - Давай, - согласился мужской голос, - вот и скамейка, садись. И пара расположилась под липой, на которой устроились Павла с Иваном. А те затаили дыхание из боязни, что их обнаружат. Иван позавидовал незнакомцу: как он свободно держится с девушкой - сел к ней вплотную, руку ей на плечо положил, а потом запрокинул голову подруги и стал жадно целовать. На дорожку падал свет луны, и в этом бледном отсвете Иван увидел, как парень полез рукой под кофточку, стиснул девичью грудь и начал валить девушку на скамью. - Не надо, - тихо попросила девушка, пытаясь освободиться, - ну прошу тебя, не надо… - А я хочу, хочу, - забормотал парень, задирая одной рукой на девчонке юбку, другой возясь со своими брюками. Павла заерзала на своем «насесте»: смотреть на парочку становилось уже стыдно, да и сидеть неудобно, и матерчатая простенькая туфелька, как назло, с ноги сползает, вот-вот вниз свалится. Иван стал как сумасшедший: больно сдавил девичье плечо, и ни шикнуть на него, ни с дерева слезть нельзя. И тапка проклятая - ну так и знала Павла! - всё же упала с ноги эта проклятая тапка, угодив как раз между лопаток парню. Тот вскочил, поддерживая рукой брюки, а девчонка вдруг увидела над собой висящие две ноги, и дикий вопль взвился над садом: - Ааааа! - девчонка визжала так, словно ее резали тупым ножом, махала перед собой двумя руками и не могла со страху встать со скамьи. Парень тоже вскинул голову, увидел то, из-за чего так перепугалась его подруга, и молчком кинулся по аллее прочь. Тут и девчонка пришла в себя и на четырех конечностях побежала по дорожке вслед за своим дружком, все так же беспрерывно визжа. Иван свалился с дерева, как мешок, и дал волю смеху, катался по скамье до всхлипов, не слыша, как раздраженно кричит Павла: - Да помоги же мне слезть! Иван, отсмеявшись, наконец, услышал и помог Павле слезть, увидев, как девушка еле переступает затекшими ногами, зашелся в новом приступе смеха. Павла сначала ойкала, подскакивая от иголочек-мурашек в ногах, но потом и она рассмеялась, и за своим смехом они не расслышали сдержанный смешок и шорох в кустах. Вскоре романтичное настроение Павлы исчезло, и она сказала: - Пора домой. Возле дома Павлы Иван все же осмелился поцеловать девушку в щеку, и та забежала в дом. Утром за скудным завтраком Васька прыскал в кулак, посматривая хитровато на старшую сестру. Не стерпел, бухнул: - А Панька жениха завела! Павла поперхнулась чаем, закашлялась, сёстры с удивлением воззрились на нее, а мать грозно спросила: - Какого еще жениха? - А такого - Ваньку Копаева из ихнего училища. Они, мам, вчера ночью в сиреневом саду шлялись, - охотно доложил Васька, никогда не упускавший случая насолить сестрам, особенно старшей. - В саду? Ночью? Ах, ты, шлында, парнёшница! - вспылила Ефимовна, вскочила на ноги, опрокинув кружку с горячим чаем на колени, разозлившись оттого еще больше. - Ах ты, Господи, ночью?! - Ага, - подтвердил Васька, - ночью, мам. Павла не успела выскочить из-за стола, и материнский кулак больно стукнул её в загорбок. Павла бросилась бежать от матери вокруг стола. - Парнёшница, ты, поди, уже и подоле несёшь? - бушевала Ефимовна, размахивая руками, забыв, что в саду невесть как, и неизвестно зачем, оказался и Васька. А Васька, между тем, с интересом наблюдал за событиями: ему-то, своему любимцу, так похожему на Егора, мать никогда не давала такой взбучки. Ему и кусочек выпадал послаще, и обновка почаще, чем девчонкам, которым доставались обноски друг друга. - Что ты, мама! Зачем так говоришь? - всхлипывала Павла, увертываясь и прикрывая голову от ударов матери: Ефимовна в гневе колотила по чему попало. - Я и до твово Ваньки доберусь! - кричала мать. - Вот в училище пойду и отдеру его за вихры-то! - А он, мам, Паньку каждое утро на улице ждёт, а потом из училища провожает, - подсказал Васька, как можно до Ванькиных вихров добраться. - Не надо, мама, не ходи в училище! - заплакала Павла. Но Ефимовну остановить было уже трудно: в ней опять заелозил бес, который спал и до поры не просыпался, и тогда Ефимовна вытворяла неладное. - Ты, шлындало, молчи! - взъярилась еще больше мать. - Указывать ещё матери будешь! Дома сиди ноне, а я в училище пойду! Я тя отучу шалыгаться ночами с парнями! Но до училища Ефимовна в тот день так и не добралась: едва вышла на улицу и тут же натолкнулась на Копаева. Он стоял неподалеку, привалившись к стене дома, исподлобья испуганно позыркивал глазами в сторону дома Ермолаевых. Ефимовна, увидев этого невысокого перепуганного рыжеватого парнишку, поняла, что это и есть Панькин парень. - А, это ты, Ванька… - не то спросила, не то утвердила Ефимовна и подхватила парня за рукав. - Ну-ко, пошли-ко сюда! Иван и опомниться не успел, как оказался в квартире Ермолаевых. Павла сидела на кровати и тихонько плакала, уткнув лицо в подол платья, младшие сестры испуганно жались на скамье у окна, а Васька весело гримасничал, передразнивая плачущую сестру. - Ага, жених пришел! - закричал он, увидев Ивана. - Свататься пришел! Вот маманька сейчас те задаст жару! - но получил неожиданный подзатыльник от матери, откатился к младшим, однако все же съехидничал: - Ха! Невеста без места, жених - без штанов! - А ну скажи, чо у вас с Панькой было? - Ефимовна так решительно подступила к Ивану, что парень съежился и стал еще меньше ростом и, заикаясь, ответил: - Д-д-д н-н-ичего не было… - и сделал шаг к двери. - Ах, не было? - подбоченилась Ефимовна, надвигаясь на парня. - А чего в сад ночью шастали?! - Д-д-д просто т-так… - Так? Ух, ироды! - замахнулась она Ивана. - Мама, ну что ты, в самом деле? - вскричала Павла. - Мы и не целовались еще ни разу, а ты уже неизвестно что думаешь! - Ага, не целовались, - подал голос Васька. - А вчерась у дома кто лобызался? Иван и Павла сникли, потому что один поцелуй все же был. - Ах вы!.. Шаромыжники подзаборные, все вам гулянки да челованье подавай, - и ткнула мощной рукой Ивана в лоб. Иван отлетел к двери, потирая лоб, и вдруг… утер кулаком слезу: - Валентина Ефимовна, да не виноват я ни в чём, и Паня ваша строго себя держит. Что вы ругаетесь? Хотите, я на Пане женюсь? - высказался и застыл перед ней, раскрыв рот, видимо, и сам удивился сказанному. - Охо-хо-хо! - Ефимовна вновь уперла в бока кулаки, насмешливо поджала губы, ехидно произнесла: - Женится он! Жених тоже мне нашелся, штаны в заплатах! Иван покраснел: у него и впрямь сзади была нашита заплата. - Ну-ко, беги отсюда, чтоб духу твоего здесь не было! Жени-и-х! - издевательски засмеялась Ефимовна. Иван вылетел от Ермолаевых, будто ему поддали мощного пинка под зад, едва не споткнувшись на пороге, и зашагал к себе на квартиру. Он был зол и растерян: не виноват ни в чём, а попало. Ух, и злая мать у Пани, не приведи Господь такую тещу иметь! Андрошка Соколов, узнав про Иванову беду, захохотал: - Чучело! Говорил: своди просто на чердак, а ты возжался с девкой, пока в лоб не попало. А то бы мать с ней разбиралась, а не с тобой, пентюх ты деревенский! Да плюнь ты на неё! - хлопнул приятель по плечу приунывшего Ивана. Павлы в училище не было целую неделю. Иван измаялся весь, и опять начал приходить к её дому, хоронясь в подворотнях, пока не увидел Ваську. - Эй! - свистнул Иван мальчишке. - Ходь сюда! - Чего надо? - Васька независимо держал руки в карманах, поглядывал с ехидцей, однако подошел с опаской, остановился в нескольких шагах, готовый в любой миг убежать: а вдруг накостыляет Иван за вредность, хоть он, конечно, плакса, но все же старше и сильней. - Позови Паню, - смиренно попросил Иван Ваську. - Ха! - приободрился Васька, уловив заискивающие нотки в голосе Ивана. - Нашёл дурака! Хочешь, чтоб мамка меня вздула? Не пускает она Паньку никуда. И вообще Панька скоро уедет отсюда. - Куда? - испугался Иван. - Ха! - Васька осмелел. - Так я тебе и сказал! - Слушай, - Иван смотрел на мальчишку просительно, - скажи, я тебе гривенник дам. - Ха! Нашёл дурака - сказать ему за гривенник. Гони полтинник! - Васька для своих двенадцати лет был весьма практичным парнишкой. Иван пошарил в карманах и отсыпал Ваське в ладонь мелочь. - Ну ладно, - смилостивился Васька. - В Вятку она едет. У нас там тётка отыскалась. Письмо прислала. - Слушай, Вась, - попросил Иван, - позови Паню. - Не-а, не позову, - замотал головой мальчишка, - мамка мне потом голову оторвет. А вот гони еще полтинник, так записку передам. Иван чертыхнулся и опять зашарил по карманам, нашел еще сорок копеек. - Вот. Больше нет, - развел он руками. - Мне из дому только продукты присылают. Васька задумчиво почесал переносицу, поковырял носком ботинка землю и согласился: - Ну, давай. С паршивой овцы хоть шерсти клок, - обнаглел вконец Васька, видя, что Иван безропотно выполняет все его условия. Иван быстро написал записку Павле с просьбой как-нибудь выбраться из дома, чтобы можно было поговорить. - Жди здесь. Щас вынесу ответ, что уж с вами делать, - снизошел Васька и убежал. Ждать пришлось недолго. Васька вернулся веселый: всё удалось как нельзя лучше. Мать ничего не заметила, больше того - отправляет Павлу на базар в сопровождении Васьки, потому что сама она сегодня на базар идти не может: стирается. - Во! - развеселился Васька. - Дуракам всегда везет! Иван сделал вид, что не понял, в чей огород Васька запустил словесный камушек, и с жаром пожал ему руку. Васька с Павлой вышли из дома через несколько минут. Иван последовал за ними в некотором отдалении, а как отошли от дома на значительно расстояние, догнал: - Панюшка! Девушка резко обернулась, глянула на парня печальными глазами, потом опустила голову. Глаза Ивана защипало. Васька весело наблюдал за влюбленными, ему нравилась роль покровителя, и он милостиво предложил: - Ладно, я сам на базар смотаюсь, давай, Пань, деньги, а вы пока в саду погуляйте, я вас потом найду, - и не сдержался, хихикнул: - Подождите на скамейке под липой! Павла вспыхнула: - Ах ты, паршивец!? Так это ты подглядывал, все из-за тебя, да? - и схватила брата за ухо. - Но-но! - гордо выпрямился Васька, высвободив ухо. - Без рук, а то свидание не состоится. Идите, пока я добрый! Иван и Павла, взявшись за руки, направились в сад. И там Павла рассказала, что действительно пришло письмо от Анюты, материной сестры, которая сбежала из дома еще в двадцатом году. Они о ней ничего не знали, за все время только раз написала из Ростова. Сейчас письмо пришло из Вятки с приглашением приехать в гости. Вот мать и задумала отправить Павлу к Анюте подальше от Ивана, отъезд назначен через неделю - туда едет один из прежних сослуживцев отца, с ним отправят и Павлу. А продолжать учебу можно будет и в Вятке, там тоже педтехникум есть. - А как же я? - жалобно спросил Иван и вытер кулаком набежавшую на глаза слезу. - Ну, чего ты расхныкался? - сурово осадила его Павла. - Думать надо, а не плакать. Я вот уезжать не хочу, а не плачу же. - О, кажется, придумал! - оживился Иван. - Давай поженимся! - Поженимся… - передразнила его Павла. - Забыл, что мама сказала? Не разрешит она. Да и кто нас зарегистрирует, если нам восемнадцати нет? - А мы… а мы… - неуверенно предложил Иван, - скажем, что ребенка ждём. - Ох, и глупый же ты, Вань, - покачала головой Павла, - да если мама про такое узнает, она головы нам отвернет и на рукомойку выкинет! - Ну что делать-то?! - с отчаянием выкрикнул Иван и вновь вытер слезу. - Да ничего! - в сердцах ответила Павла. - Уеду, и всё! Сидишь да ревёшь тут, придумать ничего не можешь! - Павла досадливо отвернулась. - Давай сбежим ко мне в деревню, будем там учителями работать, - сказал Иван. Павла ехидно поджала губы, совсем как Ефимовна. - А может и мне с тобой поехать? - выдал новое предложение Копаев. - Куда? - Павла скривила губы. - Я и сама не знаю, где и как Анюта живет, а тут ещё и ты явишься, да и где на билеты деньги возьмешь? Иван раскрыл рот, хотел что-то сказать, но тут неожиданно вынырнул Васька из кустов: - Ну, наворковались, голубки? Пошли домой, Пань, мамка рассердится, что долго нас нет, все равно Ванька - дурак, ничего не придумает, - мальчишка презрительно фыркнул, - тоже мне, жених выискался! - и захохотал. Иван опустил голову. Павла