"Дорога неровная" - читать интересную книгу автора (Изюмова Евгения)

Глава Х - Соловушка


Только солнце размашисто брызнет - Снова спрячется у ворот… Как извилисты линии жизни, Если б все это знать наперед. ***** … А предки были птицами, И лет тому не счесть. Мы изменились лицами, Но в каждом птица есть. С. Островой

Шурка лизнула белый твердый кусок, величиной с ее кулачок и опять заныла:

- Баба, баба, к маме хочу…

- Господи, да молчи ты! Горе мое! Уехала твоя мама.

- Куда? - требовательно спросила девочка.

- Куда-куда… На кудыкину гору!

- А почему? - не отставала Шурка.

- Потому что… Шлюха она, твоя мама!

Такого слова Шурка не знала, но слово ей не понравилось. И Шурка посмотрела на бабушку сердитыми серо-голубыми глазами, в которых уже угадывалось упрямство.

- У-у! - Бабушка замахнулась на девочку тряпкой-прихваткой, которой только что пользовалась, чтобы не обжечь пальцы, передвигая с места на место кастрюлю. - Так же смотришь, как и мать твоя шалопутная! - Ефимовна вдруг подхватила Шурку на руки, начала ее целовать и плакать, приговаривая: - И где же носит ее, горемычную, где она есть, головушка бедная, окаянная…

Шурка молча и серьезно смотрела на бабушку: она уже давно привыкла к быстрой смене ее настроения - то ругается на нее, то вдруг заплачет, а потом опять ругается, но уже на маму, которая почему-то куда-то давно исчезла, Шурка же сильно по ней соскучилась.

Открылась дверь, и в комнату вошли тетя Роза и ее муж Александр, громадный, в белом полушубке. Шурка любила дядю Сашу, потому выскользнула из объятий бабушки и бросилась к дяде.

- Ух, ты! Выросла у нас девка, выросла! - он подхватил Шурку на руки, подбросил слегка вверх, и девчонка завизжала от восторга, почувствовав, что на мгновение зависла в воздухе, а потом мягко упала в сильные руки дяди Саши. - Собирай ее, мать, к нам, елку будет смотреть - мальчишки вчера нарядили. Давай, мать, и ты к нам, чего ты будешь одна в новый год сидеть?

- Нет, - отказалась бабушка, - далеко к вам идти. Гена с Лидой к Зое пошли, вот и я туда же пойду. - Зоя теперь жила тоже на улице Сталина и работала комендантом в студенческом общежитии лесотехнического техникума.

Пока бабушка укутывала Шурку, Роза спросила:

- От Пани есть что? Где она?

- Ох, - вздохнула бабушка, - в каком-то Ханты-Мансийске. И где это?

- На севере, - пояснил зять.

- На севере, - опять вздохнула бабушка. - И что делать? Болею я. Шурку с кем оставлять?

- Деньги хоть присылает? - Роза смотрела с усмешкой, ожидая отрицательного ответа.

- Присылает, - и бабушка опять заплакала.

- И чего ты ее, блудню, жалеешь? Напиши в горком Потокову, партийная она. Как взгреют, так и про любовь забудет, примчится, как миленькая. Или прав родительских лишить надо.

- Роза, чего ты болтаешь? - рассердился Саша. - «Взгреют, прав лишить…» Да ведь человек она, живой человек! Ну, вышла замуж, пусть живет, мало ли что вам Николай не нравится. Вам-то что? Все с Зойкой баламутите, а зачем? Не слушай их, мать, не дурак же Николай, зря майора не дадут, - Насекин, будучи военным, очень уважал людей, имеющих высокие воинские звания. - Может, все у них еще наладится, и Шурку, как обещали, заберут. Чего вы все скрипите?

- Да я что? Я - ничего, - забормотала Роза. Она и впрямь не лезла бы к старшей сестре с советами - у нее самой жизнь устроена. Насекин, хоть и старше ее намного, человек порядочный. Да вот Зоя частенько ее подзуживала, говоря о Павле со злостью и презрением. Роза понять не могла, почему Зоя относится к старшей сестре с таким пренебрежением. То ли завидовала Павле, ведь Зоин муж, Топорков - обычный шофер, выпить тоже не дурак, а Смирнов, хоть и пьяницей его считают, имеет высшее образование, был большим начальником, майор в отставке, воевал, награды имеет, люди его уважают. Ее Насекин - военный человек, сержант, а войны не знает, все время служил в «зоне». Может, и правда, оставить Паню в покое, пусть живет, как знает - не маленькая? Решит Роза так, а Зоя вновь «заведет» да науськает на старшую сестру.

- Ну, пошли! - сказал дядя Саша, когда Шурка была готова в дорогу. Он вскинул ее на плечи. - Держись, девка, поедем к нам.

На улице было темно и морозно. Дядя Саша вышел на железнодорожные пути и зашагал по шпалам. Звезды посверкивали в небе, словно подмигивали Шурке, и ей стало весело. Девочка сложила губы трубочкой и дула сверху на дядю Сашу. Тот притворно сердился и грозил:

- Вот скину сейчас тебя в снег, баловница! Возьми лучше фонарик и свети на дорогу, - и подал ей железную коробочку, у которой можно было покрутить колесико, и дорога становилась то желтой, то красной, то зеленой. И когда впереди загорался зеленый свет, дядя Саша дурашливо взбрыкивал и кричал:

- Но-о! Коняшка, вперед! - и припускал бегом по тропке. Тетя Роза сердилась на них, но Шурка понимала, что это не со зла.

Потом они шли вдоль длинного высокого забора, которым был огорожен лесокомбинат, где (Шурка слышала это из разговоров взрослых) работала сестричка Лида, и дядя Саша забрал фонарик у Шурки, потому что на столбах возле забора горели фонари.

Вскоре Насекины дошли до своего дома в поселке, где жили военнослужащие из охраны «зоны». И когда ее раскутали в теплой кухне, то обнаружилось, что один валеночек с Шуркиной ноги потерян. Тетя Роза принялась ругать мужа, мол, чуть не заморозил девчонку, а тот весело отговаривался, и тетя Роза перестала сердиться, тоже развеселилась от этого маленького приключения и уже не всерьез, а в шутку посылала дядю Сашу искать Шуркин валенок. И они стояли так посреди кухни и хохотали - Шурка, тетя Роза, дядя Саша, их сыновья - Толик с Володей. Тетя Роза всегда была веселой, если рядом не было тети Зои, которая вечно была чем-то недовольна. Тетя Роза при тете Зое как-то притихала, и у них не было иного разговора, как только ругать Шуркину маму. И за это Шурка не любила тетю Зою.

Насекины занимали щитовой коттедж, где были две комнаты и кухня. В одной комнате - спальня взрослых, другую занимали дети - двоюродные братья Толик и Володя. Шурка любила их больше, чем Юрку Ермолаева, который жил близко от нее с бабушкой - на той же улице: он все время норовил обидеть Шурку и никогда не давал играть с его игрушками. И хотя Шурка росла не плаксой, все же умудрялся своими дразнилками, щипками да толчками доводить ее до слез.

А братья Насекины, наоборот, ее всегда защищали.

Вовка, младший из братьев, взял Шурку за руку и повел в комнату родителей. Девочка вошла и замерла в изумлении. Она увидела дивно пахнущее, зеленое чудо, все в цветных огоньках и стеклянных блестящих игрушках.

- Что это? - шепоточком спросила Шурка, прижав пухлые ладошки к груди. - Такое красивое!

- Елка! Ты что, Шурка, совсем неграмотная, не знаешь, что такое елка? Книжки не смотришь? - удивился Вовка.

А откуда быть Шурке грамотной, если бабушка едва по слогам складывает воедино печатные слова, книжки с Шуркой не рассматривает, да и нет у нее никаких книжек. Сестре Лиде было не до нее, заневестилась сестричка, как говорила бабушка, запохаживал к ней парень, живший неподалеку от Насекиных, с чудным именем - Август. Десять верст от Белого Яра до Сталинской для Августа - не околица, каждый день прибегал и всегда приносил кулек конфет Шурке. Пока Лида вертелась перед зеркалом, прихорашивалась, Август усаживал Шурку на колени, покачивал ее, рассказывал сказки, а Шурка, сосредоточенно нахмурив брови, уминала конфеты, пока бабушка, спохватившись, не забирала бумажный кулек: «Хватит, а то зубы выпадут!» И хотя бабушка частенько ворчала на Шурку, забирала конфеты, девочка все равно ее любила, и когда укладывались спать, сворачивалась клубочком у бабушки под рукой и сладко засыпала.

Под елкой лежал полосатый мешок, и в нем что-то было. Шурка спросила у Вовки: что?

- Это Деда Мороза мешок, его сегодня смотреть не положено, - объяснил брат.

- Почему? - заинтересовалась Шурка, спрятав руки за спину, потому что ей очень хотелось посмотреть, что там - в мешке, и она боялась, что руки сами собой полезут в мешок.

- Ты что? Неграмотная? - удивился вновь Вовка. - Ведь завтра новый год! Завтра и подарки будут. - А сам украдкой все-таки прикоснулся к мешку: в самом деле, что там - в мешке?

Утром Шурка перелезла через Вовку - она спала у стенки - выскользнула из комнаты, подкралась к двери другой комнаты, где стояла елка (вдруг ее украли?), заглянула в щелку. И от сердца отлегло: стоит зеленая красавица, едва подрагивая колкими веточками, когда по улице проезжает машина. Только мешка с подарками под елкой не было. «Украли!» - всполошилась девочка, и открыла пошире дверь. Мешок стоял по-прежнему рядом с елкой, только с другого края. Шурка шумно и облегченно вздохнула, застыв на месте. Насмотревшись на елку, она вернулась в комнату братьев и вновь залезла в постель. Проснулась оттого, что мальчишки тормошили ее и весело дразнили:

- Соня-засоня!

- А вот и не соня! - возмутилась Шурка. - Я первой увидела, что мешка под елкой нет. Он совсем в другом месте!

- Глазастая какая, - улыбнулась тетя Роза, облачая Шурку в новое голубое платье с оборками и такого же цвета туфельки. Она любила племянницу, завидовала Павле, что у той есть и мальчишки, и девчонки, а вот у нее дочушки нет. Роза даже иногда подумывала забрать Шурку к себе, раз мать ее где-то шлындает, удочерить, пусть растет в неге и ласке: Шурка - славная девочка, смышленая лопотунья и очень ласковая.

К обеду и тетя Роза принарядилась в такое же голубое, как у Шурки платье. Тут и соседские ребятишки, Вовки-Толькины друзья пришли, все нарядные и красивые, и все же братья, казалось Шурке, самые красивые и нарядные.

Тетя Роза устроила хоровод, и все дружно запели песню про елочку, потом она затеяла игры со старшими ребятами, а младшие, вроде Шурки, стояли в сторонке и громко хлопали в ладоши. Шурка смотрела сияющими глазами на своих ловких и сильных братьев, на тетю Розу и радовалась, считая их самыми лучшими и красивыми на свете. Потом и малышей тетя Роза расшевелила, заставила кого петь, кого плясать, а Шурка, которую поставили на табурет, чтобы все видели девочку, рассказала стихотворение про Таню, которая уронила в речку мячик и громко заплакала. И тут распахнулась в прихожей дверь - в дом вошел кто-то большой, с белой бородой и посохом в руках.

- Ура! - завизжала малышня, бросаясь навстречу вошедшему. - Дед Мороз пришел!

- Ага, вот я вас заморожу сейчас, - грозно крикнул Дед Мороз, стукнул о пол посохом, и хотел сграбастать всех в охапку, но ребятишки разбежались в стороны, а Шурка не успела. Стояла, зачарованная, смотрела на диковинного деда, почему-то одетого в дяди-Сашин белый полушубок без погон. Ей и страшно: вдруг и вправду заморозит, и любопытно, почему это глаза у деда Мороза такие знакомые, уж не дяди ли Сашины?

- Ух, ты, какая смелая девочка! - зарокотал притворным басом Дед Мороз и знакомо, по дяди-Сашиному, весело подмигнул. - Тогда тебе первой и подарок. Держи! - он сунул руку в мешок и вытащил оттуда медвежонка с блестящими глазенками, кожаным носом, с руками-ногами, которые можно было вертеть как угодно: заставлять шагать, здороваться, отдавать честь. Шурка в первый миг онемела от восторга, стояла, прижав медвежонка к груди, но потом опомнилась, приподнялась на цыпочки и настойчиво дернула деда Мороза, который вытаскивал из мешка подарки другим детям, за подол полушубка. Тот обернулся, и тогда Шурка поманила его к себе пальчиком, а когда дед Мороз наклонился низко-низко, к самому ее лицу, Шурка прошептала:

- Дядя Саша, я знаю, это - ты…

- Ага, догадалась, - усмехнулся дядя Саша в свою ватную бороду и зашептал Шурке в самое ухо. - Молодец, только никому не рассказывай, что это я! Это будет наша с тобой тайна.

Шурка с такой готовностью закивала, что дядя Саша придержал ее рукой - этак, глядишь, и оторваться головенке не долго.

Все дети получили подарки. Кто машину, кто книжку. Вовке достался водяной пистолет. Но лучше медвежонка, считала Шурка, подарка не было.

Медвежонок стал Шурке другом, с которым можно было играть, плакать, смеяться, доверять секреты - уж Мишка никому не скажет! И она, укладываясь спать, обязательно укладывала рядом и Мишку, шепотом рассказывала ему сказки, которые слышала от Августа.

Ах, новый год, новый год! Первый Шуркин новый год! Как часто он приходил потом Шурке во сне, и она смеялась, кружилась возле елки, бросала вверх разноцветные бумажные ленты и лепесточки конфетти. Она тогда не знала еще, что в человеческой жизни бывают не только праздники, горестные будни тоже бывают, и даже чаще, чем праздники.

Весна Шуркиного трехлетия была нерадостной. Все чаще плакала бабушка, все чаще тетки требовательно заявляли, что нечего церемониться с беспутной. Так называли они Шуркину маму. Шурка обижалась на них, чувствуя, что это незнакомое слово - нехорошее, что мама совсем не такая, что мама обязательно за ней приедет, и она сердито исподлобья смотрела на тетушек, отчего тетя Зоя часто повторяла:

- Смотрит, как волчонок, вот и делай для нее добро. Сдать ее в детдом, и дело с концом, - и поджимала тонкие губы, сводила в одну ниточку.

И бабушка согласилась с Зоей, однако, воспротивилась Лида, которая сказала, что будет Шурку воспитывать сама.

- Тоже мне - сама! - презрительно скривилась Зоя. - У самой-то еще ветер в голове, саму воспитывать надо.

- Я уже работаю, прокормлю, меня на заводе уважают, вот даже комнату дали, - возражала Лида, но Зоя и на это имела свое мнение:

- Подумаешь, бракером она работает, тоже мне - работа, вот и будешь всю жизнь ради Шурки чертомелить на своем лесокомбинате, - Зоя терпеть не могла, когда кого-то уважали больше, чем ее, когда кто-то мог обойтись без ее советов и указаний, и уж совсем за людей не считала тех, кто работает на заводе, а не в какой-либо конторе, как она. - Давно ли прибегала ко мне за помощью?

Зоя намекала на то, что старшая племянница недавно чуть не попала под суд. Время, хоть и закончилась война несколько лет назад, хоть и карточки продуктовые тоже давно были отменены, было беспокойное и тревожное, и спрос за дисциплину труда не снизился, многие руководители вели себя как в военное время: «Я дал указание, а ты обязан его выполнить любой ценой!» Вот и Лиду с подругой Клавкой хотели перебросить из бригады бракеров на лесотягу, а там - почти каторжный труд: выволакивать из воды и направлять на лесотягу мокрые и тяжелые бревна. Такая работа за день и здорового мужика изматывала, что уж было говорить о шестнадцатилетних девчонках?