встала со скамьи, нерешительно затопталась перед Иваном, и догадливый Васька снисходительно разрешил: - Да ладно, целуйтесь уж на прощание, я отвернусь, - и в самом деле отвернулся. Иван вскочил на ноги, робко прикоснулся губами к щеке Павлы, и девушка скорым шагом пошла прочь. Анютка, или как звали её теперь - Анна Ефимовна, встретила племянницу на вокзале, завертела, рассматривая. Павла была высокой и тонкой в талии девушкой, смоляные волосы зачесаны назад и скреплены гребнем. Взгляд необычно серьезный, глаза, как у Фёдора - серо-голубые, ясные и внимательные. Именно по глазам Анна и узнала племянницу: - Ох, как ты похожа на отца, Павлуша! - всплакнула со встречи Анна. - Порадовался бы он на тебя, вон ты какая, невеста совсем. Только больно ты тихая. Хотя Федор тоже тихоня был. Валентина, бывало, его пилит-пилит, а он молчит да улыбается. А вот дядя Егор скрутил Валентину разом, крепкий был мужик. Анна жила одиноко на квартире в небольшом домике неподалеку от больницы, где работала сестрой милосердия. Вечерами к ней сходилась молодежь - весёлые ребята и девчонки: Анна всегда дружила с молодыми, может быть потому, что душевно чувствовала себя ровесницей своих гостей. Жизнь у Анны не сложилась. После побега из Тюмени она с подругой прибилась к одной красноармейской части. Обе назвались медсёстрами, в самом деле, умели кое-что делать - перевязать, наложить шины на перелом, знали названия лекарств, от каких они болезней. Конечно, доктор сразу же выявил их медицинское невежество, но медсёстры были нужны, и он оставил их в лазарете, и ни разу не пожалел о том, потому что девчонки не только старательно ухаживали за ранеными, но и охотно постигали с его помощью медицинские премудрости. Правда, подружке Машутке не повезло: разорвался снаряд около санитарной палатки, посек полотнище осколками, и один из них угодил девушке под левую лопатку, как раз в самое сердце. Анютка же прошагала со своей частью всю Сибирь, а как добили Колчака, попала на юг, застряла надолго в Ростове из-за ранения, вылечившись, не вернулась в свою часть: досыта навоевалась. Поступила на курсы медсестёр, несколько лет работала в Ростове, но потом потянуло в родные места, захотелось отдохнуть от бурной жизни, ведь Анна вела себя не как монахиня, однако счастливой не стала. Обосновавшись в Вятке, Анна вспомнила взбалмошную, но добрую сестру, маленькую Павлушку, добродушного Егора, старалась представить себе других племянников. Она бродила по улицам города и чувствовала себя маленькой девочкой, вспоминала: вот техническое училище, где работал рассыльным Фёдор Агалаков, вот дом неподалеку от училища, где Валентина служила горничной, вот домик их брата Михайлы. Домик стоит, а самого брата уже нет в живых: погиб в гражданскую, его семья куда-то уехала, теперь чужие люди живут в том домике. И так захотелось Анне увидеть своих родных! Вот и написала сестре в Тюмень, спросила, не нужна ли ей помощь. Валентина, конечно, ухватилась за это предложение и решила послать Павлу в Вятку. Павла приехала в мае. Было на удивление сухо и тепло, поэтому Анна повела племянницу по городу пешком, рассказывая по дороге, как жили они с Валентиной в Вятке, и все удивлялась, как выросла Павла. За разговорами у них прошла и вся первая ночь. Павла рассказала тётке и об Иване. Та рассмеялась, представив, как бушует Валентина, а Иван плачет, и предложила: - А знаешь, Паша, ты ему напиши, пусть приезжает, если у вас уж такая любовь, за любовь бороться надо. Устроитесь оба на курсы учителей, закончите, начнете работать, вот и ладно выйдет. Матери помогать начнете, она тогда и смилостивится, - потом озорно улыбнулась и подмигнула Павле. - А захотите пожениться, я вам помогу. У моей подруги брат работает в райкоме партии, он поможет зарегистрироваться, - в Анне вдруг заговорила прежняя своевольная Анютка, которая делала все поперек старшей сестре, когда та пыталась показать свою власть над ней. Казалось, ничего уж и не осталось в ней от прежней той девчонки: косу отрезала, располнела, однако жива ещё в ней озорная Анютка-поперешница, как звала младшую сестру Валентина. Павла написала Ивану письмо, совсем не надеясь на его приезд, и в то же время, страстно желая того. В голове у нее рисовались картины будущего: как они выучатся, поженятся, приедут к матери, начнут ей помогать, мать и перестанет сердиться. Она купит матери большую цветастую шаль, сёстрам по платью, брату - новые ботинки. О том, что могут быть собственные дети, и она, вероятно, не сможет помогать матери, Павла не думала. Она бродила в свободное время по городу, бормоча: - О чем же шепчутся березы, осины, ольхи? Мне кажется, вместе со мною они сочиняют стихи… Приезд Ивана был в будущем, в мечтах, а мечтать ей всегда нравилось, и когда Иван вдруг появился на пороге комнатки Анны, Павла тихо ахнула и опустилась на стул прямо с мокрой тряпкой в руках - она мыла полы. То, что Иван появился в, самый, что ни есть, прозаический момент, как-то немного принизило её мечту. Их, конечно же, не зарегистрировали, несмотря на заступничество брата Клавдии, приятельницы Анны, тоже работавшей медсестрой: как Павле, так и её суженому не было восемнадцати. Тогда Анна бесшабашно махнула рукой: «Эх, ребята, не в бумажке счастье! Любили бы вы друг друга!» - и вздохнула о чём-то своем, видимо, утраченном. Анна с помощью своей хозяйки нашла неподалеку недорогую квартиру и устроила что-то, похожее на свадьбу - веселый шумный вечер, где и пели, и танцевали, и «горько» кричали. Павла держалась не так, как положено невесте: не плакала, а веселилась больше всех, и это было несвойственно ей, серьёзной, часто печальной. На своей «свадьбе» она и пела громче всех, и в пляске выходила первой в круг, и всегда рядом с ней оказывался высокий цыганистый мужчина - брат Клавдии, он посверкивал соблазняюще глазами. А Иван весь вечер просидел за столом, чувствуя себя почему-то лишним в этом общем веселье, к которому и он имел отношение. Анна помогла молодым устроиться и на работу в своей же больнице: Павле - санитаркой, Ивану - истопником, но летом топить нечего, и он помогал на кухне, и это было здорово, потому что приносил домой то котелок щей, то каши, то хлеба. И если учесть, что получали оба и небольшое жалованье, то жили они неплохо. В сентябре приступили к занятиям на учительских курсах, но по-прежнему в свободное время работали в больнице. Трудно, и всё же можно трудности преодолеть - так считала Павла, но Иван, неохочий до учебы, постоянно жаловался на усталость, грозился бросить учебу. Занятия на учительских курсах закончились в апреле следующего года, но работы в школе не нашлось. Иван заметно сник: Павла забеременела, и положение у них шаткое - ни дома своего, ни работы хорошей. К тому же Павла уже не могла работать в больнице: стало тяжело, да и сердце что-то пошаливало, видимо, сказывался ревматизм, перенесённый Павлой в детстве. А одного заработка Ивана явно не хватало. И вот в одну из ночей после долгих вздохов он вдруг признался: - Пань, а Пань… Я место хорошее нашёл. - Где же, Ваня? - Хорошее место, денежное, - хвалился Иван. - Ну и где же? - Да, понимаешь, на Дальний Восток завербовался, - и начал с жаром доказывать, онемевшей от удивления Павле. - Представляешь, через год вернусь, деньжищ привезу, их там рыбаки лопатой гребут! Ох, и заживем! - он мечтательно вздохнул. - А я? - привстала на локте Павла. - Я куда? - Ну, ты… - Иван брякнулся с высоты своих мечтаний в реальную жизнь, в которой не находил себе места. - Ну, ты к Анне переберёшься или… это… к маме уедешь… - он не посмел признаться, что надоела ему до чёртиков семейная жизнь, он устал от непосильной ноши обязанностей главы семьи, а рождения ребёнка вообще боялся панически - сам был ещё как большой ребёнок. Да и тянуло его куда-то в неизвестную даль. Это было у него в крови, с самого детства, когда убегал из своей деревни в чужую: не сиделось ему на месте. Он и в Вятку приехал не столько из-за Павлы, сколько из-за того, что хотелось увидеть новый город. А теперь его опять куда-то тянуло, да и Павла пугала его своей серьёзностью, оказалось, она и стихи писала, и это было неожиданно и странно для него. - Ты соображаешь? - возмутилась Павла. - Как я сяду к Анне на шею, у неё и так своя жизнь не устроена, а у мамы своих ртов трое, да я с четвёртым! Где я там работу найду? А тут обещают в будущем году дать начальный класс, я как раз и рожу, можно будет и на работу пойти, а ребёночка обещала бабушка Маруся понянчить. Иван молчал, подавленный таким напором, а Павла всё больше и больше распалялась: - … Да и ты - мой муж, отец моего ребёнка, ты думаешь, что будет с нами? - А чо? - ухмыльнулся вдруг Иван. - Ты-то и сама, небось, неизвестно чём думала, когда со мной сходилась, а какой я тебе муж: мы ж не венчаны, не расписаны! - Ах так?! - Павла вспылила. - Тогда хоть сейчас убирайся! - и резким толчком спихнула Ивана с кровати. - Да вот ещё, Пань, ну чего ты сердишься? - забормотал Иван, поднимаясь с пола и прилаживаясь снова на краю постели. А Павла отодвинулась к стене, отвернулась, а когда Иван хотел её обнять и поцеловать, сбросила с плеч его руку: - Не лезь, - и застонала. - Ох, не могу я!.. До Тюмени они ехали вместе - Иван и Павла. Анна, провожая, уговаривала: - Может, осталась бы ты, Павлуша, у меня, ну куда ты такая? Родила бы здесь, ничего, вырастили бы ребёночка, пусть Иван уезжает. Предлагала она это искренне, от души: успела привязаться к племяннице, даже испытывала к ней нечто материнской любви. Но Павла строго глянула на тётку и покачала головой: дескать, в Тюмени ей будет лучше, всё-таки родной край, правда, она была не уверена в том, что и в самом деле будет лучше. Ей хотелось остаться в Вятке, она полюбила тётю всей душой, но за Анной ухаживал доктор из её больницы, и Павла считала, что, оставшись, она будет мешать Анне устроить личную жизнь. Павла крепко расцеловала плачущую Анну, у самой же глаза были сухие. Анна тому не удивилась: давно приметила, что племянница почти не плачет, всё переживает молча. А с Иваном Павла не разговаривала, смотрела на него словно на стену, и он, понурясь, стоял в сторонке возле чемоданов. Павла поднялась в вагон, Иван поплелся следом, кивнув прощально Анне, и та глубоко, сердобольно вздохнула: жалела, что «поженила» их. Она быстро поняла, что Павла «не по себе дерево срубила» - Иван её не стоит, но и не осуждала племянницу: и сама сколько раз бросалась в любовь, как в омут. Поезд сначала резко дернулся, стукоток пробежался по сцепкам вагонов, потом плавно тронулся с места. Павла выглянула из окна. Слезы замутили белый свет, и она поспешно смахнула их рукой, помахала Анне рукой, не подозревая, что видит её в последний раз: спустя десять лет обрушится на страну смертный вихрь, закружит, завертит людей в огненном водовороте, сделает Ивана Копаева безногим инвалидом, унесет в небытие более двадцати миллионов жизней, и жизнь Анны - тоже. Иван вздыхал виновато, но был доволен, что Павла молчит, не докучает упреками. А Павла ехала, как мать её двенадцать лет назад, в неведомое. Только тогда Павле шёл четвёртый год, она не знала забот, щебетала и пела, как пичужка. А сейчас за окном поезда осень тридцать второго года, в ней теплится ещё одна жизнь, и неизвестно, как сложится судьба её будущего ребенка, как встретит их мать… Ефимовна, увидев на пороге дома старшую дочь, обмерла на месте, закрестилась и заплакала. Она обнимала дочь, зятя новоявленного и плакала, плакала. Девчонки, которым уже исполнилось девять и пять лет, с любопытством смотрели на сестру, шепоточком оценивали располневшую фигуру, рассматривали нового родственника, удивляясь, что не погнала мать их со двора поганой метлой, как грозилась раньше, а вот плачет и целует свою «шаталу» - именно так она звала Павлу. Невдомек им было, что у матери, скорой на расправу, отходчивое от злобы сердце, да и стосковалась она по старшей дочери. Упряма, характеру твердого, а открытая и добрая по натуре, младшие - не такие, более хитрые и затаенные, словно и не родные дочери Егора Ермолаева. Павла родила в декабре. Своего