Начальника не переспоришь, а на лесотяге обеим надрываться не хотелось, вот и придумали девчонки, возвращаясь ночью с работы, сигануть с моста в незамерзшую еще Азанку: дескать, простудимся, заболеем, вот и отменят их перевод на лесотягу. И сиганули. Выбрались из реки мокрые - и на завод, мол, хулиганы неизвестные с моста скинули, до дома не дойдем - замерзнем, впрочем, у них и так от холода зуб на зуб не попадал, уж и сами перепугались, как бы воспаление легких не заработать. Увидел начальник смены девчонок - да скорее их чаем горячим отпаивать, а потом в сушилку послал отогреваться. А на мост крепких рабочих снарядил: если там еще хулиганы, то пусть доставят их на завод. На мосту, конечно, никого не нашли, однако женщины, напуганные таким происшествием, долгое время опасались возвращаться поодиночке с завода на улицу Сталина, шли большой толпой.

Отоспались девчонки в сушилке, утром приступили к работе, даже ни разу не чихнули. Так что начальник цеха вновь приказал им идти на лесотягу да еще судом и трехмесячным арестом пригрозил и, наверное, свое намерение осуществил бы, если Лида не обратилась бы за помощью к старшей тетушке. Та хорошо знала начальницу отдела кадров лесокомбината, мужа ее знала - он работал в техникуме, вот и пошла к ним, естественно, не с пустыми руками. Так что вскоре приказ о переводе девчонок на лесотягу отменили.

И все-таки, хотя Лида всегда подчинялась тетушкам, на сей раз стояла на своем: Шурку отдавать в детдом нельзя. Лида, после отъезда матери старалась сохранить семью. Она следила за младшим братом, чтобы не хулиганил (школу Гене пришлось бросить из-за эпилепсии), она же устроила его сначала учеником в чемоданный цех на лесокомбинат, а потом - в фабрично-заводское училище.

Лида всей душой жалела Шурку. Конечно, девушка, которую тетушки постоянно настраивали против матери, сначала разгневалась, когда та родила ребенка. Кима она, не зная всех тонкостей его отношений с матерью, видеть не хотела. И малышку, казалось, невзлюбила, строптиво фыркала, когда мать просила поводиться с ней. Однако в отсутствие взрослых, подходила к кроватке сестренки, брала ее осторожно на руки, качала и разговаривала с ней. Девочка начинала улыбаться, а сердце Лиды окатывало теплом.

Но Смирнова девушка возненавидела, как тогда ей казалось, до конца дней своих. Она считала его виновником окончательного грехопадения матери - бросила семью и уехала неизвестно куда с хахалем. К ее личной обиде добавлялось и презрительное отношение тетушек к матери, которое отбрасывало тень и на беззащитную Шурку - безотцовщина, нагуленыш, живое свидетельство шалапутности матери! Однако Лида не желала сестренке сиротской доли скитания по детским домам, и оттого еще больше злилась на мать и Смирнова.

Насекин «собрания» по обсуждению отсутствующей Павлы, смеясь, назвал однажды военным советом. И впрямь, сестры всю жизнь словно воевали с Павлой, правда, непонятно - почему. Может быть потому, что не стремилась она так явно, как они, к материальному благополучию, что была Павла в отличие от них мечтательной и доброй, беззащитной? Может, именно эта ее беззащитность, безропотность, уверенность, что не получат должного отпора, и позволяли младшим сестрам держаться высокомерно со старшей, хотя, в сущности, обе не превосходили умом Павлу, да и по положению в обществе - сестры этого не желали признать - она всегда занимала более высокую ступень, пользовалась большим авторитетом, чем они? Кто знает, зачем они так поступали. Бог им за это - судья.

Но на некоторое время словесные «военные действия» против Павлы прекратились, и на глазах взрослых засверкали слезы. Словно ночь наступила: потемнело небо, потемнели люди, гудели заводы, и было отчего-то страшно, а отчего - Шурка не знала. Бабушка, укладываясь спать, шептала:

- Охо-хо! Умер наш родной, умер кормилец. Надежа наша. Господи Исусе, что будет с нами?

Иосиф Виссарионович Сталин (Джугашвили), человек, с именем которого для советских людей почти тридцать лет проходил каждый день, а в войну с его именем солдаты шли в бой, умер в 9 часов вечера 5 марта 1953 года.

С его смертью завершилась целая эпоха в истории страны. Он лежал в гробу в Колонном зале Кремля, и его лицо было не таким, каким его видели по газетным портретам - лицо старого, больного человека, все в оспинах. Три дня прощались с ним советские люди, а 9 марта в полном молчании гроб внесли в Мавзолей, где уже лежало тело Владимира Ильича Ленина.

Несколько месяцев после его смерти во главе государства стояли председатель Совмина Георгий Максимилианович Маленков и глава Министерства внутренних дел Лаврентий Павлович Берия. Но секретарь Центрального Комитета компартии Никита Сергеевич Хрущев тоже жаждал власти, потому возглавил заговор против Берии, поскольку видел в нем главную преграду на пути к ней. Но Ефимовне было все равно, кто заменит Сталина, а между тем от устранения Берии больше всех выигрывал Хрущев, он надеялся на победу, не зря же заручился в лице Жукова поддержкой армии. И он ее одержал.

Спустя двадцать лет вновь встанет вопрос о личности Сталина, и в начале наступившего XXI века - тоже. Но сначала он рассматривался по субъективным воспоминаниям тех, кто считал себя жертвами «культа личности Сталина», а в 2001 году его личность рассматривалась уже через призму документов и воспоминаний людей, находившихся в его ближайшем окружении. Именно тогда советские люди, которых называли уже просто россиянами, узнали правду о его последних годах и часах жизни.

Последние годы Сталин жил на так называемой ближней даче, в Кунцево, которую очень любил, хотя в его распоряжении было несколько дач. В одной из комнат, которая для него одновременно являлась спальней, кабинетом и столовой, находилась кушетка, стол, камин. Его повседневный гардероб был очень прост - зимой две пары валенок: подшитые и белые новые, шинель и пара кителей. Летом носил свои любимые старые ботинки, потому что у него болели ноги, и он не желал болезненных ощущений при разноске новых. Начальник личной охраны Николай Новик, сменивший на этом посту генерала Власика, вспоминает, что Сталин никогда не позволял помогать ему одеваться - он делал это только сам. И вообще жил аскетически. Однажды обнаружилось, что его бекеша, подбитая мехом шинель, немного подносилась. Ее хотели заменить новой, но Сталин отказался, сказав, что надевает эту шинель в год раза три, так что ее надо менять. Все это Новик рассказал спустя 47 лет после смерти Сталина.

Насколько аскетически жил Сталин, настолько широко жил его сын Василий, который был генералом авиации. Отец не очень жаловал его, и когда Василий сообщил о своей женитьбе отцу, тот написал в ответ: «Женился? И черт с тобой. Мне жаль ее, что она вышла замуж за такого дурака».

Сын Яков от первой жены, рано умершей Екатерины Сванидзе, старший лейтенант, погиб в плену. Яков, уходя на фронт в первый день войны, позвонил отцу и сообщил об этом, и тот сказал: «Иди и сражайся». Яков командовал батареей гаубично-артиллерийского полка и оказался контуженным в плену в июле первого года войны под Витебском. Фашисты выпустили листовку по этому поводу, в которой был призыв: «Следуйте примеру сына Сталина!» В плену, по словам очевидцев, Яков вел себя исключительно мужественно. Лаврентий Берия сразу предложил Сталину спасти сына и произвести обмен на какого-либо немецкого генерала, но Сталин отказался, впрочем, в то время трудно было найти плененного немецкого офицера. После разгрома 6-й армии в 1943 году в Сталинграде, немецкое командование предложило Сталину совершить обмен Якова на плененного командарма фельдмаршала Паулюса при посредстве шведского Красного Креста, но Сталин ответил: «Солдат на маршала не меняю». Очевидцы свидетельствуют, что он бросился на проволочное ограждение, которое было под током высокого напряжения в концлагере Заксенхаузен. Однако это противоречит тому, что Яков мужественно вел себя в плену, отклонял все предложения немцев о сотрудничестве, хотя они и скомпрометировали его, сфотографировав рядом с немецкими офицерами. Выходит, мужество все-таки покинуло Якова, или после отказа Сталина обменять его на Паулюса, немцы «помогли» ему броситься на ограждение, раз он им не стал нужен? Вот это и не стало ясным даже спустя десятилетия.

А вот Светлану, дочь Надежды Аллилуевой, женщины, которую Сталин, пожалуй, по-настоящему любил, как признаются оставшиеся в живых приближенные Сталина, он обожал. Наверное, Надежда была его ангелом-хранителем, и после ее самоубийства Сталин сильно сдал не только физически, но сильно страдал и душевно, отчего его нрав изменился в худшую сторону. У него было восемь внуков, но он знал только троих - двоих детей влюбчивой Светланы и дочь Якова. Сохранились кинодокументы о семье Сталина - это ленты, отснятые генералом Власиком, начальником охраны Сталина: Власик очень часто общался с семьей Сталина в неофициальной обстановке, и его дети росли рядом с детьми главы государства.

У Сталина было самое настоящее грузинское хобби: он сам готовил вино. В доме хранилась двадцатилитровая бутыль с грузинским вином, куда добавлялись различные травы, вино настаивалось, и потом его разливали по бутылкам. Версия его отравления возникла потому, что кто-то услышал реплику Лаврентия Берия: «Я его убрал», - но Коломенцев, поставщик продуктов на кухню Сталина, утверждает, что дело с приготовлением пищи было поставлено так, что исключалась любая попытка отравления. Но при этом сказал, что Сталин все-таки боялся отравления, потому что в 1952 году задумал новую партийную чистку, которая была многим невыгодна. «Хозяин» после смерти Надежды Аллилуевой стал особенно суров и нетерпим к тому, что ему не нравилось, и многим из его окружения казалось, что Сталин «вычистит» их из партии, а это - потеря привилегий, которые стали уже привычными, они ведь не были аскетами, как Сталин.

Берия обоснованно опасался, что «хозяин» может отстранить его от дел, чувствовал, что доверие Сталина к нему ослабло, подозревал даже, что устранит его, когда завершится «атомный проект», который курировал Берия. Так что подозрения его соратников, что Берия «приложил руку» к смерти Сталина, тоже оправданы.

Возраст Сталина перевалил уже за семьдесят лет, и он, как всякий пожилой человек, год от года слабел. Тот же Новик рассказал, что Сталин очень любил гулять в саду, и по пути его следования были построены беседки, открытые и закрытые, в саду было множество скамеек, где Сталин подолгу, размышляя, отдыхал. Однажды не сумел перешагнуть через канавку и ухватился за березку, чтобы не упасть, и охранник услышал, как он сказал: «Проклятая старость!»

Обслуживающий персонал и охрана обязаны были предусмотреть в своей работе все случайности, но все-таки произошло непредвиденное, о чем Новик сказал: «До сих пор как вспомню тот случай с баней, так мурашки по коже…»

Сталин очень любил мыться в бане, причем тратил на это не более часа. Однажды прошел положенный час, а Сталин из банного помещения не вышел. Прошло десять минут сверх нормы… двадцать…

Лишь через тридцать пять минут охранники забеспокоились, но вместо того, чтобы войти в банное помещение и узнать, что случилось, стали звонить начальнику охраны, тот - министру обороны, Георгию Маленкову…

Взломать дверь набрались мужества только через сорок шесть минут, и только подошли к двери, как вышел заспанный Сталин - он просто уснул. Тогда все обошлось, но никто не принял тот инцидент как предупреждающий сигнал охране, что в подобных случаях следует себя вести решительней. Никто даже не подумал, что Сталин может просто потерять сознание, ведь не молодой уже человек, и ему в любой момент могла понадобиться медицинская помощь.

Так и получилось 1 марта 1953 года, когда с «хозяином» приключился удар, и он долгое время лежал на полу без помощи. Утром не вышел из своей комнаты в обычное время, и, как и в случае с баней, к нему долго никто не решался войти. Вероятно, если бы Власик был на своем посту, Сталин быстрее получил бы помощь и, может быть, прожил еще несколько лет. Но опять повторилась процедура оповещения, и даже когда нашли Сталина лежащим на полу, то его просто положили на диван, потому что Берия заявил: «Вы что? Не видите, что он спит и храпит! Положите его на диван!»

Никто не осмелился ослушаться второе всемогущее лицо в государстве, и Сталин без медицинской помощи лежал еще сутки, потому что никто к нему из охраны не подходил, якобы боясь потревожить. И как знать, не намеренно ли Берия дал такое указание, ведь нашли «хозяина» лежащим в луже мочи, а такое случается лишь с парализованными? Все поняли, что вскоре Берия станет наиглавнейшим человеком в стране, и не рискнули его ослушаться? А может, он просто приказал ничего не делать для спасения Сталина, и потому никто к нему не подходил, не вызвал своевременно врачей из опасения за собственную жизнь? И если это так, то навсегда останется тайной, почему так случилось, потому что люди не любят признавать себя трусами и подлецами, вероятно, именно это и дало повод Берии произнести свою знаменитую фразу: «Я убрал его».

И в то время, когда Сталин лежал беспомощный в своем кабинете, уже шла борьба за власть, что косвенно подтверждает понимание Лаврентием Берия и его соперником Георгием Маленковым (оба стремились к единоличной власти) - Сталин доживает последние сутки, а может - часы.

О чем думал Сталин тогда? Как бывший семинарист, что его постигла кара Всевышнего за то, что в 1924 году практически изолировал Ленина от товарищей, оставил его умирать в одиночестве из боязни, что вождь Октябрьской революции своим преемником сделает другого человека? Как глава государства, что наделал за время правления немало ошибок и хотел бы их исправить? Как обычный человек, понимая, что находится перед лицом смерти, страстно желал крикнуть всем, как ему очень плохо и срочно нужна помощь, а в душе, вероятно, рос ужас, что не может произнести ни слова, а также от понимания, что никто к нему не придет на помощь - не желают соратники его выздоровления? Однако то, о чем думает человек в предсмертные часы - это тоже тайна за семью печатями…

Сталина не стало 5 марта. Из двух претендентов на власть увереннее, видимо, чувствовал себя Берия. Юрий Сергеевич Соловьев, непосредственный участник похорон Сталина, вспоминает, что Берия нес гроб слева, на традиционном месте будущего преемника - там же в свое время шел и Сталин, когда хоронили Ленина. Берия был ниже ростом тех, кто шел сзади, ему приходилось поднимать руки и прилагать большие усилия, чтобы выровнять гроб, поэтому он грязно выругался на них, чтобы все равнялись на него. То есть, Берия вел себя уже как хозяин. И осанка у него стала уверенной, и даже внешне отличался от других своим черным пальто, черной широкополой шляпой и черным шарфом, закрывавшим подбородок. И в момент, когда Юрий Соловьев принимал от Берии поручень гроба, фотограф случайно запечатлел взгляд Лаврентия Павловича - самодовольный и начальственный.

Борьба за власть обострилась сразу после похорон, хотя Берия (глава объединенного министерства внутренних дел) и Маленков (председатель Совмина) держались дружески. Рядом с ними замелькал Никита Сергеевич Хрущев. Они постоянно были втроем, причем часто о чем-то шептались вдали от всех членов Центрального Комитета партии.

Берия из «дружной» троицы в целях влияния на народ проявил себя первым: 27 марта объявил амнистию, по которой 1 миллион 200 тысяч заключенных вышли на свободу, и не все они были осуждены по «пятьдесят восьмой статье». Были когда-то «птенцы Керенского» - уголовники, выпущенные из тюрем вместе с политическими, а теперь точно также поступил и Берия: по России разлетелись «птенцы Берия». Чуть позднее он предложил закрыть 10 строек, где работали заключенные. А 2 июня Берия заговорил об объединении Германии в одно целое и начал подбираться к своим соратникам-соперникам, и первым делом заменил у всех личную охрану своими людьми. И тут все испугались - кто такой Лаврентий Берия, всем было прекрасно известно - и начали сплачиваться для борьбы с ним. Именно этот момент уловил Хрущев и стремительно принялся сколачивать «антибериевский» блок.

Он начал с «обработки» Булганина, потом повел переговоры с Анастасом Микояном, Вячеславом Молотовым, Георгием Маленковым. У Никиты Сергеевича внешность обманчивая - рубахи-парня, за которой скрывалась натура жестокая и расчетливая, готовая на все, так что никто не заподозрил о его планах, ведь он не имел важного государственного поста, был лишь секретарем ЦК КПСС. Но его изворотливый ум подсказал заручиться в борьбе за власть поддержкой военных, и 22 июня командующий ПВО генерал Москаленко согласился оказать помощь. Затем Хрущев привлек на свою сторону и командующего Уральским военным округом Георгия Жукова, сыграв на его обиде - Сталин после войны «задвинул» Жукова сначала в Одесский военный округ, а потом отправил еще дальше от Москвы - на Урал, а ведь Жукова в народе называли «генералом Победы». Он заслужил свое почетное прозвище во время Великой Отечественной войны, потому что там, где оказывался Жуков, фронт всегда шел в наступление и одерживал победу над противником.

И началась подготовка к аресту Берии, но решено было сперва его «пропесочить» и, может быть, назначить, учитывая его организаторские способности (не зря же Сталин уважал Берию за это, даже поручил разработку атомного проекта), министром нефтяной промышленности.

26 июня Берия перед началом совещания Президиума ЦК зашел к Маленкову: он все еще считал Георгия Максимилиановича своим сподвижником. Маленков, конечно, мог бы сделать ставку на Берия и «сдать» всех заговорщиков, но промолчал о ходе предстоящего совещания. Два с половиной часа шло обсуждение прегрешений Лаврентия Берия, и в 16.30 его вывели из зала заседаний в наручниках, усадили в машину и увезли на большой скорости. С тех пор никто не видел Берия в Кремле. Берия был расстрелян как «враг коммунистической партии и советского народа».

То, что за спиной Хрущева стояли военные, возымело свое действие, и в сентябре Хрущева избрали Первым секретарем ЦК КПСС (так была переименована в октябре 1952 года на XIХ съезде ВКП(б).

В феврале 1956 году прошел ХХ съезд, который вошел в историю как съезд осуждения культа личности. В своем докладе Хрущев приводил многочисленные примеры беззакония сталинского режима, которые связывались лишь с деятельностью конкретных личностей, но не ставил вопрос о существовании самой тоталитарной системы, создавая иллюзию, что достаточно лишь осудить эти извращения, искоренить их, и путь к коммунизму будет открыт. Вот уж поистине - «кремлевский мечтатель»!

Жуков стал жить и работать в Москве, был назначен министром обороны, однако быстро разобрался в сущности Хрущева, понял, что на «советском престоле» находится не тот человек, что Сталин, как государственный деятель, был намного его сильнее, и занять главенствующее место в стране Хрущеву практически помог именно он, Жуков. И Хрущев понял, что отношение Жукова к нему изменилось, а ведь в его руках огромная сила - армия, абсолютно послушная воле своего легендарного маршала, поэтому в марте 1958 года Георгия Константиновича Жукова, «генерала Победы», сместили с поста министра обороны и отправили в отставку. Через год Хрущев избавился от всех, кто составлял оппозицию, и был избран Председателем Совета Министров. Это означало не только его полную победу в борьбе за власть, но и отказ от коллегиального метода в руководстве, возврат к сталинской практике единоличного управления.

А в 1961 году гроб с телом Сталина вынесут из Мавзолея.

С таким предложением на XXII съезде КПСС в октябре 1961 года выступил секретарь Ленинградского обкома Спиридонов. Хрущев без обсуждения выставил вопрос на голосование, и делегаты единогласно проголосовали «за». Вряд ли делегаты думали о том, что в стране существует культ другой личности - Никиты Сергеевича Хрущева.

В архивах Федеральной службы безопасности хранятся материалы о перезахоронении тела Сталина, но на них гриф «совершенно секретно» со сроком давности 50 лет, так же, как и материалы о вскрытии его тела.

Однако не зря говорят, что на каждый роток не накинешь платок - свидетели перезахоронения существуют, кое-кто не удержался и начал рассказывать о событиях 1961 года. Официальная версия - тело Сталина похоронено у Кремлевской стены. Известно и описание могилы - снизу и с боков железобетон, сверху - гранитная плита. Но существует другая версия - он покоится на Новодевичьем кладбище рядом с могилой жены Надежды Аллилуевой. Говорят и о том, что Сталина хоронили ночью. С него сняли парадный мундир со всеми наградными регалиями, споров с него все золотые пуговицы, переодели в старый, привычный для Сталина, френч, положили тело в обычный, с подстилкой из стружек, гроб. И кто из свидетелей правдив, будет ясно, когда рассекретят архив.

Ефимовну совсем не интересовало то, чем жила страна, тем более она не думала о том, какое будущее у нее впереди. Ее занимало другое.

Едва сошел снег, бабушка вместе с Шуркой начала ходить по каким-то большим домам с длинными коридорами, где сновали сердитые люди с бумагами в руках. И у бабушки тоже были бумаги.

В каждом кабинете Ефимовна рассказывала, что после войны лишили ее пенсии за умершего кормильца, красного партизана гражданской войны. Бабушке всегда вежливо отвечали, что в то время она была трудоспособной, и если бы работала, то получала бы сейчас заработанную пенсию, а раз нет трудового стажа, то нет права и на пенсию. Бабушка всплескивала руками, рассказывала дальше, что у нее тогда были малолетние дети, потому и не работала, затем у детей свои дети подросли, ей с ними приходилось нянчиться, вот и не работала. В ответ бабушке говорили, вот пусть ей сейчас дети пенсию и платят, раз она всю жизнь на них работала. Тогда бабушка выталкивала вперед Шурку и распаленно кричала:

- А как мне воспитывать ее без денег? Мать-то ее сбежала с хахалем, а мне дите на руки бросила. Чем ее кормить? В детдом тогда забирайте!

Это происходило так часто, что намертво застряло в памяти трехлетнего ребенка

Шурке было неловко, стыдно стоять и слушать жалостливые слова о себе. Чужие равнодушные взрослые сочувственно кивали бабушке, дескать, вот какая мать у бедной девчонки непутевая. Некоторые совали в кармашек Шуркиного платья конфеты и печенье. А на улице, плетясь следом за бабушкой в очередной большой, неприятный своими длинными коридорами дом, выбрасывала гостинцы вон. Почему? Она не смогла бы объяснить, почему, но выбрасывала - и все тут. И если бы кто сказал тогда ее тетушкам, что именно тогда и начал вырисовываться Шуркин упрямый и самостоятельный характер, что именно эти постыдные хождения в исполком и брань в адрес Павлы в присутствии девчонки-несмышленыша станут первопричиной будущего конфликта Шурки с тетушками, они бы рассмеялись. У них в голове не укладывалось, что и ребенок способен анализировать, что детская логика - иногда самая правильная, они не знали, что - «бросаем камни в юности, а собираем к старости», а конфликт с племянницей-гордячкой именно такой камень и есть, брошенный, правда, не в нее, а в ее мать.

И неизвестно, как бы повернулась Шуркина жизнь, уж больно агрессивно против Павлы были настроены мать и сестры, если б не пришла телеграмма, и бабушка не прочла:

- «В… вы… вс… тре…чайте… Встречайте! Паня». Шурка, да ведь это мамка твоя гулящая приезжает!

Шурка обиженно поджала губы: тетю Нину Изгомову бабушка тоже зовет гулящей, а ведь мама совсем не похожа на рыхлую и неопрятную Изгомиху. Вот еще! Выдумывает бабушка!

Вечером у них вновь собрался «военный совет». Тетушки, которым бабушка сообщила радостную весть, принялись на все лады обсуждать телеграмму: зачем едет шалопутная - обратно ли, может, уж и бросил ее пьяница Смирнов. На робкое возражение Лиды, что, наверное, мать едет за Шуркой, как обещала, тетушки ответили градом насмешек, и, как всегда, больше всего изгалялась над Павлой Зоя. А Шурка слушала тетушек, и злые слова их падали ей в душу, словно камешки…

Павла приехала красивая, веселая, в новом, пахнущем чем-то незнакомым, костюме. Она прижимала Шурку к себе, целовала, приговаривая:

- Дочушка моя, красотулечка. Соскучилась я по тебе! Я за тобой приехала. Мы поедем с тобой сначала на поезде, поплывем на пароходе, потом поедем на машине. Папа нас там ждет. Завтра мы и поедем.

- Эт-то какой-такой папа? - воинственно подбоченилась Ефимовна. - Неужто тощей-кащей твой?

- Да, мама, Николай нас ждет вместе. Он хочет усыновить Шурочку. Где хоть он? - остыла немного Ефимовна.

- В Ханты-Мансийске мы. Николай в тресте начальником отдела кадров работает.

- Ну, дак он ведь грамотный, - уважительно произнесла Ефимовна. - Он ведь мужик-то ничо, красивый, умный, обходительный. Пьет только.

- Не пьет он сейчас.

- Гляди-ка, верно, видно, говорил Саша Розин, что не совсем пропащий он, может, и пить, гляди-ка, бросит. А Шурку он не обидит?

- Нет. Он детей любит. Он меня и послал за Шурочкой.

- Ну а ты где? - допытывалась Ефимовна.

- А я в клубе директором.

- Ну, дак, - приосанилась Ефимовна. - Ты ведь у меня тоже грамотная. Куда уж до тебя Розке с Зойкой! - тихая гордость звучала в голосе матери, и Павла благодарно ткнулась в ее мягкое плечо, чтобы скрыть печаль в глазах: она соврала, правда, наполовину.

Работали они прежде в Хантах, как сказала. Но немного. Николай вздумал спорить о чем-то с начальником треста, да еще и пьяным на работу несколько раз приходил, и директор треста напрямки заявил, чтобы Николай уволился. И поехали они дальше на север, в один из леспромхозов треста. Устроились неплохо, она и в самом деле - директор клуба. Николай работает в леспромхозе экономистом. Есть квартира, заработок хороший, но что-то гнетет Павлу, не дает ей уверенности в прочном и крепком будущем.

- А чо не погостишь? - спросила Ефимовна. - Пожила бы, хоть я бы насмотрелась на тебя. - И вытерла уголком платка глаза. Она уже забыла, что накануне ходила вновь с Шуркой в горисполком, и на бумаге, что ей написали Зоя с Розой, осталось поставить две подписи, которые определяли дальнейшую судьбу девочки: жить с родными или же оказаться в детдоме. Но у Ефимовны было доброе отходчивое сердце, она уже жалела, что так чернила всюду старшую дочь, имевшую в Тавде авторитет, который в результате ее хождений по кабинетам, быстро растаял. Но не передалась ее доброта младшим дочерям.

- Некогда, мама, - ответила Павла. - Работа. А ехать долго.

И Шурка поехала с мамой. На поезде - тогда она и поняла, чем пахнет мамин костюм - поездом. Потом они ехали на пароходе, на машине, у которой колеса были чуть ли не с маму. И приехали. В большой красивый поселок среди леса. Машина остановилась возле бревенчатого дома со светлыми окнами и резными наличниками, которые едва виднелись сквозь буйные заросли черемухи в палисаднике. Из калитки на улицу вышел высокий дяденька, и мама сказала Шурке:

- Вот папа вышел нас встречать.

Папа, а это был дядя Коля, которого Шурка почти забыла, обрадовался, подхватил девочку на руки, подкинул к потолку:

- Ну, здравствуй, дочка! - и так он это сказал хорошо, что Шурка сразу поверила: дядя Коля - папа.

Шурка хохотала, дрыгала ногами от удовольствия. Она была счастлива всем своим детским существом, что и у нее теперь есть папа - красивый, веселый, белозубый. И пусть Юрка Ермолаев теперь не задается. Ее папа не хуже дяди Саши, а, может, и лучше.

Пока мама разбирала вещи, папа сказал:

- Пошли, Шурка, купаться. У нас речка - замечательная, Пневка называется.

Речка и в самом деле была замечательная, не такая, как в Тавде - неширокая, тихая, словно сонная, вся в черемуховых кустах. Но Пневка такая тихая да ласковая бывает лишь летом. А весной - беспокойная от вешних вод и сплавляемого леса. Так Шурке сказал папа.

На берегу ворочались, играя, визжали поселковые ребятишки - крепкие, как грибки-подберезовики, загорелые, исцарапанные. Пневка, как и положено ей летом, была ласковая и тихая, теплая-теплая. Она иногда лениво лизала песок на берегу, когда кто-то из ребятишек с разбегу кидался в реку, и опять надолго засыпала.

Шурка долго бултыхалась у берега в теплой, взбаламученной ребятами, воде.

- Хочешь, на тот берег сплаваем? - спросил девочку папа Коля.

Он усадил Шурку на плечи, вошел в воду и поплыл, мощно взмахивая руками, рассекая грудью воду. На другом берегу все заросло черемухой, было сумрачно и даже немного страшновато. Темные крупные гроздья, похожие на виноград, висели на ветках. И они ели-ели эту сочную спелую и сладкую черемуху, пока папа не рассмеялся:

- Ну, хватит, Шурка, лопать черемуху, а то потом из тебя все придется клещами вытаскивать.

Шурка не поняла, что именно надо будет вытаскивать, и что такое клещи, но послушно перестала есть, вяжущие язык, ягоды. Папа сломил несколько кисточек, сунул Шурке в руки: для мамы. И они поплыли обратно. Шурка сидела на папиной шее, болтала ногами в прозрачной воде, плевалась косточками от черемухи в проплывающих мимо мальков, и была счастлива, как может быть счастлив ребенок, который растет в дружной надежной семье.

Лето лениво катилось к осени. Четвертое Шуркино лето. И знаменито оно было двумя событиями. Первое - забавное, другое потом Шурка вспоминала с горечью и недоумением. А еще она с мамой и папой Колей переехала в другой поселок.

Шурке запомнилась огромная грузовая машина. Они погрузили в машину свои вещи и поехали по мрачному густому лесу. Папа - в кузове, мама с Шуркой - в кабине. Они ехали, а шофер - пожилой усатый дядька - все вздыхал, покачивал головой и приговаривал:

- И зачем вы, Павла Федоровна, уезжаете? Без вас скучно будет в поселке, хор наш развалится, а такой у нас хороший хор получился, когда вы в Пнево приехали. Жили бы да работали, разве у нас здесь плохо? Речка ласковая, ягоды-грибы растут - бери-не хочу, рыбалка знатная, охота. Константиныч, и чего ты от такой благодати уезжаешь? - крикнул он, высунувшись в окно. Смирнов ничего не ответил, наверное, не услышал слова шофера сквозь рев мотора «ЗИЛа».

Шуркина мама тоже вздыхала протяжно и тяжко, не смея признаться, что Смирнова леспромхозовское начальство переводило с глаз подальше - аж в Сеинкуль, поселок глухой и маленький, так как не мог Смирнов жить трезво, не хотел. Трезвый - замечательный человек, умный, веселый, рассказывал о местах, где бывал раньше, читал наизусть стихи Есенина. Конечно, Шурка не знала, чьи стихи читал отец, главное - хорошие были стихи, мелодичные, похожие на песни без музыки. Смирнов любил Шурку, не обижал, норовил всякий раз, возвращаясь с работы, принести девчонке подарок. Однажды притащил котенка, черного, как сажа, без единого белого волоска. Котенок был совершенно дикий, шипел на всех, царапался, а Шурку почему-то не трогал. Спал у нее в ногах или же сидел там же, сгорбившись, сверкая на всех ярко-зелеными глазищами, и шипел на каждого, кто подходил к постели девочки. Но домашняя жизнь маленькому дикарю все-таки не пришлась по душе, и котенок ушел обратно в лес.