сына-первенца нарекла Виктором по своей давней мечтательной привычке придавать именам смысл. Виктор - победитель, вот пусть растет и впрямь будет победителем той скверной жизни, какой она жила до сих пор, пусть будет более удачливым и счастливым. Конечно, будущее малыша пока неясно, но рос мальчишка крепким и рано стал проявлять свой упрямый характер. Это был год, когда газеты наперебой обсуждали речь Сталина о шести условиях победы. Тогда впервые прозвучало слово «перестройка», всплывшее в лексиконе россиян спустя полвека. И тогда, и потом под этим словом подразумевалась перестройка работы государственных учреждений, профсоюзных и партийных организаций. Подразумевалась. Но не состоялась. Тридцать второй год - один из тех, когда в стране вновь то в одной, то в другой области наступал голод. Так случилось и в Тюмени, поэтому на заводах открылись бесплатные столовые, однако питание было скверным. Вместо супа часто - мутная вода с несколькими крупицами перловки да стакан кофейного ячменного напитка без молока и кусок хлеба. Но зато строились жилые дома, и семейные рабочие переезжали туда из фабричных казарм-общежитий. Открывались детские садики, пионерские лагеря, где основательно готовилась молодая смена в свете принятых компартией решений - здоровое, умное поколение, которое через десять лет приняло на свои плечи самое тяжкое испытание для человечества - новую войну, кровавей которой не было в двадцатом веке. И то же самое поколение оказалось обездоленным спустя полвека… Уже шла вторая пятилетка развития народного хозяйства, и внимание людей заострялось не только на сплошной коллективизации, но и на выпуске экспортной продукции, торговле с капиталистическими державами - стране Советов необходим был выход на мировой рынок. Впервые заговорили о том, что пора уйти от уравниловки в заработной плате - сколько заработал, столько и получи. Критиковался и товарный обмен между городом и селом. Колхозники сдавали свою продукцию посредникам - заготовительным конторам в обмен на промышленные товары, среди которых было мало необходимых селянам вещей. Но приходилось брать все подряд, ибо сельскохозяйственная продукция - скоропортящаяся, промедлишь, не сдашь в срок и потеряешь вдвое. Словом, жизнь по-прежнему была борьбой, и покой советским людям только снился. Победа над невзгодами брезжила где-то далеко-далеко, и так хотелось ее добиться, так верилось, что настанет благополучная жизнь. В Тюмени Павле сразу же удалось устроиться на работу в школу неподалеку от дома, но после рождения ребенка ей пришлось уволиться - занятия требовали много времени, а Витюшку не с кем было оставить. Матери с внуком сидеть некогда - сама работала, сестры не желали нянчиться, а Иван укатил на Сахалин сразу же, как приехал в Тюмень. И теперь Валентина без конца корила дочь: «Вот сиди теперь с пеленками, коли нашла себе мужика-дурака, дуй-ветра. И техникум из-за него не окончила». Слушать попреки матери Павле было невыносимо, тем более мать и виновата в том, что дочь недоучилась: сорвала с учебы, отправила в Вятку, может быть, она и с Иваном не сошлась бы, совладала б с любовью из боязни перед матерью. Но Павла покорно и молча выслушивала попреки, переживая в душе и не смея никому рассказывать о своих переживаниях. Впрочем, и некому поведать о наболевшем: подруг у Павлы не было, а повзрослевшие сестры посматривали косо - семье и так жилось несладко, несмотря на то, что Ермолаевы, как семья бывшего красного партизана, получали пенсию, которую помог Ефимовне выхлопотать Урбанский, чтобы Павла смогла учиться. Неласково со старшей сестрой обращался и Василий, хотя весь сыр-бор начался именно из-за него: не шпионил бы за старшей сестрой, не донес бы матери о ее свиданиях с Иваном, все могло бы повернуться иначе, может быть, и счастливее. Так что атмосфера отношений в семье была столь накаленной, что Павла всерьез начала думать об уходе из дома, правда, пока не знала, куда. Но решила твердо: вот подрастет Витя чуток, начнет ходить на своих ножках, найдет она работу и уйдет. И тут судьба сжалилась над Павлой. Вечерами Павла, переделав домашние дела, выходила гулять с сынишкой в небольшой скверик, расположенный неподалеку от их дома. Она забиралась в самый потаенный уголок, садилась на скамью и думала свою невесёлую думу. Там, в скверике, однажды и встретила Илью Григорьевича Урбанского, бывшего своего учителя. Урбанский прогуливался медленно по аллеям, тяжело опираясь на палочку, не глядя по сторонам. Вероятнее всего и не заметил бы Павлу, если бы та не окликнула его: Урбанский ей всегда нравился. - Илья Григорьевич! - Павла поспешно вскочила и бросилась к учителю. Урбанский несколько секунд всматривался в лицо молодой женщины с ребенком на руках, вспоминая ее, вспомнив, широко улыбнулся: - Паня? Да ты ли это? А это чей отрок у тебя? Павла покраснела и еле слышно сказала: - Мой сын. - Ого! - Урбанский приоткрыл одеяльце и посмотрел на малыша. Витюшка тут же проснулся и сердито посмотрел на незнакомца, дескать, зачем разбудил. - Ого! - рассмеялся Урбанский. - Какой серьезный молодой человек. На тебя, Паня, похож. Павла покраснела еще сильнее, не зная, о чем говорить с учителем, жалея уже, что окликнула его, но Урбанский сам предложил присесть, и начал расспрашивать её о жизни. Молодая женщина сперва смущалась, а потом поведала Урбанскому всё без утайки, даже о том, что готова покинуть родной дом. Урбанский слушал внимательно, покачивал головой, то ли осуждая, то ли сочувствуя, наконец, сказал: - Тебе учиться надо, Паня, недоучкам несладко живется. Можно, конечно, и на заводе где-нибудь хорошую профессию приобрести, да ведь не для тебя это, натура у тебя иная. Знаешь, я, кажется, могу тебе помочь. Я, хоть и не учительствую: болею, но с Павлом Ивановичем Сырневым знакомство веду, и он до сих пор в педучилище директором. Так вот он мне как-то говорил, что при училище организуются ускоренные курсы для подготовки учителей начальных классов, но самое главное, я думаю, для тебя - главное, а не для дела, что слушатели этих курсов получают такой же диплом, как и студенты, прошедшие полный курс обучения. Тебе легче будет работу найти, а вообще, я думаю, такие курсы не дают настоящего образования, которое должен иметь учитель. Но стране, как пишут в газетах, нужны свои молодые кадры, вот и развелось множество всяких курсов, откуда выпархивают специалисты-скороспелки, от их работы потом, пожалуй, один вред… - и Урбанский тяжело вздохнул. - Ты сходи завтра к Сырневу, мне кажется, занятия или должны начаться, или уже начались, ну если и начались, ты - девочка умная, догонишь. Сырнев, думаю, поможет тебе. Павла на следующий день так и поступила. Сырнев её встретил приветливо, и Павла во второй раз вслух - теперь это далось намного легче - поведала о своих злоключениях. Сырнев пожурил её, однако в просьбе не отказал: занятия начнутся через неделю. - Только, Паня, слушатели курсов будут направлены в сельскую местность, - предупредил Сырнев. - Некоторым это не нравится, может, и ты хочешь в городе работать? Тогда эти курсы тебе не подойдут. - Что вы! - вскричала испуганно Павла. - Я согласна поехать и в деревню, ведь и там есть дети, учить их тоже надо! - Ну, вот и хорошо, - улыбнулся Сырнев и вызвал секретаря, сказал, чтобы Павлу включили в список новой группы. - И вот еще что, - добавил он, подумав, - оформите Ермолаеву и на получение стипендии. Павла возвращалась домой окрыленная, она впервые за долгое время шла, высоко подняв голову, открыто улыбалась всем прохожим, дышала крепким морозным воздухом, измученная душа её пела, тенькала, как синица, которая прыгала по кусту сирени в саду. Павла побродила немного по узким, проложенным в снегу тропкам, и, почувствовав, как набухают молоком груди - пора кормить сына, направилась домой. Ефимовна не очень обрадовалась, что Павла вновь будет учиться: «И чего ей это ученье далось? Шла бы на фабрику какую-нибудь, все-таки рабочим лучше живется». Однако стипендия дочери, хоть небольшой, но все же прибыток дому, поэтому ей подумалось: «Ну, хоть не совсем на моей шее будет, хоть мальчишке на молоко, и то ладно…» И впервые за то время, как Павла вернулась домой, Ефимовна не выразила вслух своего отношения к желанию старшей дочери вновь учиться. Впервые пришла в голову и мысль, что, может быть, и она виновата в неладной судьбе дочери, но в чём виновата - не додумала. Для Павлы время полетело легко и стремительно. Занятия шли по очень плотному расписанию, но молодая женщина занималась так старательно, что шла вровень со своими молодыми сокурсниками, недавними школьниками. Прошла зима, наступила весна, и в конце августа учеба на курсах завершилась. Молодым учителям хватало времени лишь добраться до места будущей работы, немного оглядеться-обустроиться, и сразу же начинать занятия с детьми. Всем предстояло выехать в сельские школы, но это не было неожиданностью - каждый ещё до поступления на курсы знал, где потом предстоит работать. Некоторые возвращались в родные места, Павле же выпало ехать в Верхне-Тавдинский район, конкретное направление предполагалось получить в местном райотделе народного образования. Сокурсники сочувствовали Павле: едет в такую даль, где, говорят, чуть ли не медведи по улицам бродят, и добираться надо через Свердловск, оттуда есть железная дорога-однопутка в Верхнюю Тавду, от Тюмени же вряд ли есть туда хотя бы грунтовая дорога. Павла узнала о Верхней Тавде из газеты, в которой прочла об убийстве 3 сентября 1932 года пионера Павлика Морозова. В окрестностях Герасимовки, где жила семья Морозовых, действовала банда братьев Пуртовых. Отец Павлика, Трофим, председатель сельсовета, был связан с бандой и снабжал местных богатеев, разумеется, не бескорыстно, справками о принадлежности к беднейшему крестьянству. Когда Трофима Морозова разоблачили, Павлик был одним из свидетелей по его делу. Мальчишка он был честный, вожак герасимовских пионеров, отца он, конечно, любил, хотя пьяный Трофим бил и жену, и детей. Однако считал, что отец не должен был помогать бандитам, которые держали в страхе всю округу, поэтому рассказал на суде всё, что знал о связи отца с бандитами. Кулаки, лишившись возможности избежать раскулачивания, процесс которого шёл полным ходом, не смогли простить Павлику свидетельства против Трофима и приговорили мальчишку к смерти. Воспользовавшись тем, что мать его, Татьяна Морозова, уехала с обозом зерна в Тавду, бабка, мать Татьяны, позвала Павлика и его младшего братишку Федю в лес за клюквой, где ребят поджидали дед Сергей и дядя Данила - родня мальчишек по матери. Всё бы, наверное, так и осталось тайным, если бы не феноменальная жадность бабки: не выбросила она нож, которым Данила убил племянников, не сожгла окровавленную одежду мужа и сына… К месту гибели ребят милиционеров привёл их пёс Китай, наверное, он мог бы сразу рассказать об убийцах, но пёс - бессловесное существо. Но убийц всё же нашли. И наказали. Растреляли и кулака, который чуть не задушил герасимовскую пионерку Мотю Потупчик только лишь за то, что увидел на ней красный галстук. Когда в Герасимовске был организован колхоз, то его назвали именем убитого пионера Павлика Морозова. Полвека спустя имя Павлика вновь запестрело на страницах газет по милости тех, кто хотел на перестроечной пене восьмидесятых годов ХХ века взлететь на вершину власти: мальчишку называли предателем, отцеубийцей. Но при этом почему-то не называли убийцами его убийц: деда по матери, Сергея, и брата матери - Данилу, не проводили аналогии с подобными случаями в период Великой Отечественной войны, когда дети шли против отцов-предателей. Просто Павлика Морозова сделали чёрным символом эпохи Сталина, культ личности которого старательно разоблачали те, кто рвался к власти. Но о том, как имя Павлика втаптывалось в грязь, Павле не суждено было узнать. И слава Богу! Павла ничуть не печалилась, что предстоит ехать в Верхнюю Тавду: чем дальше от дома, тем лучше, а на проезд ей деньги выдали. Мать хоть и всплакнула на прощание, а всё же, наверное, рада, что Павла уезжает - двумя едоками в доме будет меньше. - Пань, а почему поближе не дали работу-то? В Успенском али в Богандинке, а то в Велижанах? - спросила Ефимовна. - Я сама попросилась туда, - ответила коротко Павла. - Далеко-то как, Панюшка, и Витьке всего восемь месяцев, как ты там с ним одна? - мать вытерла слезы уголком платка. - И не наведаться к тебе, дорога дальняя, денжищи-то какие на одну дорогу надо, и тебе приехать - расходы-то какие. И помочь тебе ничем не смогу, - а сама сердито подумала: «Может, и хорошо, что далеко будет, вот ведь какая: сердце у ней, что ли каменно - не поплачет даже, может, навсегда уезжает. На могиле Егора, хоть и знает сейчас, что он ей - неродной отец, плакала, а тут - ни слезинки не проронила». Павла будто подслушала ее мысли, сказала слегка улыбнувшись: - Да ладно тебе, мама! Не надо мне твоей помощи, а я, если смогу, пришлю денег, там, в деревне, наверное, немного денег понадобится. - Пришли, дочушка, пришли, - обрадовалась Ефимовна, - они нам не лишние будут. Девки-то, сама видишь, опять выросли из юбок, Ваське штаны новые надо, и куда они только растут, окаянные, одёжи не напасешься. Павле стало до боли в сердце жаль мать, что скверная жизнь в нужде довела её до того, что довольна отъездом Павлы, и плохо скрывает радость от посулов получить денег. И не думает даже, что у старшей дочери деньги пока тоже не лишние, что ей они в дальнем чужом краю ох, как понадобятся. Павла крепко обняла мать, поцеловала и, перед тем как подняться в вагон, сказала: - Ничего, мама, все будет хорошо. Я обо всем напишу, как устроюсь. - А Иван приедет али письмо пришлет, что ему сказать? - запоздало крикнула мать, но Павла сделала вид, что не услышала, и ничего не ответила. - Ну вот, сынок, и добрались, - Павла стояла на пороге нового своего жилища - квартиры при Шабалинской сельской школе. Она раздела Витюшку, посадила его на лавку возле холодной печи, скинула с себя жакет, присела устало на краешек обшарпанного венского стула у грубо сработанного стола. Огляделась: немытые окошки, запылённая книжная этажерка, пара стульев да табурет, закопчёная русская печь… Квартира состояла из двух комнат, одна, видимо, служила спальней: в открытые двери видна кровать с матрацем, а другая - гостиной и одновременно кухней, если стол находится здесь. Незавидное жилье, но главное - своё, и теперь от Павлы зависит, каким это жилье станет - уютным или нет. Павла достала из сумочки четвертушку бумаги и снова прочла: - «Удостоверение. Дано т. Ермолаевой в том, что она назначена в Шабалинскую школу в качестве заведующей школы с окладом в восемьдесят рублей и пятнадцать процентов на заведование, что удостоверяется…» - и подпись заведующего районного отдела народного образования. Это хорошо, что будет выходить почти сто рублей. Можно будет зимнюю одежду себе и Витюшке купить, в квартиру что-то приобрести, да и постельного белья у неё нет. Но это потом, как деньги пришлют из роно. А пока… Что делать пока? Прибрать в комнатах или сначала сходить в сельсовет, представиться и попросить хотя бы дров немного, чтобы печь протопить? А Витюшку? С собой взять? Но тут кто-то деликатно стукнул в двери, Павла отозвалась: - Войдите! На пороге возник бородатый мужик в суконной куртке нараспашку: - Здорово живешь, учительша! - громыхнул незнакомец басом. Витюшка перепугался и заплакал. - Ого-го! Чего это герой такой ревет? Ну-ко, - он протопал к печи, сделал пальцами «козу» мальчишке, щекотнул его под мышками, потом деловито уселся за стол. Павла со страхом наблюдала за неожиданным громоздким и басовитым гостем, похожим лохматой бородой на разбойного атамана. - Эта… Я, значит, председатель нашего Шабалинского колхоза Васьковского сельсовета - Симаков Василь Трофимыч. Мы, значит, сообча помогаем вашей школе. Тут у нас деревеньки кругом, даже из жиряковского Четырнадцатого участка детишки ездют, хотя эти жиряковцы вовсе и не наши, относятся к Нижней Тавде. Ну да нам не жалко, детишки всё одно наши, совецкие. Да и мужиков из Жиряковского сельсовета мы знаем - из нашей округи, а причислены к другому району, мать их, этих начальников безголовых, - ругнулся Симаков, - А вобче мы привычные, всё нас то туда, то сюда определяют. Область то Тобольская, то Обь-Иртышская… Тьфу! - он сплюнул даже и тут же покраснел из-за этого. И не знал Симаков, что через год область станет Омской, потом настанет момент, и верхне-тавдинский район присоединят к Свердловской области, а рабочий поселок Верхняя Тавда станет городом. Спустя тридцать лет возникнет вопрос о возвращении района в Тюменскую область, а затем ровно через столько же лет - еще раз. Но в первый раз руководители областей не сошлись на том, что свердловчане предложили тюменцам впридачу к Тавдинскому району еще и Таборинский - глушь болотную, комариный край, напичканный исправительно-трудовыми лагерями, но таких, Богом забытых уголков, и в Тюменской области полным-полно. Второй раз этот вопрос подняли уже сами тавдинцы, сожалеющие, что город в свое время не перешел под юрисдикцию Тюмени: со своей развитой лесообрабатывающей промышленностью город мог бы стать вторым по значению после областного. Но в России тогда настали такие смутные времена, о которых в тридцатых годах никто и помыслить не мог: знаменитые на всю страну заводы стали задыхаться и хиреть, и Тавда вместе с её жителями оказались не нужны не только Тюмени, но и тем людям, которые окажутся у власти… Но, слава Богу, не доживут до тех злых времен ни Симаков, ни Павла. И, может быть, в том их счастье - не разочаровались в деле, которое считали важным и полезным, не приходили в ужас от того, как принять новое время, не видели разрушение сельского хозяйства, разбитые заводские окна и трубы без единого дыма. - Жизня смутная и неопределенная, - басил Василий Трофимович. - Но мы учителей уважаем, в этом будьте уверены. Зарплата ваша - само собой, про то начальство ваше позаботится, а истопник, дрова - наше дело. И ремонт в школе, в квартире вашей - тут мы всем миром вам поможем. Ну, как, согласны? - Конечно! - закивала радостно Павла. - Я могу свою квартиру и сама в порядок привести, мне бы только извести, чтобы побелить, да пожить бы где, пока ремонт делаю, а посудой обзаведусь, как получу деньги, тогда все и куплю. - Ну-у, - гуднул Симаков. - Это дело поправимое. Пока у меня поживёшь, постолуешься, и денег с тебя не надо, - он и сам не заметил, как перешёл на дружеское обращение, учительша-то моложе раза в три. Павла нисколько на него не обиделась, потому что ей сразу понравился этот большой и, видимо, добрый человек. А Симаков всё басил, - Какие у тебя сейчас деньги? А всё, что надо, мы тебе дадим, людей для ремонта выделим, ты не сомневайся. Десять дней, думаю, хватит, а? А теперь пошли, чего тут сидеть в холодной избе? - Симаков подхватил Павлин чемоданчик, подождал, пока она оденет сына, так же легко и его вскинул на другую руку. Витюшка не испугался, как прежде, а ухватил вдруг человека за бороду и засмеялся. - Ох, ты, байстрюк этакий! - вскрикнул Симаков не столько от боли, сколько от неожиданности. - Цепко, глянь-ко, ухватился! - «Здравствуйте, мама, сестрички Заря и Роза, братик Вася! Пишу вам о своей новой жизни. Устроилась я хорошо - живу в квартире при школе. Мне помогли сделать ремонт. Люди здесь, в Шабалино, хорошие и отзывчивые. Помогли, чем могли. В квартиру даже мебель дали, что была на складе, реквизированная у кулаков. Здесь раньше жил учитель-мужчина, его арестовали, увезли куда-то. Говорят, когда колхозы организовывали, он не против колхозов был, а говорил, что в колхозы надо не всю живность сгонять, это, дескать, неправильно, не по-человечески. Его и увезли. А потом оказалось, что прав он был: товарищ Сталин в своей статье «Головокружение от успехов», оказалось, о том же говорил. Но учитель уже не вернулся. Шабалинские женщины дали немного бязи и сатину, вот и занавесочки на окна сшила. А как получку в городе получила, то купила одеяло и подушку, ситца на простыни да еще скатерку. И вам послала двадцать рублей. Колхоз выписал мне картошки. Молоко дает жена председателя сельсовета Симакова Василия Трофимовича. Да и другие женщины, кто свеколку принесет, кто морковки пошлет с ребятами. Думаю, проживем зиму с Витенькой хорошо. Уже неделю идут занятия. Ребята хорошие, послушные и любознательные. На уроках не балуются, наверное, боятся Симакова. Он им сказал на первом уроке, что, если будут баловаться, то самолично баловников поучит ремнем. Он такой огромный, весь в бороде, сердитый иногда, так что не мудрено, что ребятишки поверили ему, что так и сделает. А на самом деле Василий Трофимович - очень добрый человек, я у Симаковых жила чуть не месяц, и они с меня за это ни копейки не взяли, хотя и питалась вместе с ними…» - Павла задумалась, о чем еще написать матери: событий и впечатлений много, какие из них будут интересны Ефимовне? В это время в двери сеней кто-то требовательно и нетерпеливо застучал. Павла даже вздрогнула от неожиданности, пошла в сени. - Кто там? - спросила, прежде чем скинуть крючок. Время еще не позднее - семь часов, но на дворе давно темно, школа находится на окраине села, и в школе она одна, как тут не опасаться. - Эй, мне бы учительницу надо! Дрова привез! - раздался за дверями незнакомый мужской голос. - Подождите минуточку, я сейчас, - Павла накинула пальтецо, шаль, надела ботики, вышла во двор, где пофыркивала лошадь, запряженная в телегу - наступил ноябрь, а снега все не было, земля задубела и звенела под ногами, потому санями до сих пор не пользовались. Возле телеги топтался мужчина в длинной шинели. - Гляди, хорошие дрова, березовые. Уже и на чурбаки разделанные, сухие. Показывай, куда складывать, а то мне быстрей надо! - скомандовал незнакомец. Павла открыла дровяник, вынесла и зажгла керосиновую лампу, подвесила её над дверями, схватилась за чурку. Но человек грубовато сказал: - Да не путайся ты под ногами! Сам сложу, тут вот у дровяника, а мужики потом переколют. Незнакомец быстро и ловко таскал увесистые чурбаки, складывал их у стенки. Двигался легко, почти бесшумно ставил на землю слегка косолапые ноги, обутые в сапоги. - Ну, вот и все, вот и лады! - удовлетворенно сказал человек, завершив работу. - Дело сделано. Дай-ка попить, а? - Конечно, конечно, - заторопилась Павла, бросилась в дом, но с крыльца спросила. - А, может, чайку горячего попьете перед дорогой? - А что? Ежели горячий, то хорошо, можно и попить, - согласился незнакомец. - А то мне на Четырнадцатый ехать. А в Шабалино у меня сестра живет, я к ней по делу приезжал, заодно попутно и дрова для школы завёз, все равно ведь надо. В вашей школе моя дочь учится, Раечка, она живёт у сестры, у Бурдаковых, - человек говорил быстро, стремительно, так, как и складывал дрова. Павла вспомнила Раечку, тихую кареглазую девчушку, всегда восторженно смотревшую на учительницу. Она завела гостя в дом, где было тепло и уютно, не то, что в первый день приезда. Человек вытер сапоги о половичок возле дверей, перешагнул через порог, глянул в лицо Павлы и остановился в нерешительности, почему-то сбился с быстрого окающего говорка: - Может… неудобно это вам, - перешел неожиданный гость на «вы». - Это… чаем поить меня? - Ну что вы! - поспешила его успокоить Павла. - Чай готов, горячий. И даже щи есть. Хотите? Павла захлопотала у печи, которая всей массой стояла в ее квартире, а одной стенкой выходила в класс, где занимались ребята. В печи было сделано «окно» с чугунной плитой для приготовления еды. На плите - чугунок со щами, постными, правда, но зато у Павлы имелась сметана: утром прислала мать одного из шабалинских учеников. Рядом с чугунком - пузатый алюминиевый чайник. Человек сказал: - Ну, давайте и чаю… и щей! - он разделся, повесил шинель с шапкой на гвоздики, заменявшие вешалку. Павла налила полную глиняную миску щей, подала сметану. Нарезала хлеб, налила в кружку чай, поставила всё перед поздним гостем, отодвинув недописанное письмо в сторону. Закончив хлопоты, и сама присела к столу. И только тут разглядела гостя. Было ему, наверное, уже за тридцать. Волосы светлые и не особо пышные, но волнистые. Глаза голубые, на