Пьяный Смирнов был необузданный и злобный. Что-то темное и тяжелое, о чем Смирнов никогда не рассказывал Павле, таилось в его душе, и вот водка выпускала это «что-то» наружу, и Смирнов преображался. Он мог избить Павлу, и это случалось не раз, пока Шурки не было с ними. Однажды после недельного запоя с ним случился приступ белой горячки: ему повсюду мерещились черти, казалось, что лезут они со всех сторон - в окна, двери, выглядывают из печи. Смирнов упал перед Павлой, спрятал голову под полой ее кофты и запричитал, чтобы она спасла его от нечисти: «Поленька, я боюсь, боюсь, спаси меня!» - бормотал он, цепляясь за нее, когда она попыталась встать на ноги. - «Да, да, я спасу тебя, - утешала она Смирнова, - ложись на постель, накройся одеялом», - «Правда?» - спросил Смирнов доверчиво, как ребенок. И послушно лег прямо в одежде на постель, свернулся клубком под одеялом, лишь один глаз сверкал оттуда, наблюдая, как Павла по совету соседки-старушки мелом чертит крестики на окнах и двери. - «Ну вот, теперь черти к нам не проберутся и тебя не схватят», - сказала она Смирнову, так же, не раздеваясь, легла рядом, прижала его голову к груди, и он успокоился, заснул.

Появление Шурки смягчило его, он даже пить стал меньше, и все же до конца избавиться от своей пагубной привычки не мог. Это, конечно, сказывалось на его работе: в период очередного запоя Смирнов начинал опаздывать на работу, прогуливать, и когда потерявший терпение руководитель начинал его урезонивать, Смирнов презрительно кривил губы и отвечал грубостью. Но руководители любого ранга не любят заносчивости подчиненного и всегда стараются избавиться от неугодного человека. Вот почему в течение двух лет, пока работали по контракту в тресте «Ханты-Мансийсклес», Смирнова неоднократно «переталкивали» с места на место. С должности старшего экономиста треста Смирнов все ниже и ниже спускался по служебной лестнице, а он, привыкший повелевать, с трудом переносил это, и каждый перевод на новое место ввергал его в очередной запой. А Павла все терпела и терпела. Отчасти из гордости, ведь хотелось доказать родне, что избрала правильный путь, отчасти из жалости к этому безалаберному, растерявшемуся в жизни, человеку. Так они оказались, в, конце концов, в Сеинкуле, куда Смирнова назначили десятником.

Поселок был зажат лесом со всех сторон, плохо благоустроенный. Люди жили в бревенчатых бараках. Не было ни клуба, ни магазина, лишь раз в неделю приезжали кинопередвижка и автолавка из ближайшего крупного поселка. Женщинам негде было работать, и они развели огороды за бараками, некоторые даже обзавелись живностью. Единственным развлечением для женщин - разговоры на завалинке барака, а для мужиков - карты да домино, потому они вечерами до темноты резались в карты или стучали костяшками домино за самодельными столами, которые стояли у каждого барака. Жил еще в поселке козел Васька, которого мужики от безделья научили пить водку, гоняться за женщинами и заглядывать им под подол. Женщины с визгом убегали от Васьки, что ему очень нравилось. Особенно Васька любил пугать новеньких, вот и увязался однажды за Павлой, которая направилась в лес за грибами.

Ходила женщина между деревьями, выискивала грибы и вдруг ощутила, как сзади в ноги под коленки ткнулось что-то мокрое, и Павла с размаху полетела в траву. Оглянулась, а сзади матерый козлище с витыми рогами и длинной, почти до самой земли, бородой. Козел ехидно скалил зубы, от него несло водочным перегаром, а в желтых глазах светилась настоящая мужская похотливость. Именно так, наверное, смотрят на женщин насильники.

Павла нешуточно испугалась, вскочила на ноги и помчалась обратно в поселок, а козел, громко блея, преследовал ее до самого дома. Павла вбежала по крыльцу в барак, и козел процокал копытами по длинному коридору. Павла захлопнула за собой дверь, но рогатый охальник выскочил из барака, безошибочно нашел окно комнаты, где спряталась Павла, встал на завалинку и начал заглядывать в окно, царапая стекло рогами, словно хотел распахнуть окно и пролезть в комнату.

Когда Николай вернулся домой с работы, Павла рассказала ему о Ваське. Смирнов странно усмехнулся и за ужином в спичечный коробок положил горчицы, перца, соли, все это перемешал и сунул затем коробок в карман. А на следующий день весь поселок хохотал, одновременно сочувствуя козлу, из-за экзекуции, которую Смирнов учинил ему.

Подвела Ваську его первая страсть. Смирнов купил шкалик водки, окунул в водку хлеб и предложил Ваське. Козел, конечно, не отказался от угощения, слопал предложенное, и, как говорится, захорошел. Смирнов позвал его за собой, Васька с готовностью побежал, ожидая повторного угощения. А коварный человек привел Ваську к бараку, где живет новенькая, стукнул в известное уже козлу окно, и когда Павла выглянула, человек оседлал козла, задрал ему хвост, и козел тут же взвился на дыбы от жуткого жжения под хвостом. С душераздирающим криком Васька пронесся по поселку в лес. Неизвестно, как и где козел избавился от мази, приготовленной Смирновым, однако бегать за женщинами отучился, правда, мужики, жалеючи, все-таки угощали иногда Ваську водкой - не лишать же беднягу последней радости, тем более что сами козла и приучили к выпивке.

Вот в Сеинкуле и случились те самые события с Шуркой - забавное и трагическое…

Вышла Шурка вечером погулять. Во дворе барака, где она жила с мамой и папой, сидели дяденьки-соседи, стучали костяшками домино о крышку самодельного стола. Тетеньки, сидя на крылечке, лузгали семечки. Ребятишки играли в мяч. Но вот громкоголосая орава скрылась за сараем, и - топ-топ - ножки понесли туда и Шурку.

А там уж другая игра. Озорная, развеселая, для ловких, не растяп: мальчишки дразнили двухмесячного бычка Степку, который до того спокойно щипал себе травку за сараем. Дразнили-дразнили, да так надоели, что не выдержал бычишка, выставил вперед лобастую голову с едва видимыми бугорками, где должны быть рога, и, возмущенно взмыкнув, ринулся в атаку. Ребята - что горох из горсти - прыснули в разные стороны. А Шурка не успела. Так и осталась у стены сарая. Она даже не испугалась и потому не заплакала, впрочем, Шурка вообще редко плакала. Она прижалась всем телом к стене, уцепилась ручонками за шершавые занозистые доски. Степка уперся лбом в живот девочки и застыл в недоумении: что делать, если это маленькое двуногое существо не бежит? Весь боевой пыл Степки пропал: неинтересно, когда никто не убегает, и он лизнул шершавым горячим языком Шурку по лицу.

- Ммм, - мыкнул Степка, дескать, бежишь ты или нет? Если не дерешься, давай поиграем. И Шурка осторожно погладила Степку по голове.

- Дядь Коль, дядь Коль!! - орали за сараем ребята. - Шурку вашу бык забодал!

Отец вылетел из-за сарая бледный, с жердиной в руках, увидел, как Степка жмурится от ласки, расхохотался, шлепнул бычка по крупу, мол, иди-ка, приятель, прочь, а Шурку подхватил на руки.

Тут и мама прибежала, испуганная, еще бледнее отца. Шурка перелезла с рук на руки, уткнулась в мамино плечо и лишь тогда заплакала.

А другое событие случилось через месяц, ранним утром, едва солнце выползло из-за горизонта. Папа одел, умыл Шурку, накормил и объявил, что мамы не будет целый день: она уехала по делам в другой поселок, а они - папа и Шурка - пойдут на рыбалку, наварят потом ухи и нажарят рыбы. Мама приедет, а для нее уже будет готов обед.

Отец взял плетеную корзинку, уложил в нее хлеб и другую еду, кружки, запечатанную бутылку. Потом нахлобучил Шурке на голову панамку, усадил ее на плечи, и они пошли. Вернее, пошел папа, а Шурка поехала.

Шли они сначала вдоль поселковых домов, которые тянулись к лесу двумя рядами. Потом пошли по тропинке, которую Шурка хорошо знала: по ней они с мамой ходили за голубикой и боярышником, по-местному - бояркой. Два раза сходили хорошо, принесли много ягод, а в третий нечаянно наткнулись на гнездо злых лесных ос, еле от них убежали. Мама бросила ведро и сумку, подхватила Шурку на руки, стремглав, не разбирая дороги, бежала по лесу, пока осы не отстали, повезло им тогда - ни одна оса не укусила, и в лесу не заблудились.

Потом Шурка «проехала» развилку тропы, и там уже все было незнакомо, даже страшновато: ели огромные и темные, как на картинке в сказке про Ивана-царевича, солнца за вершинами совсем не видно. Но Шурка не боялась. А чего бояться, если ехала верхом на папе, таком добром и сильном? Папа не притворялся коняшкой, как дядя Саша, не подпрыгивал на месте, потому Шурке сидеть на плечах папы было удобно.

Озеро, куда они пришли, было темное, глубокое, заросшее осокой, камышами да кувшинками. Отец усадил Шурку в траву, развел костерок, вскипятил чай в закопченом котелке, который достал из кустов. Они поели, попили чаю. Отец, покрякивая, выпил все, что было в его бутылке. Потом отыскал в камышах лодку. В лодке была плетеная корзинка с узким горлом - верша. Сначала отец нарвал кувшинок и камышей: «Это для мамы», велел Шурке сидеть спокойно на берегу, в лес не уходить, и выехал на середину озера.

Привязал веревку к корзине, бросил ее в воду, а сам медленно закружил по озеру. Описав круг, вынул вершу, открыл донышко, тряхнул ее над лодкой, оттуда, заблестев на солнце, выпало несколько рыбешек.

- Во, Шурка, первый улов! Держи! - крикнул отец и начал швырять рыбу на берег. Но то ли далеко было, то ли глазомер подвел рыбака, а только рыбешки одна за другой плюхались в воду серебристыми блестками. И так второй раз, и третий, пока Смирнов не решил, что улов достаточный. Он подвел к берегу лодку, вылез, слегка пошатываясь - разморило на солнышке после выпитого - и увидел, что Шурка играет в траве с тремя рыбками.

- А где рыба, Шурка? - спросил озадаченно Смирнов.

- Там, в водичке, - махнула девочка ручонкой, показывая на озеро.

- Как в водичке? Я же бросал ее тебе!

- Уплыли рыбки, упали в водичку и уплыли, - пояснила Шурка, улыбаясь.

Взрыв негодования и брани ошеломил Шурку. Девочка непонимающе смотрела на такого недавно ласкового отца, не узнавая его в разозленном пьяном человеке.

Смирнов сплюнул досадливо на траву и направился по тропе в лес.

- Папа, а я? Возьми меня на ручки! - закричала Шурка ему вслед, но отец скрылся за елями, даже не оглянувшись. - Папа! - закричала девочка еще громче, но лишь эхо прозвенело отчаянно над озером. - … па-а-а!!!

Шурка испугалась, заплакала и побежала по тропинке следом за отцом, но где было поспеть девчушке за быстро шагающим длинноногим мужчиной. Шурка скоро устала бежать, измазалась, расшибла, запнувшись за корень дерева, коленку и пошла шагом. Она шла и шла по тропке, срывая ягоды голубики и лесные колокольчики. Даже песенку запела, что напевала ей порой мать:

- Колокольчики мои, цветики лесные, что глядите на меня, темно-голубые… - она уже успокоилась и не плакала.

Ей не верилось, что Смирнов ушел. Совсем ушел, бросив ее в лесу одну. Да и не могла об этом Шурка думать. Не умела. Не знала еще, что такое злоба и предательство. Просто думала, что папа, наверное, играет с ней в прятки, вот сейчас выйдет из-за дерева, засмеется, и они вместе пойдут домой к маме. И потому Шурка шла спокойно по тропинке. Но вместо папы она вдруг увидела маму. Косынка на ее голове сбилась назад, она бежала к Шурке и плакала. Мама подхватила Шурку на руки, стиснула ее так, что девочке стало больно. Крупная дрожь пробегала по телу мамы, она не могла вымолвить ни словечка, кроме одного: «Жива… жива… жива…» - видимо, Шурка родилась под счастливой звездой.

На следующий день Павла, собрав вещи, уехала от Смирнова. Он, пьяный до беспамятства, так и остался спать в разгромленной квартире - накануне бушевал в слепой злобе из-за потерянного улова - не зная, что рассерженная судьба его повернулась к нему спиной, увела ангела-хранителя. И два долгих года, похожих на целую жизнь, будет мотать судьба Смирнова, мстя за Шурку и Павлу. И будут новые места работы - хорошие и плохие, почетные и нет, будет лечение в клинике от алкоголя, куда устроит его сестра Клавдия, переехавшая к тому времени из Кирова в Москву. И будет письмо: «Ради всего святого, прости меня, Поля. Прости за Шурочку, прости, что тебя обижал. Прими к себе. Нет мне нигде места на свете, кроме, как рядом с тобой…»

- Мама! - Геннадий бешено дергал желваками, совсем как когда-то Максим. - Когда Шурка перестанет ломать расчески?

- Да, мам, когда? - спросила и Лида, выпархивая из комнаты.

Павла смотрела на Геннадия и не видела его. Дети… Вот они и выросли.

С Виктором давно уже, как корабли, идут параллельными курсами - у него своя семья, растет второй сын Сашенька. А Лида всегда была душевно далека от матери. Это Павле обидно, однако ничего поделать не могла. Вот и Гена стал чужой и непонятный: часто нервничает и грубит. Это уже не тот веселый паренек, который умел так заразительно смеяться, что не могли удержаться от смеха и окружающие, не тот, который мазал Шурке сажей нос, а потом забирался в Шуркину кроватку-качалку и, раскачивая ее коленями, засыпал раньше сестры. Что с ним?

Геннадий, не дождавшись ответа матери, рявкнул в открытое окно:

- Шурка! Иди сюда!

Шурка с готовностью явилась. Встала на пороге вся перемазанная в песке, коленки в ссадинах и пятнах зеленки, вопросительно и открыто посмотрела на брата.

- Это ты сделала? - Геннадий выхватил из кармана расческу с начисто выломанными зубьями.

Шурка в ответ кивнула: она никогда не скрывала своих шкодливых дел, понимая, что взрослые все равно дознаются до правды. Однажды у мамы на столе увидела красивенькую книжечку, а в ней маленькие марочки на узорчатых страничках. Подумала и решила, что такую красоту должны видеть все, потому отклеила марки и старательно, ровненько наклеила на тумбочку. Как мама потом сердилась! Но когда Шурка объяснила, зачем это сделала. Мама рассмеялась и сказала, что эта книжечка - профсоюзный билет, и ее за это могут наказать. Шурка подумала немного и храбро заявила, что пусть мама возьмет ее с собой на работу, и она скажет, почему оторвала марочки. Мама тогда схватила ее на руки, расцеловала и сказала, что Шурка - ее защитница, даже не подозревая, насколько она права, насколько верно выбрала для дочери имя, ведь Александра означает - защитница. Тогда именам не придавали никакого смысла, не знали, что в каждом имени есть своя тайна, просто называли детей, как желалось. Наверное, в том есть своя правда, потому что характер ее младшей дочери будет полностью соответствовать своему имени, и первое, что проявилось в ней - абсолютная правдивость.

- Зачем ты это сделала? - процедил сквозь зубы брат.

Зачем? Шурка и сама не могла объяснить - зачем. Просто нравилось прижимать к расческе тонкую бумажку и дудеть какую-нибудь песенку - Шурка любила петь. Ее в Пнево женщины-соседки за песни называли Соловушкой.