верхней губе щеточка «ворошиловских» усов, лицо спокойное и мужественное, обветренное. Человек ел медленно и осторожно, и это совсем не вязалось с его быстрыми и ловкими движениями, когда он разгружал дрова. - Извините, а как вас звать? - поинтересовалась Павла. - Дружников я, Максим Егорыч, - поперхнулся чаем гость, закашлялся и заторопился. - Пора мне. Благодарствую за угощение, - и стремительно вышел, подхватив шинель, заталкивая на ходу руки в рукава. Павла вышла посветить ему в темных сенцах. Постояла на крыльце, пока Дружников не выехал со двора и не запер ворота. Потом зашла в дом, закинула крючок на двери. Ей стало как-то тревожно на сердце, словно предчувствовало оно что-то худое. Странный он какой-то, этот Дружников. А Раечка совсем на него не похожа, видно - в мать. Максим ехал по ночному лесу, не понукая коня. Серко дорогу к дому знал хорошо. Максим думал, ежась и пряча лицо в воротнике шинели: «Ты гляди-ко, невелика пичужка эта учительша, а как глянула, словно душу перевернула. И не видная собой, худоба, а взгляд так и завораживает…» Серко трусил к дому ходко. А прошлой зимой он был не так спокоен. Шастали в округе волки, развелось их - житья не стало. Что ни ночь, так порезан скот у кого-либо на подворье или на колхозной ферме. И ничего не оставалось, как отстреливать их. Собрал всех охотников председатель Жиряковского сельсовета и, знамо дело, первым позвал Максима Дружникова: он был известен как умелый и удачливый охотник, чапаевец ведь, мужик лихой и бесстрашный. Максим смастерил легкие, как северные нарты, санки, впряг в них Серка. Неделю мотался по лесам, выслеживая стаю, отстреливая волков, и довел их до такой лютой ненависти, что и волки стали его выслеживать, хотя, завидев ненавистный возок, старались исчезнуть в лесу. И улучили все же момент, подкараулили Дружникова. Серко распорол заднюю ногу сучком, и Максим, жалея коня, хоть и невелика рана, поставил его в стойло, смазал рану мазью, которую дал дед Артемий. Да и самому нужна передышка: похудел, почернел от гонки за волками. Тут как раз у сестры Елизаветы день рождения наступил. И Максим, положив в заплечную сумку-сидор гостинцев от родителей и себя, пошел в Шабалино. Да припозднился - вышел из дома по темну. Шел себе гатью да посвистывал. И почуял вдруг, как зверь, что следит за ним кто-то зорко. Глянул вправо-влево и увидел горящие глаза: волки! Вот подкараулили так подкараулили: ни ружья с собой, ни верного Серка! Максим ускорил шаг. А волки - ближе и ближе. Выхватил Максим рыбину мерзлую из мешка, бросил стае. Волки сбились в кучу над рыбиной, и вновь через секунду потрусили следом, охватывая Максима подковой. Тогда Максим швырнул на дорогу весь мешок, а сам бросился бежать. Но волки, расправившись с мешком, настырно продолжали преследование. Максим вынул из кармана спичку, выдрал пук камыша, поджег, махнул факелом на зверей - те отступили. Так и пятился Максим, поджигая пучки камыша, боясь упасть - тогда волки и накинутся, вон вожак уж изготовился. - Ах ты, гад! - Максим резко шагнул вперед, ткнул матерому волчищу факел в морду так неожиданно, что тот не успел увернуться и взвыл от боли и страха перед огнем. - Ага, подпалил я тебе усы, мать твою, перемать… А сам думал: хоть бы до околицы добраться, не набросились бы раньше времени. Кончится гать - кончится и камыш, тогда - шабаш, пропал Максим Дружников… И когда нечего уже было жечь, Максим поджигал и бросал в сторону волков спички. Хилый огонек вспыхивал на секунду и тут же затухал на ветру, и волки уже перестали опасаться огня, но за спиной Максима забрехали собаки, и вскоре он уперся спиной в закрытые жердяные ворота на дороге. Кулем перевалившись через ворота, бросился, спотыкаясь, к домам. Волки не посмели войти в деревню, потому что в ней стоял сплошной лай собак, учуявших зверей. Максим ввалился к Бурдаковым вместе с клубами морозного пара и глупо засмеялся, привалившись к косяку: спасен! Значит, долго жить будет. Через две недели Максим Дружников приехал в Шабалинскую школу с утра в субботу. На подводе вновь были дрова, на сей раз сосновые. Он деловито завел Серка во двор, сгрузил дрова. Павла увидела Дружникова из окна, объявила перерыв - все равно ребята хоть и сидели смирно, а вытягивали шеи, смотрели, что там во дворе делается. И только Павла объявила переменку, все мальчишки повскакивали с мест и ринулись во двор. За ними - девочки. - Дети, дети! - кричала с крыльца Павла. - Оденьтесь, пожалуйста, простудитесь! Но ее никто не слушал. Одни гладили по морде Серка - знали о его прошлогоднем геройстве, другие начали помогать Дружникову. Чурбаки, что по силе, мальчишки носили, а те, что потяжельше, катили по земле. Раечка Дружникова подбежала к отцу, прильнула к его руке. Дружников нагнулся, поцеловал девочку, что-то ей сказал, и та звонко рассмеялась. И Павла, глядя на них, впервые подумала, что ее Витюшка не может приласкаться к отцу, он его ни разу не видел. Дружников отошел от детворы, поздоровался и сказал, отводя в сторону взгляд: - Это… Павла Федоровна, вы бы отпустили ребятишек домой, а после обеда пусть придут, я к тому времени дровишек наколю, а они потом поленницу сложат. Для них же дрова, вот пусть и поработают. А это… - он потупился и протянул лукошко с мороженой рыбой, - это на ушицу вам. - А что? Мысль интересная, - улыбнулась Павла. - Я так и сделаю. Все равно сегодня суббота, вот и закончим занятия пораньше. - Ребята, - позвала она учеников. Когда дети подошли, она объяснила, что дальние могут идти домой до понедельника, а шабалинским надо будет после обеда одеться во что похуже и придти к школе. - Максим Егорович обещал дрова наколоть, а мы сложим их в поленницу. Согласны? - Ура! - завопили ребятишки, одевшись, сиганули от школы в разные стороны. Павла побежала к Симаковым, чтобы попросить у Евдокии муки да пару яиц: она затеяла попотчевать помощников блинами. Евдокия дала, а когда Павла заикнулась, что все отдаст, как купит, замахала возмущенно руками: - Что вы, что вы, Павла Федоровна! Каки счёты, вы ж детей наших уму-разуму учите, мои-то сорванцы только про вас и говорят, - и похвалила. - А дрова будут разгружать да прибирать - дело хорошее, пусть к делу привыкают, не городские, мужицкие дети. Павла пекла блины и, поглядывая иногда в окно, любовалась Дружниковым - ладным, ловким, сильным. Он разделся до рубахи, и под ней перекатывались бугристые мускулы. Не любоваться Дружниковым было невозможно: он не просто работал - красиво работал, разваливая с одного удара чурбаны пополам, а потом четкими и точными ударами разбивал те половины на ровные и почти одинаковые поленья. И пока подоспели ребята-помощники, он успел наколоть огромную кучу дров. Павла вместе с ребятами принялась таскать дрова да складывать в сарае поленницу, а Витюшка деловито подбирал щепки и тоже носил их в сарай. Он недавно научился ходить, и ходил медленно, осторожно и важно, вперевалку, лицо у него было серьёзное и насупленное, и когда девочки пытались с ним заигрывать, сердито замахивался на них кулачком. И почему-то лишь Раечке Дружниковой доверчиво подавал руку, когда она хотела поводить его по двору. - Ишь, ты, - рассмеялся Максим, - сразу видно - мужик, бабьему племени не поддается! - и тут же покраснел оттого, что слова его могли не приглянуться учительнице. Павла сделала вид, что ничего не слышала, и Дружников успокоился. Он заглядывал иногда в сарай, поучал: - Эти дрова сюда, а эти - к другой стене, я вот еще сушняку привезу, вот за милую душу и перезимуете… Работали до темна. Большую часть дров убрали, и Максим, улыбаясь, отрапортовал: - Ну, Павла Федоровна, принимайте работу! - и пообещал. - Я у сестры переночую, а завтра все до ума доведу. - Спасибо вам, Максим Егорович, и вам, дети, спасибо! - радовалась Павла. - Вот как хорошо - почти все убрали, а одной мне бы и за год не справиться. - Всем-то миром все можно сделать, никакая работа не страшна, - ответил Максим и брякнул. - За компанию-то и жид удавится, - и опять покраснел. Павла улыбнулась, отвернувшись деликатно, чтобы окончательно его не смутить. - А пошли бы дожжи, - сказал рассудительно Ванюшка Бурдаков, - все дрова бы замочил, а в дровянике-то ничего не случится. - Правильно, племяш, - рассмеялся одобрительно Дружников и подхватил мальчишку на руки, подбросил его вверх. Ванюшка восторженно завизжал, а Павла вновь позавидовала мальчишке за своего сына: Витюшка такой ласки не видит. - Только какие дожди в ноябре? Снега ждем! - Ну, работнички мои золотые, идемте, я вас чаем с блинами угощу, - пригласила Павла всех в дом, и ребятня гурьбой взлетела на крыльцо, ворвалась в квартиру. Пока все мыли руки, утирались, да степенно рассаживались вокруг стола, где Павла успела поставить блины, уху, которую сварила из привезенной Максимом рыбы, капусту свежего посола, нарезала хлеб. Ребята дружно принялись есть так, словно ничего вкуснее не едали, крякали, подражая Максиму, прихлебывая горячую уху, хрустели капустой, слушали, как Максим рассказывал, что самая вкусная уха на Карасевых озерах, в котелке, у костра, когда раз бросишь рыбу в котел, да другой, да еще третий - ух, объедение, а не уха получается. Пообещал свозить ребят летом на озера. - Но и ваша уха, Павла Федоровна, тоже не плоха, - заключил он свой рассказ, и от этой похвалы Павла покраснела. Наевшись, ребята помогли Павле прибраться и вымыть посуду, а потом попросились поиграть в классе. Никому не хотелось расходиться после дружной работы, общего ужина. Павла дала ребятам коробку новых цветных карандашей, две новые тетради, шашки, несколько книжек, что купила недавно в городе, и ребята направились в класс, благо и одеваться не надо: дверь туда вела из общих сеней. Что-то невидимое объединило ребят в этот вечер, может быть, именно этот вечер и стал началом большой дружбы братьев Симаковых, Андрюши Воронова и Ванюшки Бурдакова… Ребята галдели за стеной в классной комнате, а взрослые сидели в кухне. Павла - за столом, опершись на ладони, Максим - у печи на чурбачке, на котором Павла колола лучину для растопки. Он помешивал оставшиеся угли в топке печи и рассказывал: - Я в Чапаевской дивизии в гражданскую воевал - совсем молодым парнем вступил в Красную гвардию. Полк наш назывался Волынским, был еще отряд «Красные орлы», потому, когда колхоз у нас на Четырнадцатом участке создавался, а меня председателем выбрали, я и предложил колхоз назвать «Красные орлы». Правда, недолго я председателем был, не по мне это - начальником быть, вот и попросился в отставку. Ну, про что я рассказывал?.. А-а… Ну вот, как-то нас отвели на отдых, и задумали мы в баньке попариться. Натаскали дров, воды, натопили баню. Одни мылись, а другие очереди своей дожидались. Я и еще один боец сидели на краю оврага. Сидим, болтаем, но смотрю, вроде в овраге что-то ворочается. Гляжу, а это - белые! И не просто солдатня сиволапая, как мы, а офицерьё в чёрных мундирах из батальона смерти, у них на рукаве шеврон специальный был с черепом и костями. Сыграли мы тревогу, пулеметы на край оврага подкатили, и я своего «Максимку» - тоже, я ведь всю гражданскую с пулеметом был, ну и как вдарили! Бьем, бьем, одни валятся, как снопы, а другие всё лезут наверх, прямо-таки лбом на смерть идут. Да ещё под чёрным знаменем, под барабан, парадным шагом! Б-р-р… - передернул Максим плечами от жуткого воспоминания. И замолчал, будто увидел в огне догорающих поленьев ту бешеную атаку. - А дальше, Максим Егорович? - робко спросила Павла. В ней возникло неожиданное уважение к этому человеку, тоже воевавшему в гражданскую войну, как и Егор Ермолаев. - А дальше… Бьем, бьем, а они всё идут и идут! Тут парнишку, что рядом со мной лежал, страхом забило: «Заговоренные они что ли? Падают, а идут!» - и бежать. Видно ему с его винтовочкой жутко стало. Иван, мой второй номер, цап его за шиворот: «Не психуй, дура! Стреляй! Им того и надо, чтоб испугались мы да побежали!» И тогда лишь смертники вспять пошли, когда ихнего знаменосца кто-то метко срезал - он, в самом деле, ровно заговоренный был: вокруг народ валится, а он прёт себе вперед, ну и другие с ним, на миру-то и смерть красна. Срезали знаменосца, ну тут они вроде как прозрели. Мы - за ними! Резня была жуткая. Сопротивлялись они крепко: и умирать не хотелось, и хмель еще не выветрился. Одного потом допрашивали, так он сказал, что такие атаки у них зовутся психическими, Каппель, их командир, придумал. А шли без опаски в рост потому, что пьяному - море по колено, их перед атакой самогонкой до отруба поили, лишь бы могли на ногах устоять. А тут еще барабанный бой, знамя развевается, в голове чёрт-те что, вот и режут парадным шагом. Я потом еще одну такую «психушку» видел. Главное - устоять надо, побежишь - хана, сомнут и изрежут в клочья. Ведь тогда как было: или мы их, или они нас. Павла молча, в упор, не мигая, смотрела на Дружникова, и он продолжил свой рассказ: - А еще, помню, Пермь брали. Вместе с нами шли Путиловский кавалерийский стальной и «Красные Орлы». И хорошо, что дело в июле было, а то полки устали, многих повыбило, а живые - почти голые и босые да голодные. В нашей роте осталось всего человек двадцать. А у противника - численное преимущество, все сыты-одеты. Ну вот, подошли мы к Каме. На том берегу - Пермь, а на нашем - тальник да мелкий лесок. Белые, конечно, нас заметили да как врезали из пулеметов, едва мы в том леске укрылись, затаились до ночи, потому что и отступать нельзя: всех видно, как на ладони. Так и дождались ночи. Тут к нам командир батальона пришёл, сказал, что нужны двое пулемётчиков, которые бы перебрались на другой берег и ударили потом по врагу с тыла, как остальные пойдут в лобовую атаку. Я вызвался, да молод командиру показался, вот он и отправил моего земляка с Надеждинска да ещё одного пулеметчика. Перебрались они через Каму благополучно, а как рассвело, дали сигнал, что, мол, на месте и готовы к бою. Ну, мы и пошли в атаку через мост. Белые тот мост хотели взорвать, да не успели - мы атаковали, один пролет упал очень удачно - концом на баржу, что была к берегу пришвартована, вот мы и взобрались на мост, даже и хорошо получилось: белые нас не видели, как мы на мост вбежали. Огонь встречный, конечно, был сильный, однако город мы взяли с ходу. Правда, белые успели все-таки отойти от Перми, к тому же порушили всё, что успели, да ещё нефтяное хранилище и склады продовольственные подожгли, так что вонь, гарь стояла страшная. Но штаб уйти не успел - Путиловцы его настигли… Максим провел ладонями по лицу, словно снимал дурные воспоминания, и Павла, следя за его руками, заметила серебряные нити на висках. Сколько вам лет, Максим Егорович? - спросила тихо. - Что, думаете, я старый? - напряженно рассмеялся Дружников. - Не очень старый, - и хитровато сверкнул в ее сторону глазами. - Кой на что еще вполне гожусь, - поднялся, повел, разминая мускулы, плечами. - Пора и на покой, засиделись мы у вас. Максим и ребята ушли. Павла уложила спать Витюшку, и сама легла. Но не спалось. Все слышался голос Максима, и словно наяву виделись картины боев, о которых он говорил, о колхозе, что сам создавал, и где был первым председателем. Павла не заметила, как завершился её первый учебный год, начался следующий, и новый год Павла встречала у Симаковых. Уютно, хорошо ей сиделось за столом. Давно так сытно не ела - на столе самое лучшее, прибережённое к празднику. Давно не было и так спокойно на душе. Все печали, все беды ушли далеко, голова кружилась от рюмки рябиновки, и пела она вместе со всеми про бродягу, про степи и ямщика. - Эх, Федоровна, - гудел довольным басом Симаков, - боле баско ты, милушка, поёшь, и хотя учительша ты, спасибо, что не гнушаешься нас, землепашцев. Вдруг распахнулась дверь и на пороге возник заснеженный Андрюшка Воронов, живший рядом со школой. - Пал-Фёдна! - возвестил он с порога. - А там к вам какой-то дядька приехал, у нас дожидатца, - и выскочил на улицу, где ожидали его мальчишки-дружки: взрослые празднуют, домой не загоняют, то-то приволье сорванцам побегать по улице, поваляться в снегу да подшутить над подвыпившим прохожим. Павла надела старенькое свое пальтецо «на рыбьем меху», накинула шаль, купленную в городе на рынке, ноги сунула в валенки, которые ей накануне праздника неожиданно привез Максим Дружников. Он часто бывал в школе: его избрали в родительский комитет от Четырнадцатого участка, расположенного в двух километрах от Шабалино, и дети оттуда ходили в шабалинскую школу, а не в Жиряково. Таких пришлых, не шабалинских, было много, и Павла настояла, чтобы детей из близлежащих деревень или привозили ежедневно в школу взрослые, или же устраивали ребят кому-либо на постой в Шабалино. С Четырнадцатого детей чаще всего возил Егор Артемьевич Дружников, отец Максима, но под Новый год приехал Максим. Зашел к Павле и молча протянул ей валенки, по-местному катанки. Павла попробовала отнекаться от неожиданного подарка, но Максим и бровью не повел, сказал только: - Носите на здоровье, а то в ботиках ваших по нашему снегу не очень ловко ходить. Валенки батя мой скатал. Матери сделал обнову, заодно и вам, овечки-то у нас свои, - поставил валенки у порога и вышел, топоча сапогами. И вот шла теперь Павла в этих валенках-катанках по улице, снег приятно похрустывал под ногами - его и впрямь навалило в октябрьские праздники с полметра. Валенки были серые, из некрашенной шерсти, и потому какие-то пегие, но лёгкие и удобные, мягкие - у Павлы таких сроду не бывало. Ей было весело, и она закружилась на дороге в вальсе, подпевая самой себе. Так бы и кружилась всю ночь, однако, нужно узнать, кто приехал, ведь никого Павла не ждала к себе. У Вороновых также было шумно, пели песни, особенно старался Парфен Воронов, огромный мужичина, который отсутствие музыкального слуха заменял медвежьим рыком, ему казалось, что чем громче ревёт, тем красивее получается. И за столом - Павла сразу выхватила взглядом - сидел Иван Копаев, тоже весёлый, видно и ему с дороги да ради праздника поднесли чарочку. - Батюшки, - ахнула Павла и привалилась щекой к дверному косяку. Вот уж кого не ожидала увидеть! Иван, как уехал из Тюмени, ни разу не написал, да и она, душевно переболев, редко вспоминала о нем. И вот появился нежданно-негаданно, каким только шальным ветром его сюда занесло? - О, Пал-Фёдна! - вскричал хозяин. - А тя тут гость дожидатца. Садись и ты к нам, споем, - и грянул: - «Ревела буря, гром гремел!!!» - Спасибо за приглашение, поздравляю вас с праздником, желаю счастья полон дом, - учтиво ответила Павла хозяевам, а в сторону Копаева повела бровями, сказала насмешливо. - Пошли что ли, гостенёк нежданный-негаданный, который хуже татарина. Ивану не хотелось покидать шумное и обильное застолье, но подчинился. Во дворе Павла отдала Копаеву ключи от своей квартиры, велела: - Ступай в школу, а я за Витюшкой. У Симаковых она объяснила, что приехал земляк, забрала сына, который вместе с младшим Симачёнком возился у порога с двумя щенками. - Федоровна, а ты давай его к нам, - предложил Симаков, - чай праздник, чего куковать будете вдвоем. Да споем с тобой, больно ты баско поешь, Федоровна, - дюжий хозяин обнял осторожно молодую женщину, стараясь не сделать ей больно. - Спасибо, Василий Трофимович, мы пойдем, - с сожалением отказалась Павла, не придумав пока, кем она назовет Копаева. Павла шла по заснеженной улице нарочито медленно, оттягивая момент встречи с Копаевым. Она вела Витю за руку, мальчишка, едва научившись ходить, отказался «ездить» на руках, и теперь важно переступал ножками, обутыми в старые валеночки, оставшиеся от симачат. Василий Трофимович принес валеночки, надел на ножки малышу, щекотнул его бородой: - Носи, оголец, да будь молодец! - Витька тут же доказал, что он и сейчас молодец: сцапал Симакова за бороду обеими руками, тот аж скривился от боли, а потом засмеялся: - И чего это тебе так моя борода нравится? Как ни увидишь, так цепляешься! Видно, сбрить придется, пока совсем не выдрал. Павла шла и не знала, как ей быть. Вот уже больше года живет в Шабалино и чувствует себя по-настоящему счастливой, хотя по-прежнему одинока. Конечно, есть в деревне неженатые парни, заглядываются они на молодую учительницу, но Павла не спешила спутать себя семейными узами, ей и так хорошо жилось с сыном. И даже думать не думала об Иване. Он был где-то там, в прежней жизни, а здесь жизнь была иная. И вот он появился. Казалось, радоваться надо: приехал, хоть не венчанный, но муж, отец её ребенка, а радости не было. В душе - одна пустота, заполнявшаяся раздражением, чем ближе подходила к дому. Но едва перешагнула за порог, увидела его, исхудавшего, бледного, грязного, такого беспомощного, и жалость тронула сердце… Ох уж эта женская жалость! Павла затопила печь, нагрела воды в ведерном чугуне, разогрела щи. Когда вода нагрелась достаточно, заставила Ивана вымыться хоть немного, мол, потом и в баню сходит. А есть он не стал: сыт вороновским угощением. Иной постели, как единственная кровать, у Павлы не было, постелить Ивану на пол - нечего, и она, уложив спать Витюшку, легла и сама, сказав, что Иван может пристроиться рядом с краю. Сжалась вся в комок в ожидании, как поведет себя Иван. А тот долго лежал молча, потом начал сбивчиво рассказывать о своих мытарствах на Сахалине, о безденежье и голоде. Павла слушала, и жалобы Копаева совсем не трогали её сердце. Иван осторожно положил ей руку на грудь, и она почему-то не отбросила её. Тогда Иван стал ласкать Павлу более смело, и женщина вскоре потянулась к нему: её тело истосковалось по мужской ласке. Она приняла эти ласки с неожиданной для себя жадностью. Наконец Иван, утомлённый и успокоенный, заснул, обняв Павлу худой рукой. Он приник к ней словно ребенок после долгого плача, ожидая от неё помощи и защиты. А молодой женщине эта рука вдруг показалась невыносимо тяжелой, и она осторожно сняла её с груди, отодвинулась подальше. Павла поняла, что чужой, совсем чужой, чуть ли не случайный мужчина делил с ней сегодня постель, и теперь, когда всё было позади, она поняла, что нет уже у неё к Ивану ни любви, ни тепла, и жалость, что вошла в её сердце, исчезла с последними его ласками. Павла жалела уже, что поддалась на ласки Копаева. Утром, покормив Ивана, Павла строго сказала: - Уезжай, Иван. Не надо тебе здесь оставаться. - Дак, Пань, я же насовсем приехал, - забормотал растерянно Копаев. - И ты приняла меня ночью, Пань, - он шагнул к ней с явным намерением обнять. - И Витьке ведь отец нужен. Павла отшатнулась брезгливо: - Нет-нет, уезжай. Я одна Витюшку подыму. А к тебе у меня ничего не осталось. Иван заморгал удивленно, в его глазах закипали слезы. «Господи! - все возмутилось в душе Павлы. - И я любила этого слюнтяя!» У ребят начались каникулы, но Павла, чтобы не видеть, как Иван уезжает, решила все же позаниматься с отстающими, потому отвела сына к бабушке Вороновой, у которой всегда при необходимости оставляла Витю. Заодно попросила Андрюшку Воронова созвать ребят в школу. Перед уходом сказала Копаеву, что в район отправляется колхозная подвода с молоком, с ней он и может уехать. До конца занятий Павла не заходила в свою квартиру, боясь новых слез Ивана. А вернулась - и остолбенела. Иван сидел, как ни в чём ни бывало, на чурбаке перед печью, строгал из куска сосновой коры кораблик. А рядом с ним на коврике сидел Витюшка. Увидев Павлу, Иван улыбнулся: - Во, Витьша, и мамка наша пришла! Но Павла не приняла его улыбки, нахмурилась: - Иван! Я утром совсем не шутила! Уезжай! И он понял, наконец, что Павла и впрямь не шутит, посерьезнел. - Ну, куда же я, на ночь глядя, поеду? Вероятно, Копаев рассчитывал улестить Павлу ночью в постели, однако Павла отвергла решительно его намерение, и вторую ночь они спали отдельно. Вернее, спала Павла, а Иван просидел у дверцы печи, прокурил всю ночь. Лишь на рассвете вышла на кухню Павла. - Ну, чего расстраиваешься? - спросила миролюбиво. - Все равно у нас жизни не будет. Опять умотаешь куда-нибудь. А я опять - ни жена, ни девка. Уезжай. - А Витька? - Что - Витька? Ты о нем думал, когда уезжал? Ты о нем думал, когда не писал? Вот приехал, а сыну даже конфетку не привез. И ведь не вернулся бы, если б удача тебе была. Удача, Ваня, к работящим приходит, а к