А когда водишь пальчиком по зубчикам, то раздается веселый трескоток, и у каждой расчески - свой треск, то звончее, то глуше. Если водить по зубьям с разной силой, то получается тоже что-то вроде мелодии. Шурка водит-водит пальчиком по зубьям, слушает, как переговариваются зубчики между собой, и не заметит, как их обломает. Попадало ей не раз от брата и сестры, которые, собираясь гулять, вдруг обнаруживали беззубые расчески. И все-таки Шурка с непонятным для взрослых упрямством ломала расчески, да и где было им понять душу маленькой девочки, если собственные души были им непонятны: всяк жил сам по себе.

Как-то так повелось во многих простых семьях на Руси, что на воспитание души своих детей (то была привилегия материально обеспеченных дворян) родители мало обращали внимания, считая главным напоить-накормить их, одеть-обуть. Ермолаевы не стали исключением из правила. Правда, Егор, пока был жив да здоров, старался, чтобы семья была дружной, потому, если младшие не подчинялись Павле, тут же делал им внушение. А Ефимовну, занятую домашними делами, мало интересовали дела дочерей, она не задумывалась о их будущем, не обращала внимания на их способности, просто нянчилась сначала с ними, потом - с внуками, делала, что ей велят дочери, плача иногда втихомолку, что нет между Павлой и младшими дочерями понимания, не задумываясь даже, что первопричиной того было ее собственное отношение к старшей дочери.

Но и Павла, душа которой была намного мягче, чутче, тоже мало делала для того, чтобы дети получили соответствующее образование, стараясь лишь обеспечить семью материально, а воспитанием ее детей занималась по своему разумению бабушка. Все дети Павлы, кроме Гены, окончили обязательные семь классов, но, выпорхнув из дома, пошли своей дорогой, уже не прислушиваясь ни к материнским советам, ни к ее мнению. Впрочем, она и сама считала, что, если дети стали самостоятельными, то должны жить своим умом, а ей хватало хлопот с Шуркой и переживаний от неудавшейся личной жизни.

Не дождавшись ответа от маленькой сестренки, Гена еще раз грозно спросил:

- Зачем ты сломала расческу?

Шурка пожала худенькими плечиками - она росла, как и мать, тонкая-звонкая-прозрачная.

- Да еще и в карман лазила, сопливая воровка! - закричал Геннадий. - Я отучу тебя по карманам лазить, дрянь паршивая! - Геннадий рывком выдернул из брючных шлиц ремень, жесткой рукой бросил Шурку поперек коленей.

Свистнул ремень, взвизгнула от неожиданной боли Шурка, дико закричала, опомнившись, мать:

- Геннадий, не смей!

Брат взмахнул опять рукой, Шурку ожег новый жестокий удар, но девчонка молча стерпела его, закусив губенки, хотя слезы покатились градом: в ней бушевала обида ребенка, которого ни разу не били ремнем. Третий раз ударить Шурку Геннадий не сумел: мать повисла у него на руке, умоляюще прося:

- Геночка, не надо, Геночка, сынок, прошу, не надо!

- А! Иди ты… - огрызнулся озлобленно Геннадий, стараясь вырвать руку, но мать вцепилась в нее мертвой хваткой. Геннадий, оттолкнув ее от себя, спихнул Шурку с колен и выскочил на улицу. Запоздалый стыд оледенил его душу, сдавил сердце. Если бы мать знала, почему так озлоблен Геннадий, она, вероятно, постаралась бы его понять. Но мать не знала, что превращение сына в мужчину стало для него и величайшей радостью - он избавился от эпилепсии, как предрекали в свое время врачи, но и величайшей трагедией - по воле первой его женщины, «вылечившей» от недуга, Геннадий стал вором.

Геннадий убежал, а мать держала в это время на коленях вздрагивающую испуганную Шурку, гладила ее по голове, ласково уговаривала:

- Не плачь, доченька, не плачь, но ведь ты и сама виновата: зачем залезла в карман к Гене?

- Мама, расскажи про соловушку, как папа рассказывал, - вдруг неожиданно попросила, всхлипывая, Шурка. Павлу окинуло жаром: дочь вспомнила, как сидели они втроем на крылечке дома в Пнево, смотрели на вечернюю зарю, и Смирнов читал стихи Есенина. Он любил его стихи, может быть потому, что и его собственные жизненные скитания были похожи на есенинские, что поэт сказал о себе, словно о Смирнове:

- «Я отцвел, не знаю где. В пьянстве, что ли? В славе ли? В молодости нравился, а теперь оставили. Потому хорошая песня у соловушки, песня панихидная по моей головушке», - тихо продекламировала Павла, покачивая дочь на коленях. - Спи, усни, хорошая, соловушка моя, последышек… А-а-а… - баюкала Павла дочь. - Усни…

Повестка с требованием явиться к следователю испугала Павлу. И хоть не знала она за собой никакой вины перед правосудием, Павла шла к следователю с тревожным трепетом.

В комнате, указанной в повестке, она увидела знакомого с довоенной поры, постаревшего, поседевшего и располневшего следователя Колтошкина.

- Что случилось? - спросила Павла.

- Что случилось? Серьезное дело случилось, Павла Федоровна. Я к вам отношусь с большим уважением, потому решил поговорить с вами. Где работает ваш сын Геннадий?

- В вагоно-ремонтном депо. Окончил училище в этом году, он - маляр.

Ага. А людей в бригаде, где он работает, вы знаете?

Павла отрицательно покачала головой.

- Так вот, связался ваш сын с одной гражданкой, особой не очень хорошего поведения, кстати, она живет на вашей улице, в тридцатом бараке, и старше вашего сына на двадцать лет.

- Мой сын? Связан с женщиной старше его? - поразилась Павла.

- Ну, - усмехнулся Колтошкин, - не он первый, не он - последний. Молодые ребята часто становятся мужчинами именно с такими «учительницами». И не то страшно, что она старше Геннадия, а то, что - воровка. И ваш сын стал под ее влиянием вором. Правда, нет прямых до… Павла Федоровна, что с вами? - вскочил на ноги Колтошкин, увидев, как Павла медленно сползает на пол со стула.

Очнулась женщина оттого, что Колтошкин сильно брызнул ей в лицо водой, и она стекала струйками по щекам.

- Павла Федоровна, ох, и напугали вы меня, - облегченно вздохнул следователь, увидев, что Дружникова пришла в себя.

- Кем… стал… мой… сын? - с трудом выговорила Павла.

- Прямых доказательств пока нет, но его имя всплыло среди имен шайки угонщиков мотоциклов, но я не дал ход протоколу, где фигурирует его имя, пока работаю с другими свидетелями и подследственными. Вы знали, с кем он встречается?

Павла опять покачала головой. Но вдруг вскинулась, произнесла с мольбой:

- Помогите ему! Я не перенесу, если мой сын попадет в тюрьму! Бедный мальчик, помогите ему! Я… я отблагодарю вас, - закончила она тихо, вспомнив, как однажды жертвовала уже собой во имя спасения детей от голода во время войны. Все перегорело в ее душе - стыд, раскаяние, что делила постель с мужчиной не из любви, а для того, чтобы заработать мешок картошки, и сейчас уже все равно, если это случится еще раз.

Колтошкин еле приметно качнул головой:

- Павла Федоровна, - укоризненно сказал он, - как я могу помочь ему, ведь он вот-вот может оказаться подследственным. А вот совет дать могу. Ему в армию скоро?

- Осенью, он родился в июне, - непонимающе Павла смотрела на Колтошкина.

- Ага. А сейчас ведь как раз июнь. Сходите в военкомат, попросите, чтобы его взяли в весенний призыв. Я знаю, они формируют последнюю команду. Ну а пока суд да дело… Главное, чтобы он не впутался еще во что-нибудь.

- Возьмут ли? - с сомнением спросила Павла. - Он эпилепсик.

- Н-да… Это хуже. Но тогда я не знаю, чем помочь вам, Павла Федоровна.

- Правда, последний год у него не было ни одного припадка, - вспомнила Павла, и это родило надежду.

Колтошкин сказал:

- Я позвоню в военкомат, там у меня друг служит. И вы сходите, Павла Федоровна, все-таки в газете работаете, думаю, пойдут навстречу. Я знаю, вас в городе уважают за ваши критические материалы. Только не тяните, сами, понимаете, не имею права долго держать у себя протокол с его именем.

Павла вышла из прокуратуры, раздавленная стыдом. Вот почему так озлоблен Геннадий! Он переживал, боялся расплаты, а страх свой свалил на маленькую Шурку. «Надо что-то делать, - твердила Павла мысленно, пока шла домой. - Надо что-то делать».

И она пошла к военкому, которого хорошо знала, рассчитывая, что военком из уважения к ней поможет и Геннадию.

И тот помог. Через три дня Геннадий получил повестку с приказом явиться в горвоенкомат, имея при себе все, что указано в повестке, в день восемнадцатилетия. Он хмыкнул удивленно несколько раз, прочитав повестку, но как облегченно при том вздохнул! Как было приказано, Геннадий отправился на призывной пункт в назначенный день. Родным провожать его запретил.

Но разве Павла могла утерпеть и не проводить сына? Она спряталась в кустах желтой акации напротив вагона, возле которого выстроились призывники - все разные и в то же время одинаковые из-за стриженых под нулевку голов. Геннадий стоял на правом фланге третьим - худой, в старой телогрейке, на плече вещмешок, похожий на солдатский «сидор» Максима, завязанный таким же узлом, голова, как у всех, стрижена наголо, отчего уши торчали смешно и трогательно, но лицо спокойное и даже радостное.

В тот день отправляли из города и заключенных. Спецмашина, прозванная в народе «черным вороном» за темный цвет и свое назначение, лихо подкатила к арестантскому вагону, прицепленному впереди почтового вагона, из машины выскочили два солдата-конвоира и проводник с собакой, застыли у дверей «воронка». Из вагона на перрон спустились еще двое охранников. Заключенные выпрыгивали на землю и тут же вскакивали в вагон под окрики охраны. «Быстрей, мать вашу!» - орал и милиционер, сопровождавший команду от милиции до вагона. И словно помогая своим хозяевам, собака рычала, скаля зубы, рвалась с поводка. К «воронку» бросились несколько человек - родственники заключенных, но один из солдат угрожающе шевельнул автоматом и закричал: «Нельзя! Назад!»

Лицо Геннадия, который смотрел на заключенных, покрылось смертельной синевой, а Павла почувствовала, что сердце замирает в груди, и она, чтобы не упасть, крепко уцепилась за ветку акации, ведь Геннадий мог оказаться в том «воронке».

- По вагонам! - зычно крикнул сопровождавший призывников офицер после переклички.

Парни один за другим стали подниматься в вагон, оглядываясь, выискивая глазами родных, в вагоне все полезли к окнам. Геннадий даже не оглянулся и к окну не подошел.

Загудел предупреждающе паровоз, состав дернулся, а толпа провожающих - их было много, гораздо больше призывников - качнулась, уперлась в вагон, заголосила. Родственники заключенных метнулись к арестантскому вагону, заколотили бешено по стенке вагона. Машинист резко затормозил и вновь дал длинный гудок прежде, чем тронуться с места. И вновь толпа пьяно взвыла, ринулась к вагону, остановив поезд. Милиционеры врезались в толпу, оттесняя людей от вагона с призывниками. А Павле стало жутко от воспоминаний проводов Максима на фронт в сорок первом: так же голосили жены, так же возле вагонов суетились милиционеры. Максим уехал и не вернулся. Она украдкой перекрестилась, прогоняя черные мысли, также меленько перекрестила и вагон с новобранцами: «Пусть у тебя, сын, все будет хорошо, не проклятием, благословением я провожаю тебя в дорогу, и хотя голова твоя стрижена, как у тех, что был в «воронке», все-таки ты едешь в другом вагоне».

А состав все же тронулся. Застучали колеса паровоза, пробуксовывая от натуги, им откликнулись колеса вагонов, и вот поезд набрал скорость и через минуту мигнул красным фонарем на последнем вагоне, скрылся за массивными складскими пакгаузами, увозя Геннадия в неведомое будущее. А Павла стояла в кустах желтой акации, чувствуя, как подступает к горлу дурнота, голову обносит туманом, сознание ускользает куда-то, а сердце замирает в груди, и она уцепилась за ветки, чтобы не упасть.

Павла шла домой, думая тяжкую думу о горькой своей жизни, что проходит она, а счастья нет. Вот и «бабий век» - сорок лет - позади, а счастье где-то блуждает, никак не найдет к ней дорогу, обычное женское счастье.

Где-то на Сахалине живет с новой семьей Иван Копаев, который с войны вернулся безногим - об этом рассказал ей Виктор, ездивший к отцу перед армией. Больше о жизни Копаева он и слова не вымолвил, а когда Лида задумала съездить на Дальний Восток (в голове девушки застряли пересуды тетушек, чья она дочь - Ивана или Максима?), то запретил ей ехать туда. Своенравная Лида уважала старшего брата и послушалась его.

Не вернулся с войны Максим. Где лежат-покоятся его косточки? А то поехала бы туда Павла, поклонилась в пояс, выплакалась бы на его могиле. Только сейчас она поняла, как спокойно ей жилось с Максимом, словно за каменной высокой стеной, где не достает никакой ветер.

А сейчас тяжело жить, потому что «нет мужа, нет заступника». Родня - большая, да нет от нее толку, только подковырки да насмешки сестер, и дети живут сами по себе, нет им дела до матери. Прав был Максим, говоривший: «Ох, Паня, смотри, как бы сестры не объегорили тебя, у них сердце недоброе, помогай им да оглядывайся. Не дай бог, если беднее да несчастливее их жить будешь - заклюют». И как в воду глядел Максим-Максимушка. Где же ты?

Вернувшись домой, Павла попросила Шурку не лезть с вопросами и дать спокойно почитать газеты. Развернула «Правду», и на колени упало письмо. Она узнала почерк Смирнова.

Смирнов на шести тетрадных листах подробно описывал два года своей жизни, сообщал, что лечился от алкоголизма и, завершая письмо, попросил разрешения приехать, если, конечно, Павла до сих пор не замужем.

Павла не спала всю ночь. Просьба Смирнова была неожиданной, но желанной. Она вспоминала день за днем свою недолгую жизнь со Смирновым, пытаясь понять и его, и себя. Ах, как правильно сказала однажды Анна, мать сестры: «Судьбу не обойдешь, не объедешь». И с судьбой своей - Николаем Смирновым - Павла впервые встретилась, как выяснилось позднее, еще в Кирове, куда мать отправила Павлу. Именно Смирнов, брат подруги Анны - Клавдии, глядел на нее так жадно и жарко на ее свадьбе с Иваном Копаевым, которую организовала Анна. Его взгляд тревожил и волновал Павлу, и она даже предположить не могла, что эта самая судьба сведет их спустя двадцать лет, да и сам Николай того не знал, не ведал. Он работал тогда в одном из Кировских райкомов партии, был счастлив и доволен своей жизнью, женат, и молоденькая худенькая провинциалочка из Сибири была для него ничем иным как мимолетным увлечением.

Занимая высокие партийные посты, имея немалую власть и прекрасный материальный достаток, находясь в гуще людей, Смирнов был даже более одинок, чем Павла. Человек, имевший многое и потерявший все. И виноват ли он в том, что стал таким, каким его встретила Павла и пожалела, пожалев - полюбила, и любила все эти годы? За что полюбила? Павла не могла объяснить, но зачем это объяснять, разве любят за что-то конкретное? Ведь любят просто так.

Почему он, выросший в рабочей семье, воспитанный в строгости, неожиданно взлетевший по партийной линии вверх, оказавшись вдруг, по его мнению, почти на дне жизни, сломался, запил? Впрочем, пил он и тогда, когда имел вес в обществе, хорошую должность. Не оттого ли пил, что все дозволено было ему по этой самой должности, а не по заслугам, что мог карать и миловать таких, как она, что не знал нужды и тратил сотни без счета, а она дорожила каждой копейкой?

Ее судьба била и гнула к земле, а он шагал по этой земле баловнем судьбы. Эта судьба-покровительница, воспитала в нем эгоизм, заносчивость, но не научила противостоять трудностям, а он, в сущности, добрый человек. Шурку принял, как родную, и Шурка, оказывается, не забыла этого.

Шурка, Шурка… Девчонка сорванец… Каждый день у нее новые ссадины и царапины. Дерется с мальчишками на равных, а сердечко доброе, певучее, отзывчивое. Ей отец нужен, не зря же говорят, что мать учит дочку, а воспитывает - отец, но Кима Фирсова Павла никогда не пыталась разыскивать. Да и самой Павле нужна опора в жизни, ведь известно: на вдову да сироту все помои льются, все камни валятся, а за мужем жить - за заступником быть. И даже, может, не опора нужна ей, а то, чего лишена она в своем роду - понимание и возможность поговорить по душам, поделиться сокровенным с близким человеком. Так почему не соединить свою судьбу с таким же одиноким бедолагой, как и сама, если судьба как раз тому потворствует? Конечно, родня дорогая будет против, но у сестер жизнь устроена, а ее дети покидают один за другим родительское гнездо. И всем, похоже, нет дела до нее. Смирнов пьет, но неужели она не сумеет (ох уж эта женская самоуверенность!) помочь ему побороть свой порок, тем более он сам этого желает?

Утром Павла опустила в почтовый ящик письмо Смирнову с единственным словом: «Приезжай». Женская жалость и самонадеянность, что сумеет уберечь Смирнова от его порока, побудили Павлу Дружникову на этот шаг, и, однажды ступив на одну жизненную тропу с Николаем Смирновым, она не сходила с нее более двадцати лет.

Родня, как и думала Павла, приезд Смирнова восприняла отрицательно, почти гневно. И она не могла понять, почему сестры настроены против Смирнова. Жалеют ее? Желают лучшей доли? Но что-то незаметно того по их поступкам.

- Ох, Паня, Паня, - вздохнула мать.

Зоя презрительно скривилась и сказала:

- Ну-ну, посади себе пьяницу на шею.

- А, может, он и правду говорит, что бросил пить, даже лечился, - предположила сердобольная и более мягкая характером Роза.

- Как же! Горбатого могила исправит! - фыркнула Зоя.

А Лида категорически заявила:

- Ты как хочешь, мам, а я скоро замуж выйду. Как же мы все будем в одной комнате?

Намек был более чем прозрачен, ведь комната принадлежала Лиде, потому Павла и Смирнов сняли квартиру в частном доме и переехали туда вместе с Шуркой. Совершенно случайно их квартирной хозяйкой оказалась Нина Изгомова, уборщица в «Севере», когда Павла работала там директором. Она не знала, где живет Изгомова, просто ей и Смирнову понравился добротный дом и нарядный флигелек рядом с ним. Зашли справиться насчет жилья, и Павле было приятно, что Изгомова узнала ее, назвала по имени-отчеству, пригласила пообедать с своей семьей. Но особенно стало приятно, что Николай отказался от предложенной стопки водки, на душе потеплело: выходит, не обманывал, когда написал, что бросил пить, значит, может наладиться у них жизнь - светлая, хорошая, тем более что начало совместной их жизни было вполне удачным: и на работу Николай устроился, и жилье сразу нашли.

- Шурочка, Шур! Спой-ка мне чего-нибудь! Ты у нас вроде радива, спой по моей заявке про гусей.

Изгомова, или по-улошному - Нинка-бродня, лежала на остывшей уже печи, лузгала семечки прямо на пол и, казалось, не замечала косых взглядов старшей дочери, которая только что закончила приборку.

Вообще-то старшая Тоня и еще одна девочка - Надя, не родные дочери Нины, они были дочерями старика Изгомова от первого брака. Их мать, старшая сестра Нины, умерла, когда девочки были совсем крохами.

Нина заботливо ухаживала за больной сестрой, приглядывала за племянницами, потому Антон Изгомов, когда жена умерла, решил жениться на Нине, думая, что родная тетка все-таки не чужая баба с улицы, не обидит его дочерей. Конечно, Нина - безалаберная, любила посплетничать с соседками, однако по-своему добрая, если приняла на себя заботу о сестре, и Антон думал, что семейные заботы изменят ее. Вдовая к тому времени - ее выдали замуж в шестнадцать лет - и до сих пор бездетная Нина согласилась на предложение Антона, хотя он был намного старше. Впрочем, и ее первый муж был в преклонном возрасте, так что Нина по этому поводу не горевала. И вскоре в доме Изгомовых один за другим родились четверо мальчишек, они вечно были чумазые, исцарапанные, темноволосые и кучерявые, как цыганята. Один Виталька имел русые, как у матери, волосы. Нина мало уделяла сыновьям внимания, и мальчишки были полностью на попечении Тони.

Младший Изгомов, Виталька - ровесник Шурке, потому и стал ее товарищем в играх. Играли ребятишки в доме или же копошились в куче песка возле ворот. В тот момент, когда Изгомиха обратилась к Шурке, ребятишки играли в другой комнате в машину. Шурка, естественно, была шофером и главной в игре, а Виталька - тихим, ненадоедливым и совершенно безропотным пассажиром. Ну, а если вдруг и начинал восставать против Шуркиного диктата, то разговор у нее был коротким: тычок в шею, и бунт затихал.

Услышав просьбу Виталькиной матери Шурка тотчас оказалась перед печью и запела:

- «Ой, вы, гуси, до свиданья, прилетайте к нам опять, только дома возле бани вам теперь уж не узнать!»

- Охо-хо-хо! - заклохтала Изгомова. - Ох, умора - «дома возле бани»! - Шурка вместо «Дона и Кубани» пела, перевирая слова - «дома возле бани», и это всегда смешило Изгомову до слез.

Хлопнула дверь. В кухню вошел дядя Антон, Виталькин отец - худой, высокий, одноглазый, и Шурка тут же исчезла - дядя Антон добрый, но девочка его побаивалась из-за слепого, в юности изуродованного, глаза.

Антон поставил плотницкий ящик на скамью у дверей.

В кухню ввалились следом за ним Николай, Владимир и Анатолий, тоже, как и отец, пахнущие свежей древесиной: мальчишки помогали отцу ставить дом на соседней улице. Антон Изгомов - истинный труженик, всю жизнь не выпускавший из рук топор, подряжался рубить дома, зарабатывал немалые деньги. Они уплывали неизвестно куда из рук жены, день-деньской бродившей по знакомым - отсюда и прозвище Бродня - в поисках сплетен и никто, как она, не мог так искусно ссорить людей. Антон, женившись на Нине, быстро понял, что ошибся: вторая жена была полной противоположностью первой, словно и не сестры они - ленивая, лживая, охотница выпить.

- Нина, поесть дай чего, - попросил Антон, умывшись.

- Охо-хо-хо! - запричитала жена. - Болею я, отец. Достаньте капусты с погреба, - и пожаловалась: - Вот болею я, а Тонька весь день где-то прошалыгалась. Сказала ей обед сготовить, а она меня не послушалась.

- Тонька! - закричал разозленный голодный отец, призывая дочь, и когда та вошла, влепил ей пощечину. - Лодырина! Пожрать сготовить не могла? Где ты шлялась весь день?

Тоня в слезах выскочила из дома, обиженная на отца: все не так было. Весь день она работала - корову подоила, свиней накормила, в доме прибрала, завтрак приготовила и накормила Витальку, остатки мачеха съела. Конечно, отцу и братьям обидно, что пришли с работы, а на столе пусто, так ведь она просто не успела ничего сварить.

Тоня забилась в огородные лопухи за баней и горько заплакала. Хоть бы скорее окончить техникум, да уехать, куда пошлют, подальше от несправедливых попреков ленивой и злобной мачехи, которая все время норовит охаять ее перед отцом. А тот, не разобравшись, пускал в ход кулаки, как сегодня. Тоня, когда еще жива была мать, читала про злых мачех и думала, что бывают они только в сказках, а вот, оказывается, и в жизни бывают.

Шурка с Виталькой тоже выскользнули из дома от греха подальше, услышав брань Антона. Разгоревшийся конфликт погасила Шуркина мама, пригласив Антона с сыновьями поужинать.

Потом парни разбежались по своим делам, а Павла, Изгомов и Смирнов сидели на крыльце, курили, вели неторопливую беседу. И Смирнов, как всегда, завладел разговором - он был отличный рассказчик.

Изгомов тоже иногда рассказывал о своей жизни, обращаясь к Павле, называл ее сестренкой: оба они - Федоровичи. Роднило и то, что Антон тоже сирота, смолоду батрачил у отца своей жены. Хозяин был оборотистый мужик. В начале тридцатых был раскулачен и выслан из Белоруссии. На новом месте Валериан Короленко - им разрешили взять теплые вещи, белье и кухонную утварь, потому сумел припрятать и золотые червонцы - освоился быстро, выстроил дом, обзавелся скотиной, даже работника нанял, чтобы справляться с хозяйством, потому что не было иных мужских рук: шесть дочерей росло в доме. Однако и в Сибирь докатилась волна борьбы с кулаками, но на сей раз она не застала врасплох старика Короленко: он спешно выдал замуж двух старших дочерей за бедных парней, среднюю, шестнадцатилетнюю Нину - за вдовца Скутина, хозяйство поделил между зятьями, таким образом избежав очередного раскулачивания. И жил бы долго и счастливо Антон со своей женой, он любил ее и женился не ради приданого, но судьба решила иначе: быстро скрутила болезнью жену и отправила в мир иной. Женился вторично ради дочерей, но, видно, счастье ушло из его дома вместе со смертью их матери. Антон понял, что совершил ошибку, однако в доме зазвенели голоса еще четырех ребятишек, и деваться было некуда: надо «поднимать» детей.

В первый класс Шурку привел отец. Смирнов был в сознании девочки только папой, иного человека, которого могла бы Шурка назвать отцом, она не знала. Девочка держалась за руку отца и горделиво посматривала на других ребят. Правда, она была не в школьной форме, как другие девочки, а в белой кофточке и черной юбке, перешитой из юбки матери. Ей невдомек было, что семье трудно жилось, да и сложно понять семилетней девочке взрослые заботы и совсем невозможно уяснить то, почему папа часто приходит домой пьяный, ругается с мамой, а та тихонько ночами плачет.

Они втроем вновь жили в той комнате, где Шурка выросла. Сестра Лида вышла замуж, и теперь жила в своем доме, построенном на Типографской улице, недалеко от реки. Лиде на лесокомбинате предлагали трехкомнатную квартиру, но ее мужу, выросшему в деревне, привычнее было жить в собственном доме, потому он и решил построить свой дом. Муж Лиды - не Август Фомин, которого Шурка хорошо помнила и любила. Когда Лида приехала со своим женихом в Азанку, где Шурка в то время жила с мамой и папой, то очень удивилась, увидев незнакомого высокого парня. Он ей не понравился: была в нем какая-то непонятная угрюмость.

Семен, Лидин жених, почему-то не понравился и папе, и тот во время застолья, как всегда, выгнув дугой правую бровь, заявил:

- А я тебе, Семка, Лиду не отдам, не стоишь ты ее.

Все за столом притихли, Семен покраснел, засмущалась и Лида, но мама быстро перевела разговор на иное, и скандал не состоялся.

Смирнов, конечно, не знал, что Лида выходила замуж, не любя Семена, однако интуитивно почувствовал неладное. И он был прав.

Судьба оказалась неблагосклонна к Лиде и увела в сторону любимого парня, а поставила на пути другого. И замужество, которое не принесло желанного счастья, было неожиданным даже для нее, однако у каждого - своя судьба, у Лиды - тоже, и она повела ее своей дорогой…

Август Фомин служил в армии, часто писал. Родители обожали его, сын был их опорой, хозяином в доме, и лишь его слушалась младшая блудливая дочь Наталья. Уехал Август, и отбилась она от дома, стала парней перебирать, и не просто так встречалась, невинные поцелуи ее не устраивали. Работала Наталья вместе с Лидой в одной бригаде бракером, и та видела, что будущая золовка даже на работе не упускала случая пообжиматься за штабелями досок то с солдатами, то с расконвоированными заключенными, которым осталось «дотянуть» до срока самую малость, и потому они работали на лесокомбинате вместе с вольнонаемными.

Лида - резкая, прямая, как и все Дружниковы, не умеющая иной раз укоротить свой язык, пригрозила Наталье, что если та не прекратит путаться с кем попало, то напишет Августу. Пригрозить-то пригрозила, да не написала. Зато Наталья не оплошала, рассказала в письме брату свою историю, только якобы это делала Лида. И вскоре Лида получила от парня гневное письмо, в котором он с горечью писал, что берег ее до армии, боялся прикоснуться, а она в благодарность стала шалавой.

Лида вдоволь наплакалась над обидным письмом, а потом с присущей ей дружниковской прямолинейностью ответила: «Не твое дело, как я себя веду». Ей и в голову не пришло спокойно все обдумать и оправдаться, потому что не чувствовала за собой никакой вины. Обида была столь велика, горька, что Лида решила сгоряча в отместку Августу выйти замуж, тем более что и жених подвернулся - Семен Дольцев, двоюродный брат Дуси, жены брата Виктора. Семен вернулся недавно из армии, захаживал к Дружниковым. На лицо парень был неплох, поведения спокойного, и бабушка с тетушками хором зазудели, растравили обиду: «Раз так обошелся Гутька с тобой, плюнь на него да выходи замуж за Семена».

Лида привыкла прислушиваться к советам тетушек, решила и тут последовать им. А сердце плакало, страдало, оно рвалось к другому, хоть и затмевала глаза черная обида, но и обида не могла заставить ее изменить своим моральным принципам: в одну постель с Семеном Лида легла только в первую брачную ночь. И была потом у них долгая жизнь, похожая на тряскую лесную дорогу с колдобинами да ямами, но Лида терпела.

Приехав в отпуск, Август разобрался с помощью родителей во лжи сестры, пришел к Лиде повиниться и умолить ее перейти до окончания службы к его родителям, которые души в Лиде не чаяли. Мать посоветовала уйти к любимому мужчине, но Лида крепко подчинялась тетушкам, а их приговор устами Насекина был недвусмысленный: «Нечего шалопутство разводить, вышла замуж, так живи, если пацан уже в доме растет». Она и жила с тоской в сердце до тех пор, пока не увидела однажды Августа - сгорбленного, спившегося и ужаснулась, не задумавшись, что таким его, вероятно, сделала она сама, не найдя в себе сил разорвать семейные путы с Семеном.

Ах, женщины, как часто разум вредит вашему сердцу!

Первое впечатление, которое оказал на Шурку Семен, сохранилось в ней надолго. Встречаясь с ним позднее, она стеснялась его, не ввязывалась в разговоры, и лишь однажды, словно прощаясь с ней, Семен поговорил по душам с младшей сестрой жены.

Случилось это за несколько месяцев до смерти Семена, когда Шура с детьми приехала в Новороссийск погостить, но Лида в то время уехала к тетушкам на Урал. Как так получилось - неясно, однако получилось, видимо, и в самом деле ничего в жизни нет случайного, все предопределено заранее, и так на роду было написано Семену и Александре - открыть друг другу души.

Семен, обычно неразговорчивый с Александрой - с тещей Павлой Федоровной он общался охотнее - вдруг иными глазами увидел свояченицу. Это уже была не та малявка, которая таращилась на него, насупившись, в день сватовства, не та длинноногая и тощая, серьезная девчонка, приезжавшая иногда к ним в Альфинск, куда уехали Дольцевы из Тавды - подальше от его и Лидиной родни. Он увидел красивую, умную, умеющую обо всем здраво судить женщину, немного ироничную, но по-прежнему серьезную. Александра держалась раскованно, порой даже кокетливо, и в то же время всякий мужчина ясно видел черту, через которую она в общении не позволяла переступать, если того не желала. Ее порядочность и душевность не вызывали сомнений, но всем своим поведением, взглядами на жизнь она так сильно отличалась от всей Лидиной родни, с кем привык общаться Семен, что ему неожиданно захотелось рассказать знакомой незнакомке о своей жизни, о чем думал, какие у него беды, радости.