лодырям - нет. Работать ты не любишь. Ищешь, где бы денег было больше, а работы - поменьше, а так не бывает. Деньги заработать надо. Ты лучше учительствовать куда-нибудь в деревню иди, все при деле будешь. Учителей на селе уважают. - Не, - покачал головой Копаев, - я опять на Сахалин поеду. На траулер матросом наймусь, они, говорят, деньги лопатой гребут. - Ты и прошлый раз точно так же говорил, да, видно, для тебя лопаты не нашлось деньги грести? - Павла усмехнулась. - Да я же не на траулере работал, на рыбзаводе, а там, знаешь, как трудно, а платят мало… - с жаром начала оправдываться Копаев. - Кстати, о деньгах, - Павла вновь усмехнулась. - Деньги-то у тебя есть? Иван покраснел и, отвернувшись, шмыгнул носом. Павла поняла, что нет у него денег, он и к ней-то ехал, наверное, крадучись, прячась от контролеров - не зря такой замызганный явился. И как только умудрился таким образом проехать полстраны? - Тебе тридцати рублей хватит? - эти деньги Павла отложила себе на теплое пальто. - Хватит, - еще гуще покраснел Иван. - Я пока в Тюмень поеду, а там завербуюсь куда-нибудь. А деньги, ты не бойся, я тебе с первой же получки вышлю! - Вот и уезжай сегодня. Председатель в город ехать собирался, и тебя отвезет. О том, что к учительше приехал мужик, весть по Шабалино разлетелась с утра: Ворониха - баба вздорная, любила посплетничать. Долетела эта весть и до Четырнадцатого участка, достигла ушей Максима Дружникова. Когда ему об этом доложила жена Ефросинья (сказала мимоходом, за ужином), он закаменел, ровно кто-то холодной рукой зажал сердце в кулак. Максим и не подозревал, что так будет больно, и так сильна его симпатия к шабалинской учительнице, которую-то и женщиной назвать трудно: такая внешне беспомощная и хрупкая. И даже Витюшка казался Максиму скорее младшим братом Павлы, нежели ее сыном. И вот словно с крыши сбросили Максима: к Павле приехал муж, как же иначе понимать слово «мужик». И что тут особенного, ведь у нее есть сын, значит, должен быть у мальчишки отец, не ветром же надуло его, и мало ли где мог муж задержаться? Может, у них договоренность такая: сначала она обвыкнет, обживется, а потом и муж приедет. Потому, наверное, Павла всегда держалась с Максимом ровно и уважительно, знала, что муж приедет, да, может, Максим ей вовсе и не по нраву? Он женат, Фрося - явь, а Павла - сон. И все-таки как же больно сердцу, как ноет оно, как плачет!.. Максим женился на Ефросинье потому, что надо было жениться, хотя и старше была его по годам: не век же с отцом-матерью жить, хотелось и свой дом иметь, семью, детишек. Дом он построил, а детей не было. Восемь лет прожил с Фросей, пока понял: не может Ефросинья рожать, потому и взял из тавдинского детдома сиротку Раечку. Девочку Максим любил, одета она всегда была как куколка, и всё же иногда возникало у него сильное желание побаюкать на руках собственного ребенка, свою кровиночку, продолжателя его, Максима, рода. Однажды проклюнулась мысль, что у них с учительницей могли бы быть красивые дети, главное - она не пустая, как Ефросинья. Но вредную мысль Максим задавил: он - мужик простой, едва читать умеет, а она - грамотная, учительница. И вот сейчас, что бы ни делал Максим, постоянно, словно рядом стоял, видел Павлу в объятиях другого мужчины. Павлу, мысль, обладать которой, была для него просто кощунством. Она была для него как прекрасный сон, как мечта, он боялся неосторожно коснуться ее и тем обидеть, она была для него как прекрасная фея из сказки, а теперь по её телу гуляют чужие руки. Тяжелая удушливая волна яростной ревности накрыла его. И эта ярость росла ещё оттого, что изменить Максим ничего в том, что случилось, не мог: всё шло помимо его воли. И он запсиховал. Обругав Ефросинью из-за пустяка, Максим засобирался на заячью охоту, хотя в том не было никакой необходимости, да и не сезон. Однако не заячьи шкурки ему были нужны - в большом сундуке, окованном полосным железом, под двумя замками у Ефросиньи спрятаны и волчьи шкуры, и заячьи, и даже рысья есть. На полу возле их кровати - медвежья шкура. Все шкуры отлично выделаны, в этом деле дед Артемий - знатный мастер. Вместе со шкурами лежали тюки с сатиновой и ситцевой мануфактурой - награда за войну с волками. Это была очень знатная награда, потому что в магазинах ткань можно было купить лишь по спецталонам. Словом, шей - не хочу, хоть исподнее, хоть шубы, унты да шапки. Иногда Максим представлял себе Павлу, разодетую в меха, в новом костюме, и на сердце у него теплело. Но Ефросинья, баба не столько неряшливая, сколько жадная, всё прятала да копила, одежду снашивала до последней нитки, когда и заплату ставить некуда. Может, это было оттого, что вышла она за Максима из бедного, захудалого рода. Зажив своей семьей - Максим был мастер на все руки: плотник, шорник, охотник, мог и бочки клепать - ошалела от достатка, привалившего к ней. И эта жадность - сам-то мог и последнюю рубаху отдать, и кусок хлеба, если кому-то нужнее - ярила Максима до темноты в глазах, особенно когда были гости: его широкая натура требовала - что есть в печи, то на стол мечи, а жена ставила перед гостями самое что ни есть плохое угощение. Максим молча вставал, звал Ефросинью в сенцы и так же молча давал ей зуботычину. И тогда на столе появлялось все - Ефросинья была умелица приготовить и соленья, и стушить-сварить - уж тут Павле далеко до нее. Конечно, ставила и четверть самогонки либо бражки: у Максима еще три брата, лбы здоровые, пили много, ещё больше ели, так что потом Ефросинья с облегченьем до следующего раза убирала недопитую самогонку. И так было всякий раз: пока не получит затрещину, не расщедрится Максимова женушка, хоть и знает, что её обязательно поучат, чтобы не жадничала. Притерпелся Максим к Ефросинье и, может быть, всю жизнь прожил бы так, пока, словно рассветное солнце, не вспыхнула его любовь к Павле. Не красавица она была, но притягивала к себе будто канатом. И вот эта обожаемая им женщина, почти девочка, в постели с другим!!! Чтобы успокоить свою душу, Максим ушел на Карасёвы озёра к деду Артемию, который жил в построенном им самим бревенчатом балагане, ловил рыбу, собирал ягоды и грибы, шишковал в кедраче, сушил всякие травы, потому что считался в округе самым знающим лекарем и людей, и домашней скотины. Он приходил в деревни по первому зову всегда легко одетый с открытой грудью, заросшей седой густой шерстью, без шапки и почти всегда босиком - он обувал лапти с первым снегом и носил только до первых весенних проталин. Его спрашивали, не боится ли он змей, раз ходит по лесу босиком, а дед усмехался в бороду и отвечал: - Они сами меня боятся. Дед и Максима обучил домашнюю живность лечить, потому часто Максима поднимали ночью с постели, если требовалась помощь. Дед Артемий, лохматый, похожий на медведя - седые космы до плеч и бородища до пояса, сидел у костра и наблюдал с усмешкой, как Максим жадно, словно с голодухи, хлебал уху. Максим - второй внук - был самым любым его сердцу. Старший Григорий - тот рассудительный лишку, осторожный. Василий - трусоват слегка, при виде крови падает в обморок. Самый младший из Егоровых сыновей, Михаил - пока ни то ни сё, холостой, ему бы только гулять, да и, похоже, хитрован. А Максим - открытый, очень подвижный, хулиганистый озорник, немало бедокурил в Филькино, под Надеждинском, пока не перебралась семья на Четырнадцатый участок - тогда вокруг больших сел, как Жиряково или Шабалино, много было этих участков. Переселенцы, надрывая жилы, выкорчевывали лес, пускали его на постройки, а землю распахивали. Правда, в начале тридцатых годов стали образовываться колхозы, и раскорчевку вели сообща, но и земля тоже стала общественной. Впрочем, в таежных лесах общиной жить легче. Максим при организации колхоза на Четырнадцатом участке был заводилой. Молодой да решительный, чапаевец, его и выбрали председателем. Он всегда внимательно выслушивал то, что говорили ему партийные райуполномоченные, но поступал сообразно своего мужицкого разумения, может, потому и обид было меньше у колхозников «Красных орлов», что наперекор указаниям из района не заставлял Максим в общее стадо сгонять коз да кур, понимал, что в общем хозяйстве одна коза или овца много прибытку не дадут, а в отдельном хозяйстве - очень даже необходимы, и уход за ними более хороший будет. Зато придумал создать мастерскую по катке валенок, тут уж шерсть сдавала каждая семья, где были овцы, и никто не возражал, потому что урок Максим определял тоже по справедливости. Максиму, конечно, «нагорело» за самоуправство от начальства, но никто и предположить не мог, как пригодится эта мастерская спустя десяток лет, и что потом будут за это вспоминать Максима с благодарностью. Словом, любил дед Артемий Максима потому, что видел, наверное, в нём себя молодого, такого же ухаря, но в то же время надежного и делового мужика. И силушкой Бог Максимушку не обидел. В Надеждинске на углежжении звали парня «Пшеничинский Серко» - был такой купец Пшеничников, имел самого мощного коня битюга-тяжеловоза. Максима и прозвали так, что наваливал угля на свою тачку больше всех, а от роду ему тогда было шестнадцать лет. И когда Максим обзавелся собственным конем, он его назвал Серком. В одном только дед не одобрял внука, что женился на Ефросинье: не одна девка сохла по нему, а он выбрал бабу-квашню. Вообще-то Фроська - хозяйственная и умелая, но такая растопыра медлительная, что другая бабенка вокруг деревни обежит, а Фроська только шаг сделает. Да и жадная до невозможности. Непонятно, как они только уживаются, такие разные: один как шумный, веселый и светлый ручей, а другая - как застоялая лужа. - Чего ты, Макся, смурый такой? - нарушил дед молчание. - Или случилось что? - Да нет, деда, всё в порядке, - пожал плечами внук. - Да уж! Ты мне сказки-то не сказывай, вижу, что не в себе ты, ну-ко, говори-ка, что приключилось! - приказал он Максиму. И внук рассказал всё без утайки, выложил, как на блюдечке. Рассказывал, а сам словно на себя, говорившего, смотрел со стороны, и видел небритого, сгорбленного усталого мужика с запавшими глазами. Дед выслушал и крякнул досадливо: - Эхма! И впрямь, неладно. Знаешь, Макся, баб-от много, а жену ты себе уже выбрал. Сам виноват, что такую. Ну, а учительша-то знает про твою дурь? Максим отрицательно покачал головой. - Слава те, хоть тут ума хватило. А ты не о жене думай, о Райке своей. Ты ей свою фамилью дал? Дал! Гордая фамилья - Дружникова! Вот и ставь девчонку на ноги. Ласковая она, как кошонка, без тебя с Фроськой пропадет. Да и мужик, говоришь, к учительше приехал, отец её мальчонки, а ты встрять в семью хочешь? Не одобряю! - Да ведь люблю её, деда! Жить без неё не могу! Дед улыбнулся едва приметно: - Не могешь, как же, пока не далась, а дастся - смогешь! Знаю. Сам такой был. Иные, как твоя растопыра, ничего не требуют, лишь бы мужик рядом был, да топтал, сами-то они бесчувственные, а иным - обхождение тонкое подавай, душа у них нежная… Макся, слушай, - дед хохотнул в бороду, - а хошь, я тебе травки дам, всю дурь твою, как рукой снимет, а? - Дед, не смей! - вскочил на ноги Максим, сжав кулаки. - Да ладно тебе, Макся, - дед рассмеялся, - не ворошись. Нету такой травки, врут бабы про приворотное да отворотное зелье, чтобы вам, мужикам, головы забить, облапошить да вокруг пальца обвесть. Не зелье людей друг к другу притягивает, а душа к душе стремится, и хорошо, когда душа душе подходит, тогда счастливы люди до последней минуточки, вот как я был со своей старухой, как твои отец с матерью. А бывает, и не находит душа душу, вот и мается человек. Фроська - не твоя половинка, да и с учительшей… - Артемий глянул на внука внимательно. - По себе ли дерево рубишь? Она - грамотная, а ты, мужик лапотный, едва расписываешься? Не виновен ты в том, но всякий мужик норовит выше бабы быть, вроде бы как природой ему так отведено - наверху быть, однако не всякий мужик оказывается умней своей жены, помни это, Макся. Тебе тяжко с Фроськой, верю, а не будет ли тяжельше с учительшей: будешь любить её, а достигнуть не сможешь. Тогда как? Натура будет требовать сверху быть, ну, будешь