О, эти вечера, когда Семен, управившись с работой по строительству дома - на каждом новом месте Семен своими руками возводил жилище, по натуре он был трудяга, и это было его главным достоинством - садился ужинать, доставал припрятанную поллитровку и приглашал к столу Александру.

Дети Александры, уморившись под южным жгучим солнцем и плесканием в море, к тому времени уже спали. А Семен и Александра, выпив по рюмочке вина, сидели до полночи, разговаривая и вспоминая все, что было в жизни обоих. Оба впервые в жизни почувствовали себя родственниками, и были рады неожиданному открытию.

Но, видимо, мало было Семену тех разговоров, бередивших что-то тайное в его душе, и когда гостья уходила спать, он оставался за столом до утра, пока не выпивал вино до остатка, повесив голову на грудь, думая о чем-то своем, что так и осталось неизвестным. За плечами была длинная беспокойная жизнь, и может быть, Семен именно в то время ощутил потребность проанализировать ее, может быть, хотелось ему повиниться кому-то за свои ошибки, получить одобрение за свои добрые дела, и потому часть своих раздумий выплескивал в разговорах со свояченицей, а часть оставлял в голове. Такой момент наступает у каждого, просто люди не всегда задумываются, что он - наступил, и подошло время каяться перед самим собой за содеянное, самому себе выносить приговор, ибо никакой судья не осудит строже человека, чем он сам и его совесть.

Эти вечерние посиделки, про которые старшая дочь Надежда обрисовала Лиде, вероятно, со своими пошлыми комментариями, чуть не стали серьезным раздором между сестрами, но Александре хватило мудрости не обидеться на Лиду, а смерть Семена помирила ее с сестрой. Род их к тому времени разметало по всей России. Могилы Ермолаевых-Дружниковых образовали четыре точки на карте, где укоренились новые ветви потомков Федора Агалакова и жены его Валентины, и на Новороссийском кладбище Семен первым ляжет в землю. Но это будет все потом…

А Шурка в свои семь лет ведать не ведала о своей будущей жизни, она просто смотрела доверчиво на мир широко открытыми глазами, ожидая от него только хорошего.

Ее пока не интересовало, что в семье нелады: мама заболела, лежала полгода в больнице, вышла оттуда уже пенсионеркой. Пенсию ей определили небольшую. Стал пенсионером и отец: старые друзья помогли досрочно выхлопотать Смирнову персональную пенсию, которая была втрое больше пенсии Павлы. Это обстоятельство сильно подняло Смирнова в собственных глазах, он стал вновь пить и укорять Павлу, что ее пенсия меньше, дескать, не заслужила. К тому же в свои пятьдесят пять он был вполне по-мужски дееспособен, Павле же было всего сорок три, но болезни рано отбили у нее охоту к близости с мужчиной - это тоже часто служило поводом для скандалов. Правда, у обоих хватало ума не ссориться при Шурке, в которой оба души не чаяли, однако быстро прийти в нужное настроение после очередной перебранки не могли, потому девочка удивлялась, отчего мама и папа неожиданно становятся неласковыми друг с другом и сдержанными с ней.

Совершенно не затронуло Шурку то, что другие девочки пришли в первый класс одетые более нарядно, чем она, зато обиделась, что ее посадили на заднюю парту, а так хотелось сидеть впереди, слушать свою учительницу, в которую влюбилась с первого взгляда - она разговаривала с ребятами строго-строго, а глаза при том были добрые-добрые.

Когда подошло время и Александре итожить свою жизнь, то она поняла, что ей на жизненном пути встречалось хороших людей гораздо больше, чем плохих, и первым таким человеком была именно Екатерина Андреевна Худкова, первая учительница, воспоминания ней остались в памяти у Александры навсегда. И в том, что Александре везло на хороших людей - частичка ее счастья, ее судьбы, которая складывается, как мозаика, из многих фрагментов, о чем человек и не подозревает.

Первый класс Шурка окончила хорошо - без троек. Екатерина Андреевна хвалила ее на собраниях больше всех, и на бледном лице Павлы Федоровны Дружниковой появлялась горделивая улыбка. Девочка училась легко, схватывая все на лету. Ей нравилось рисовать, и когда Екатерина Андреевна однажды спросила ребят, кто кем мечтает стать, то Шура ответила твердо: «Художником».

Вообще в этой девочке Екатерину Андреевну поражала и какая-то незащищенность, и в то же время внутренняя сила. Шурка никогда не жаловалась на обидчиков, расправлялась с ними сама, если хватало силенок, а если обидчик был намного сильнее, тогда она становилась похожей на маленького взъерошенного яростного зверька, готового умереть, но не сдаться.

Но самое главное - она никогда не лгала, хотя это и бывает свойственно детям. Порой знала, что надо для собственной пользы обмануть, чтобы, к примеру, не наказали за озорство, но Шура молча глянет исподлобья и промолчит, а врать не станет. Екатерина Андреевна иногда задумывалась над будущим Шуры, ведь знала, что мать у нее, хоть и не старая, однако болезненная тихая женщина, отец - пьет, наверное, и скандалит. Мать одной из учениц, соседка Дружниковых, рассказывала, что Смирнов - не родной отец Шуре, вроде, не обижает ее, но часто скандалит, и Павла Федоровна с Шурой уходят ночевать к знакомым. Что девочку ожидает в такой обстановке, какой она вырастет, кем?

Но даже она, опытная учительница, знавшая своих учеников-огольцов, казалось, до самого донышка их маленьких доверчивых душ, не могла заметить, что девочка начинала порой о чем-то задумываться, что ее острый глаз примечал все вокруг - уже тогда Шурка четко знала, что существует добро и зло. Зло надо наказывать, а хорошему человеку - помогать. Павле Федоровне иногда душевно было очень плохо, но не забывала, что последняя дочь должна вырасти порядочным человеком, потому закладывала в нее то, что в Павлу заложил когда-то Егор Ермолаев. Она была воспитана матерью на добрых сказках, и девчонка выросла мечтательницей. В Шурке уже тогда шло то, что потом она назвала просто: «Работа души».

Бойкая в играх, не дающая спуску обидчикам, Шурка Дружникова в то же время была стеснительной, не по годам серьезной - вот когда начали сказываться на ее характере отцовские скандалы и попойки! Она рано начала читать взрослые приключенческие книги, спрятавшись от чужих глаз в самодельном шалаше, сооруженном на пустыре за железнодорожными путями на задах улицы Лесной.

Заросший полынью и лопухами пустырь, который раскинулся от «железки» до длинного глухого забора продуктовой базы сталинская шантрапа - так звали ребятишек, живших на улице Сталина - облюбовала давно. Малыши играли в казаки-разбойники, рыли пещеры в песчаном откосе рядом с железнодорожной однопуткой, гоняли футбол. Старшие жгли костры и пекли картошку, накопанную тут же, на огородах Лесной улицы, сбегавших к «железке», или резались в карты.

Часто играла там и Шурка с мальчишками, но как-то ушла на пустырь без ребят и неожиданно для себя обнаружила особую прелесть одиночества, когда нет рядом шумных товарищей, а над полем только мечутся туда-сюда скворцы и шебуршатся в траве воробьи. И эта особенная тишина, в которой только стрекоток кузнечиков да голоса птиц, сразу же понравилась Шурке. И с того времени она предпочитала ходить на пустырь одна. Заберется в самую травяную полынную глушь, соорудит костерок - обязательно бездымный, как делают индейцы - сует в огонь длинные макаронины, обжаривает их и грызет, представляя себя в дебрях тропического леса. Неспешно простучит по «железке» порожний товарняк со станции на лесокомбинат или обратно с лесом, а Шурка смотрит на поезд, и ей кажется, что лежит она в боевом охранении, и надо ей с отрядом партизан взорвать пути, чтобы спасти пленных. Взрывы и в самом деле были: Шурка устанавливала на рельсах патронные капсюли, которых у нее, как и у мальчишек со Сталинской, всегда было навалом.

Эта железнодорожная ветка на лесокомбинат всегда будила у Шурки добрые воспоминания. Она любила эту дорогу. По ней дядя Саша Насекин увозил ее на своих плечах к себе домой: автобусов тогда в Тавде не было. По этим же шпалам Шурка, рассердившись за что-либо на бабушку, бывало, и сама утопывала к Насекиным, взявшись за ошейник пса-дворняги Букета, названного так в память армейского хвостатого друга дяди Васи Ермолаева, с которым он охранял границу. Можно было, конечно, и к тете Зое пойти, которая жила на одной с ними улице, но Шурка не любила двоюродного братца Юрку за его вредность и подлые штучки, которые он проделывал над сестренкой.

Юрка рос жадным, и в том виновата была Зоя, которая, даже если у них гостила Шурка, норовила Юрке украдкой от племянницы сунуть в карман конфетку или пряник. Юрка, естественно, лопал все сам, никогда не делясь с сестрой. И невдомек было тетушке, что у племянницы - острый приметливый глаз. Она ничего не говорила тетушке, но несправедливость дележа сладостей Шурку обижала. И все-таки девочка имела отходчивое сердце, прощавшее все обиды, да и некогда ей было задумываться, почему так тетя Зоя поступает: наступило лето. Первое после учебного года лето! Да какое! Шурка запомнила то лето на всю жизнь.

Река Тавда, по имени которой и назван город, текла между двумя берегами - пологим и крутым. В половодье на крутой берег река редко выплескивала свои воды, а вот поселку Моторфлот, который расположен на пологом берегу, доставалось ежегодно, так что, в конце концов, жители поселка построили на берегу дамбу. Но в то лето даже дамба не спасла бы моторфлотовцев от затопления, потому что жаркое солнце растопило снег в Уральских горах и разом вскрыло все реки. Вода хлынула по течению Сосьвы и Лозьвы, которые были истоком Тавды. Они вспучились, вбугрились и выбросили лишнюю воду в Тавду, да еще речка Азанка внесла свой «водяной» вклад, и разлилась просторно Тавда, вышла из берегов так, что волны заплескались у края тротуара в начале Сталинской улицы. Восторгу ребятишек не было предела, они ныряли в воду прямо с тротуара, а ближе к железнодорожному переезду, где была впадина, прыгали с веток сирени, росшей перед окнами крайнего дома. Зато взрослым было не до восторга: жильцов нижних затопленных этажей двух крайних домов река вынудила переселиться в сараи. В подпольях Шуркиного дома тоже стояла вода, угрожая подняться к самому полу, но этого не случилось.

Приходили поплескаться в теплой взбаламученной воде и ребята с другого конца улицы.

Однажды явился Юрка Ермолаев - чистенький, в опрятном матросском костюмчике. Он вернулся недавно из пионерского лагеря, рассказывал ребятам, как там было здорово, и как он всех побеждал в беге и в прыжках, в борьбе и в футболе ему тоже не оказалось равных… В общем, Юрка был в своем амплуа - заносчивый и хвастливый пацан, у которого, и на двоюродную сестру-малявку.

- Шурка, - сказал он, - айда на стадион, там, знаешь, как здоровски, на поле даже мальки плавают. Посмотришь, как Ярик мальков ловит, - и соблазнил: - Я тебе с ним поиграть дам.

Шурка брата не жаловала, однако его беспородную добродушную и ласковую собаку любила, потому что Букета убил по пьянке один из уличных забулдыг Васька Савинчук. С тех пор Шурка была в «контрах» с его сыном и частенько поколачивала Савинчонка, хоть и понимала, что мальчишка не виноват в подлости отца. Впрочем, убийца Букета только в пьяном состоянии буйный и грозный, но жену, неразговорчивую, похожую на монашку женщину, потому что она всегда ходила в платке, не бил, детей - тоже, зато почему-то гонялся за собаками. А трезвый он был тихий, невзрачный и запоминался лишь странными белесыми глазами со зрачками, которые казались похожими на кошачьи из-за слегка вытянутых вертикально зрачков - природа, оказывается, и такое может вытворить с человеком. Сходство с котом Савинчуку придавали и редкие, торчащие в разные стороны, волосины на верхней губе, которые трудно было назвать усами. Савинчук их никогда не брил, как и клочковатую растительность на щеках. И если бы Шурка в то время прочитала «Собачье сердце» Михаила Булгакова, она наверняка нафантазировала бы, что Савинчук, как и Шариков - эксперимент неведомого хирурга. Только Булгаковский профессор Преображенский пересадил гипофиз человека собаке, которая превратилась в наглого, чванливого и необразованного котоненавистника Шарикова, а Савинчук - бывший кот, потому что яро ненавидел собак. И Букет был не единственной его жертвой.

А четверо мальчишек-Савинчат, в том числе и младший Колька, с которым Шурка училась в одном классе, выросли потом в здоровенных, красивых мужиков. И это тоже - загадка природы.

Юрка не позволял Шурке играть с Яриком, но если хотел подбить сестру на какую-либо проказу, всегда использовал ее любовь к собаке. Вот и сейчас девчонка почуяла подвох, но устоять перед возможностью поиграть с Яриком не смогла.

Они через пустырь возле продуктовой базы перебрались к стадиону, побродили немного по затопленной дороге, загребая ногами песок. Вода была горячая и закрывала только щиколотки, возле босых ног метались стайки мальков, которых было намного больше на залитой водой и прогретой солнцем дороге, чем возле дома Дружниковых. Ярик бегал за мальками, хватал их раскрытой широкой пастью и был совершенно счастлив. Потом ребята через дырку в заборе попали на затопленный стадион, футбольное поле которого, ограниченное со всех сторон аккуратным барьером из доски-вагонки, было похоже на громадный открытый плавательный бассейн.

Юрка не обманул сестру, в самом деле позволил ей побегать с собакой по дороге перед стадионом, по зрительным трибунам, пока сам лазал по ажурным баскетбольным стойкам. Но затем это ему надоело, и он предложил сестре нырнуть с деревянного барьерчика прямо на поле. Шурка не знала, насколько там глубоко, однако вскарабкалась на барьер и отважно прыгнула вниз. Угодив в яму, не удержалась на ногах и ушла под воду. Она лихорадочно забила руками по воде, поднимаясь на ноги, а когда вынырнула из воды и нащупала ногами дно, то Юрки на трибуне уже не было, только слышался стукоток голых пяток по деревянному настилу трибуны. Ярик несколько мгновений тревожно метался перед барьером, но, повинуясь свисту хозяина, умчался следом.

А Шурка осталась на поле, боясь сдвинуться с места - вдруг в стороне еще глубже, не зная, как выбраться из воды, которая доходила ей до самого подбородка. И тут мужество покинуло девчонку, она тихо и жалобно заскулила, как обиженная собачонка.

Прошло немало времени, пока Шурка отважилась шагнуть к барьеру и выбраться из воды. Домой она вернулась тихая и молчаливая от неожиданного понимания, что существуют подлость, трусость, предательство, и этот урок преподал ей двоюродный брат…

Но вскоре обида на брата испарилась, ведь лето звенело за окном, и столько интересного вокруг! Да и не помнила Шурка зла, такой уж уродилась. К тому же тетя Роза, собравшись навестить Толика и Вовку в пионерском лагере, взяла и Шурку с собой.

Братья Насекины отдыхали в «Домиках» - так назывался пионерский лагерь, принадлежавший Моторфлоту. Тетя Роза и Шурка поплыли туда на катере, который курсировал от города до лагеря. И это было первое незабываемое путешествие Шурки по реке. Катер не спеша шлепал по темной воде, берега величаво уплывали назад - то высокие, заросшие соснами, то пологие с длинными песчаными отмелями. Наверное, тогда Шурка и поняла, что такое - красота, навсегда полюбив леса и реку.