по ночам, а днем как? Ведь не только ночь одна, и светлый день наступает с рассветом. Неделю жил Максим у деда. И словно тяжесть какая-то свалилась с души Максимовой, всё, казалось, отступило. Павла словно уплыла за далёкий-далёкий горизонт закованных в лёд синих Карасёвых озёр, её образ истончал в его воображении до слюдяной прозрачности. Осталось лишь озеро, дед, лес. Они ловили рыбу, солили её, ели жареную, вареную, наконец, опостылела такая жратва Максиму, захотелось горячих щец, парного молочка, да и стопарик бы с устатку не помешал. - Ну тя к лешему, дед, ополоумишь от жизни такой твоей, - сказал Максим как-то морозным ясным утром. - Домой пойду! Дед улыбнулся, не стал разубеждать внука. Он до такой степени привык жить в лесу и так слился со всем, что вокруг щебетало, росло, что иной жизни и не представлял. Только и сказал: - Иди. Только дурь выбрось из головы, всё путем тогда и будет. Максим встал на лыжи и ушел. До Четырнадцатого Дружников добрался к вечеру, вернее, до темна - зимой вечер рано приходит. Он бросил мешок с мороженой рыбой в сенях, вошел в избу, вдохнул с наслаждением привычный запах своего жилища, легко поцеловал Фросю в лоб и велел накрывать на стол. Потом долго с наслаждением плескался возле рукомойника, решив после ужина истопить баню и смыть с себя недельную грязь. Фрося просияла от его неожиданного поцелуя и забегала-засуетилась. А как сел Максим ужинать, поставила перед ним бутылку городской водки. Сама устроилась напротив и смотрела, счастливая, на мужа, стрекотала, как сорока, рассказывая деревенские новости, и, между прочим, сообщила не без злорадства: - А учителкин мужик уехал. Сбежал, Ворониха сказывала, пока она к Симаковым уходила. Или сама прогнала, видать, не по размеру на сей раз пришелся. Максим побагровел, поперхнулся едой и стукнул кулаком по столу: - Вечно ты со своей трепатней под руку лезешь! Фрося испуганно сжалась, не понимая причины гнева мужа. А Максиму стало стыдно за свою вспышку, он примирительно спросил: - А Серко где? Дома, аль в колхозной конюшне? Как он? - Да на конюшню свела, ты ж убёг незнамо куда, а кто ходить за ним будет? Жив-здоров твой Серко, чо ему, жеребцу, сделается, - обидчиво поджала губы Фрося: всегда так - конь ему дороже, чем жена. Максим быстро доел щи, посидел, глядя в тарелку, несколько мгновений, потом, отказавшись от жареной картошки, стал одеваться, взял и ружье. - Ты куда, Сим? - встревожилась Фрося. - Да к Лизе съезжу, дед велел ей рыбы передать, а на Серке быстрей обернусь, а то… - он шлепнул жену по мягкому заду, - заскучал я! Баню готовь, как вернусь, так и… - А ружжо зачем берешь? - удивилась жена. - А чтоб от разбойников обороняться! - ответил Максим весело - он и сам не знал, зачем ему ружье. Потом налил полный стакан водки, хлобыстнул его единым махом, закусывать не стал, крякнул от души, тряхнув головой, и ещё раз приложился ладонью к мягкому месту Фроси, да так, что та ойкнула, однако была довольна лаской мужа. Максим, выйдя во двор, подумал, что его жена ни в какое сравнение не идет по телесности против Павлы. У той, небось, и подержаться не за что, одно слово - худоба. А с худой бабой спать, говорят, что на тощей кобыле скакать. Максим весело хмыкнул и направился к конюшне. Он седлал Серка, встретившего хозяина нежным ржанием, тоже ведь, варнак, соскучился, и шептал: - Вот и всё, ушла дурь. Прав дед. Я даже не волнуюсь, что еду в Шабалино, завезу рыбы к Лизе, как деду обещал, и сразу же обратно, ну разве что с Володей чарку опрокину. Но, выехав на Шабалинскую дорогу, Максим понял, что не к сестре он едет, а к ней, к Павле. И он хлестнул Серка плетью, мол, давай быстрей! Обиженный Серко даже остановился, головой мотнул, взвился на дыбы, кося глазом укоризненно: за что? Максим никогда прежде не бил коня, а если и поддавал слегка вожжами, когда Серко был запряжен в повозку, то это не в счет - за дело попадало, и Серко был не в претензии, так как не любил запряга и всегда волынил. Но Максим вновь ожег его бок: - Пошел, но! И Серко пошел такой размашистой рысью, что ветром шапку чуть с головы Максима не сдуло, так пошел, что Максиму пришлось придержать коня на шабалинской улице возле школы. Ой, не на беду ли твою, Максим, школа первой была на пути, а не бурдаковский дом? В окне кухни горел свет: Павла не спала. Максим тихонько, воровато, завел коня во двор, погладил его по шее: - Прости, брат, спешил я к ней… - и поднялся на крыльцо, стукнул в дверь. - Кто там? - раздался милый ему голос, и сердце Дружникова забилось, как птаха, попавшая в сеть. - Это я, Дружников, - сообщил Максим осипло. Павла открыла дверь, и Максим прямо с порога облапил её, теплую, такую родную и желанную, начал целовать в щеки, лоб, добрался до открытой шеи, возбуждение нарастало в нем лавиной, и тут как ушат ледяной воды на него вылили: - Вы что, Максим Егорович, белены объелись? - она даже не вырывалась, как сделала бы, наверное, другая женщина, сказала холодно и спокойно. И Максим увял. Но всё-таки не мог уйти так просто, и прошептал: - Вы не бойтесь меня, я вас не обижу, просто поговорить хотел… как Раечка учится, - выдумал он причину своего неожиданного вторжения в её дом. - Об этом надо днем спрашивать, и не таким способом, - неприязненно глянула Павла. - Но проходите. Максим зашел и как был в полушубке, не раздеваясь, сел за стол, за которым Павла проверяла ученические тетради, набрал воздуха в грудь, и - как в омут головой: - Выходи за меня, Павла Федоровна, замуж. - Может быть, вы пьяны? - осведомилась Павла. - Да не пьян я! - воскликнул Максим. - Просто люблю тебя, и сам не знал, что люблю! А как узнал, что муж приехал, словно обезумел, свет в глазах померк! Узнал, что уехал - крылья за спиной выросли! - Да вы ведь женаты, Максим Егорович, - рассмеялась весело Павла. - Вы же не татарский хан, чтобы гарем разводить! - Женат, да не женат, - ответил Максим. - Не расписаны, не венчаны. До Тавды - далеко, а церквей у нас нет, да я бы в церковь и не пошел. - Да вы бы хоть спросили сначала, люблю ли я вас? - всплеснула Павла руками. - Панюшка, - с жаром произнес Максим, - если и не любишь, я всё сделаю, чтобы полюбила. Я тебя на руках носить буду, шубу новую сошью, я ж охотник, милая, все у нас будет, у меня ж ничего из рук не вываливается, и я… - он не смог больше ничего сказать в похвалу себе и вновь повторил: - Выходи за меня! - Максим Егорович, вы словно покупаете меня - и то, и се сулите, - усмехнулась опять холодно Павла, - но я выйти замуж за вас не могу. - Не можешь? - вскипел Максим. Еще ни перед одной бабой он так не плакался, легко и быстро брал своё, а эта кочевряжится! Он сдернул ружье с плеча. - Соглашайся, или я тебя убью, чтоб никому не досталась, и сам застрелюсь, всё равно мне без тебя не жить! День и ночь в глазах стоишь! Павла осторожно отвела в сторону ствол ружья, поманила за собой, взяв в руки керосиновую лампу. Максим двинулся следом, обожженный сладкой мыслью скорого обладания Павлой. А та подняла лампу повыше над головой, чтобы свет стал ярче, показала на спящего Витюшку: - Стреляй, Максим, но сначала его убей. Максим ничего не ответил, вышел на цыпочках из комнаты, пересек кухню, прикрыл аккуратно за собой дверь, выходя в сени. Серко всхрапнул, увидев хозяина, потянулся к нему, он уже простил Максима за удар плетью. Максим взял повод в руку, вывел коня за ворота, пошел по улице, ведя его за собой, и чувствовал, как по щекам текли слезы. И Серко, наверное, опять удивился - никогда не видел хозяина таким поникшим и сгорбленным. За околицей, вскочив в седло, Максим обнаружил притороченный мешок с рыбой. Отвязал его, размахнулся и зашвырнул подальше в сугроб: в самом деле, не везти же рыбу обратно, а к сестре Максим не хотел ехать - он никого не желал видеть. Максима Дружникова Павла не любила, и его выходка с ружьем сильно перепугала ее: вдруг, в самом деле, застрелит, останется Витюшка сиротой. Всю зиму она жила в постоянном страхе, что Дружников совершит какую-либо глупость. И он совершил: дважды приезжал свататься, а на третий просто взял её силой. После того Павла тихо плакала, свернувшись клубком, а Максим стоял на коленях рядом и гладил ее по голове: - Ну не плачь, Панюшка, я люблю тебя. Еще сильнее, чем прежде. Думал, возьму силой, и все уйдет, а чувствую - люблю. Не знаю, как тебе это объяснить, не умею. Выходи за меня, любушка. Я на всё для тебя готов. Павла не откликалась, только тихонько поскуливала, как щенок, которого ни за что ни про что взяли да пнули. Всё в её душе бунтовало против насилия Максима, но в то же время она сознавала, что ей с ним было хорошо в момент близости, потому, наверное, и было душевно так плохо. Максим долго что-то говорил бессвязно и горячо, но Павла молчала, и он ушел со смешанным чувством вины перед Павлой, удовлетворения своего мужского желания и злости: на коленях перед ней стоял, а она ровно чурка бесчувственная. С той ночи он не появлялся в Шабалино, и Павла со злостью думала: «Поматросил и бросил, вся любовь до постели была», - вскоре злость переросла в ненависть. Но самое главное, она вдруг почувствовала себя беременной. К деревенским повитухам обратиться страшилась из-за сплетен, в больнице аборт ей не сделают - существует специальное правительственное постановление, запрещающее аборты. Оставалось ехать обратно в Тюмень, и хотя там её ожидал ад, Павла решила написать в роно, чтобы ей нашли замену, объяснив, что должна уехать по семейным обстоятельствам. Все это подкосило Павлу, она заболела. И к ней то ли в бреду, то ли наяву приходил похожий на лесовика дед, поил её настоем горьких трав, что-то шептал над ней. А потом навалился сон, и как сказала потом бабушка Фёкла, которая прибиралась в школе, Павла проспала ровно двое суток. И проснулась здоровой. А Максима все не было… Зато приезжала Ефросинья, сначала костерила Павлу почем зря, потом заплакала по-бабьи навзрыд: - Уехала бы ты, учительша. Не забирай у меня Симу, - она не сказала, что боится не столько ухода Максима, сколько того, что останется ни с чем - ни достатка, ни дома, ведь сама она колготилась по хозяйству, а работал в колхозе Максим. Дом и всё в нем было сделано его руками, весь достаток - от него. А Максима не было… Приходила Елизавета Бурдакова, просила за брата: - Измучился он весь, исхудал. Все равно ему с Ефросиньей не жить, ладу не было у них и прежде, а тем паче сейчас. Уйдет он всё равно от нее, да он и так живет у родителей. Ты за ним, Павла Федоровна, будешь как за каменной стеной, выходи за него. Но Павла слушала, оледенев, и молчала. А Максим не приходил… И Павла отправила заявление в роно. Ответ из Верхней Тавды с разрешением уехать, не дожидаясь замены, пришел в августе, и Павла стала готовиться к отъезду. Все было уложено за пару дней. Павла попрощалась с шабалинскими друзьями, с ребятишками, которых учила два года. Ожидая подводу, которую ей выделил Симаков, чтобы доехать до района, бродила Павла бесцельно по своей квартире, по классу. Школу она хорошо подготовила к новому учебному году - все побелено, покрашено. В классе - новые парты, в шкафах - новые наглядные пособия, нарядный глобус. Про то, что Шабалинская школа отлично подготовлена к новому учебному году, даже в тавдинской газете написали. И в учительской квартире тоже порядок, не то, что было, когда она приехала. Павле было грустно и жаль покидать Шабалино: ей хорошо жилось и работалось здесь, ее уважали в роно, и вот приходится уезжать. Она понимала, что в материнском доме будет невесело: мать начнет пилить её беспрестанно, плача и сердясь, что второй раз дочь собирается родить вне брака (с Иваном отношения так не были узаконены), сестры начнут насмехаться и фыркать, как это было после рождения Вити, но Павле просто некуда было притулиться. В коридоре затопали сапоги. «Наверное, возчик», - подумала Павла, очнувшись от дум. Дверь распахнулась. На пороге стоял Максим Дружников - хмурый, потухший, похудевший. Павла пристально глянула на него и почувствовала, что силы оставляют ее, и стала оседать на пол в обмороке. Максим едва успел подхватить женщину на руки. |
||
|