В «Домиках» катер уже ждали: на небольшом деревянном причале толпились ребята - загорелые, веселые. Толик и Вовка стояли у самых перил, восторженно махали белыми панамками. Мальчишки повисли на шее у тети Розы, Вовка тут же нахлобучил на голову сестренке свою панамку, но заиграл горн, и ребята, построившись попарно, пошли обедать, а родители отправились на небольшой пляжик, с двух сторон ограниченный кустами. Возле одного куста устроились и тетя Роза с Шуркой, стали терпеливо ждать Толика и Володю. Они вскоре явились, наверное, глотали обед, не прожевывая, а пирожки притащили гостям. Тетя Роза умилилась:

- Да золотые вы мои, - и обоих расцеловала, хотя Толик и мотнул недовольно стриженной головой, дескать, вот еще нежности всякие. И объявил, что сегодня у них «тихий час» - послеобеденный отдых - отменяется, и даже можно будет искупаться. Вскоре и в самом деле пришел на берег старший пионервожатый - высокий кучерявый парень в белой рубашке, синих шортах, на загорелой крепкой шее - красный галстук, как и у всех ребят. Он сказал, что дети могут под присмотром родителей купаться, что-то говорил еще, но слова его потонули в громком ребячьем «ура».

Толик и Володя плавали хорошо, а Шурка не умела. Братья умчались в свой домик, принесли наволочку, намочили ее в воде, потрепали на ветру, потом шлепнули наволочкой по воде, и она вспучилась, надулась, как шар, и теперь Шурка могла тоже плавать, держась за концы наволочки как за спасательный круг до тех пор, пока наволочка не опала. Ее вновь потрепали на ветру, хлопнули по воде, и так раз десять, пока ребятам не надоело плескаться в воде. Тетя Роза волновалась за Шурку, но братья зорко следили за девочкой, и едва наволочка начинала опадать, тут же кто-нибудь из них оказывался рядом, подхватывал сестренку. И Шурка совсем не боялась реки, плавала и громко смеялась. Выбравшись из реки, совершенно обессиленная, девчонка рухнула на горячий песок и блаженно закрыла глаза от ослепительно ярких солнечных лучей. Она была счастлива точно так же, как в свой самый первый новый год, знала, что ее никто не обидит, и потому не надо быть настороженным зверьком…

- Боже мой, Шетова, что ты там делаешь? - Екатерина Андреевна смотрела, как девочка, кряхтя, вылезала из-под учительского стола. - Зачем ты туда забралась?

- Я не сама, - пропыхтела девочка.

- Ага, ясно: тебя туда запихнули. Кто? Что же молчишь, Люся?

Шетова молча теребила концы галстука: проболтается - ей попадет, и так Славка Шумилов исподтишка грозит кулаком. Люська Шетова - зловредная девчонка, ябеда, потому ей частенько и попадало от мальчишек.

- Ну и не говори, - покладисто кивнула Екатерина Андреевна, - я и так знаю. Ну-ка, Зуев, Крутиков, Шумилов… Пожалуйте к доске.

Мальчишки нехотя выползали из-за неудобных парт.

- Ну-ну, поживее, - поторопила учительница ребят. Жалеючи их, подумала: «И кому только в голову такая глупость пришла: сделать парты без откидных крышек? Сами бы попробовали эти дяди, согнувшись, за такими партами постоять».

Мальчишки, наконец, выползли из-за парт, волоча ноги, побрели к доске. Екатерина Андреевна строго нахмурилась и обратилась к Шурке:

- А ты что, красавица, сидишь? Вся твоя компания у доски, выходи и ты, без тебя, наверное, не обошлось.

Шурка тоже выцарапалась из-за парты, поплелась к доске, стала рядом с мальчишками.

- Да… Молодцы! С одной девочкой справились четверо мальчишек, да еще и ты, Дружникова! Позор!

Шурка с тоской подумала: вызовут маму в школу, расскажут про все Шуркины проделки. Учится она, конечно, хорошо, но озорничает наравне с мальчишками. Отец узнает - опять ругаться будет.

Когда трезвый, отец - добрый и веселый. Пьяный - нехороший: бранится и дерется, сколько раз она с мамой ночевала у соседей, потому что Павла Федоровна к сестрам ходить в такие моменты не любила. И Шурка ее поддерживала всей душой, потому что и ей не нравилось, как тетки, особенно тетя Зоя, жившая тоже на улице Сталина, принималась зудеть: «Вот, говорили тебе - не сходись с пьяницей». А иной раз отцовский запой проходил мирно, только плакал отец да просил Шурку спеть «Землянку», его любимую песню. И Шурка старалась петь так жалобно, что отец вовсе заливался слезами, проплакавшись засыпал.

В запойные дни Шурка стыдилась отца. Зато трезвый он - веселый и добрый, и тогда Шурка ходила по улице, задрав нос, потому что ни у кого на улице не было такого отца, к кому бы так уважительно обращались «инженер, майор». Он очень интересно рассказывал про города, где бывал, потому Шурка лучше всех в классе училась по географии. Сейчас как раз у него такое запойное время, и Шурка повесила голову, представив, как будет бушевать отец.

- Кстати, - сказала Екатерина Андреевна, - никто не вспомнит, кто сегодня обругал старушку на улице нехорошими словами? Ну-ка, признавайтесь!

Класс затих. Такое, и правда, случилось. Сталинские ребятишки с рождения были озорными, они жили в своем особом мире, воспитывая друг дружку, самостоятельно, без помощи родителей, которые в своем большинстве работали на лесокомбинате. Многие из ребят до десяти лет редко попадали за пределы этого мира, отгороженного со всех сторон парком, рекой, корпусами завода «семи-девять» и железнодорожными путями. Даже школа-четырехлетка на улице была своя, и выпускники ее считали себя вполне взрослыми, которым все позволено. Мальчишки тайком курили, прячась в заброшенных заводских корпусах или на пустыре за школой, вовсю матюгались, дерзили старшим, охотно и дружно колошматили сверстников, живущих за рекой или парком, понимая, впрочем, что поступают плохо, но кому охота в том признаваться? Девчонки не уступали в ловкости мальчишкам, тоже, как и они, разрисованы застарелыми царапинами да синяками, потому что, как и мальчишки, лазали по заборам, играли в казаков-разбойников и футбол.

После окончания начальной школы сталинские ребята переходили в другие школы, и, оказавшись на «чужой» территории, становились более сдержанными. Вражда с ребятами других улиц исчезала, потому что невозможно учиться в одном классе и враждовать. Девочки неожиданно для себя понимали, что с мальчиками можно не только драться, но и по-хорошему дружить, а мальчишки, познакомившись с другими девочками, вдруг замечали их красоту и женственность, и на своих подросших уличных подружек мальчишки тоже начинали смотреть иначе. Те и другие внезапно осознавали, что вскоре станут девушками и юношами, а потом женщинами и мужчинами. Девчонки начинали кокетничать с незнакомыми прежде ребятами, а мальчишки становились рыцарями, помогали таскать тяжеленные портфели новым одноклассницам.

И все-таки мир улицы Сталина отличался от мира «городского». Повзрослевшие девчата и парни, бегая на танцы в клуб Лесокомбината, который притулился на краю соснового парка, держались всегда вместе, и не дай Бог заносчивому «горожанину» обидеть «сталинскую» девчонку: парни с ее улицы тут же наказывали обидчика. И лишь когда танцевальный центр переместился на танцплощадку Комсомольского парка возле третьей школы, вражда «сталинских» и «городских» поутихла, потому что «сталинские» теперь были гостями на чужой территории и держались, как положено гостям.

Но пока Шурка и ее друзья-мальчишки - на своей улице, здесь они хозяева, и вели себя соответственно традициям улицы.

Екатерина Андреевна выждала некоторое время и тихо-тихо произнесла:

- Ну что же… Если вы не признаетесь - никто из класса не выйдет. Встать! И будете стоять до тех пор, пока не пообещаете не сквернословить.

Ребята встали.

Прошло десять минут, двадцать… Класс стоял, неловко выгнувшись за партами. И молчал. Первой не выдержала Люська Шетова:

- Екатерина Андреевна, я больше не буду, - она тоже, как и одноклассники, была не без греха.

- Иди домой, - кратко ответила учительница. Она понимала: нельзя так - ставить весь класс на ноги из-за трех-четырех маленьких сквернословов. Это жестоко. Но как отучить их от хамства и привычки ругаться?

Потом извинились еще несколько человек. Потом еще… Всех учительница отпустила домой. И осталась в классе «великолепная пятерка» озорных и бесшабашных.

В классе до сих пор была и Шурка. Она устала, и ей было стыдно перед Екатериной Андреевной. Но мальчишки, ее «команда», упрямо молчали, уставившись в пол, молчала потому и Шурка, не зря в играх в «войнушку» ее звали комиссаром.

Прозвище свое Шурка получила неспроста: родители - «партейные», воспитывали ее в уважении к прошлому страны, и все, что было связано с гражданской или Отечественной войной для нее было свято. А тут и шестидесятые годы подоспели. Ахнули люди, узнав про денежную реформу, когда гривенники стали копейками, рубли - гривенниками. Тут и другая новость всех огорошила: увеличен налог с доходов от продаж на рынке, с приусадебного участка, с каждого дерева и всякой домашней живности, так что дешевле было уничтожить эту живность, а сады вырубить - торговать стало невыгодно.

В Шуркином дворе не было плодовых деревьев, зато полным полно кур, поросят, а оседлый цыган Николай Цыбулин даже корову держал и лошадь. Корова помогала пятерых детишек кормить, а лошадь - его неизменный транспорт: Цибулин всю жизнь проработал возчиком в различных организациях. И вот ничего в одну ночь не стало: ни кур, ни поросят - все пустили люди под нож, а в окраинном частном секторе полегли под топором несчастные яблоньки.

Не легче было и колхозникам. С одной стороны - повышены государственные закупочные цены на продукцию сельского хозяйства, но в то же время на декабрьском пленуме ЦК КПСС сделан вывод, что «личное подсобное хозяйство будет постепенно утрачивать свое значение», поэтому рекомендовано совхозам скупить скот у своих работников, то же следовало сделать и колхозам. Все это привело к упадку личного подсобного хозяйства и обострению продовольственной проблемы в стране. Люди побежали из села в город - там твердая зарплата и восьмичасовой рабочий день. Началась и реорганизация машинно-технических станций (МТС), причем технику колхозы должны были выкупить, иначе остались бы без техники. Более богатые хозяйства сделали это своевременно, а кто не сумел, покатился к упадку. Механизаторы, ранее работавшие в МТС и жившие оседло в поселках, оказались без работы, некоторые сумели перебраться в колхозы, а кто не имел возможности переехать на новое место жительства, подался тоже в город - там умелые руки были востребованы. Не спасло сельское хозяйство и освоение целинных земель, куда поехали люди со всей страны, причем много молодежи, не имеющей нужных в сельском хозяйстве профессий, зато полной комсомольского задора, готовой трудиться на благо Родины, не покладая сил. Однако усилия, затраченные на освоение целины не оправдались, поскольку система землепользования была не продумана, что привело к эррозии земель. Кризис сельского хозяйства привел к тому, что Советский Союз вынужден был закупать зерно за границей, потом это стало традиционным.

Вскоре начался кукурузный бум, и «царица полей» пришла на стол в образе кукурузного хлеба, да и того было мало. Шурке приходилось в шесть утра бежать через безлюдный, плохо освещенный, парк мимо громадного, всегда окрашенного в белый цвет, памятника Сталину к единственному в городе хлебному киоску, где хлеб можно было купить рано утром. И очередь перед ним, конечно, была такая, что Шурка едва успевала к началу занятий в школе. Она же отоваривала и талоны на продукты в магазине - сахар, макароны. Зато в избытке был плиточный фруктовый чай, и она по дороге из магазина, как и все ребятишки на их улице, отламывала кусочек и жевала, как шоколад, сладкую плитку. Но Шурка не роптала, что приходилось стоять в очередях: мама болела астмой, задыхалась на морозном воздухе, и в зимнее время совсем не выходила из дома, отец же был с ленцой. Но что поделаешь? Дети родителей не выбирают. Зато постоянно слушают их разговоры.

А родители без конца говорили о реформах, о политике Хрущева, о культе личности, о том, что повышены цены на мясо и масло. Отец ругал Хрущева, говорил, что у Никитки тоже руки по локоть в крови, иначе не стал бы первым секретарем партии на Украине: без одобрения Сталина его бы на этот пост не избрали, не перевели бы в Москву в Центральный комитет. Ругал маршала Жукова за помощь Хрущеву. Пророчил, что Никитка его «слопает» - за Жуковым армия, а ему сильный лидер не нужен. И оказался прав: Хрущев «отблагодарил» Жукова, назначив сначала Министром вооруженных сил СССР, а в марте 1957 года отправил в отставку.

Шурка слушала родителей, удивляясь, как это может человек ходить с руками по локоть в крови, в ведро с кровью, что ли, руки опустил? Или как можно «слопать» заслуженного армейского маршала - Хрущев не людоед же сказочный? Но мнение родителей становилось и ее мнением, а они не очень верили в искренность Хрущева, который яростно развенчивал культ личности Сталина, одновременно создавая собственный.

Их улицу переименовали в улицу Лесопильщиков. И однажды Шурка, как обычно, спешившая рано утром за хлебом, не увидела привычного памятника Сталину на постаменте, вокруг которого были следы тракторных траков, и глубокая борозда от постамента шла к воротам парка.

Отец, услышав от Шурки эту новость, усмехаясь, процедил: «Гляди-ка, днем-то испугались убрать памятник, так сделали это ночью. Боится Никитка Кобу даже мертвого. Ничего, не долго он будет властвовать». И оказался прав, потому что в октябре 1964 года без особых усилий и противодействия кого бы того ни было, Хрущев вполне демократическим путем был смещен, отправлен на пенсию и умер практически забытым. Первым секретарем ЦК КПСС, а затем и Генеральным секретарем был избран Леонид Ильич Брежнев. Пост Председателя Совета Министров, который ранее тоже занимал Хрущев, принял Алексей Николаевич Косыгин. Но Смирнов даже предположить тогда не мог, что наступит время, и люди вновь, как в начале шестидесятых, будут переосмысливать свое отношение к Сталину, Хрущеву, будут пласт за пластом ворошить историю, и кто-то это будет делать из искреннего желания добраться до истины, а кто-то потому, что - модно, иные - чтобы сделать карьеру. Но тогда на весах было только два имени: Хрущев и Сталин. О них говорили взрослые, о них спорили дети, подражая взрослым, и в спорах тех главной, конечно, была Шурка. Вот и получила тогда свое прозвище.

- Ну, так будем еще молчать или выскажемся? - спросила Екатерина Андреевна.

И Шурка, больше не в силах сдерживать свой стыд, сказала:

- Извините, я больше не буду.

Она сдержала свое слово. И даже когда выросла, появились дети, у нее всегда деревенел язык, если с уст была готова сорваться брань.

Услышав покаянные слова «комиссара», Славка Шумилов, командир в их военных и прочих играх, показал Шурке кулак и прошипел:

- Предательница!

Шурку передернуло от мерзкого слова, но девочка промолчала, решив рассчитаться со Славкой вечером: дома-то - рядом. Но с Шумиловым они так и не подрались. Просто, когда собрались вместе на любимом пустыре за школой, Шурка заявила:

- Дураки вы! Я же ни про кого не сказала. А это ты, Славка, бабушку облаял. Признаться-то слабо стало? - она криво усмехнулась. - Я просто решила, что больше никогда материться не буду. А если и вы при мне начнете матюгаться, подкараулю и отлуплю. Неча язык поганить!

Мальчишки посмотрели, как решительно стиснула Шурка кулаки в карманах диагоналевых черных шаровар, переглянулись, и тот же Славка сказал:

- Ладно, Шурка, мир, я согласен с тобой.

Да и некогда ребятам было сводить счеты: наступало их последнее лето перед выходом «в свет» - осенью им предстояло идти в новые школы, которые располагались в незнакомом мире за железнодорожными путями.

- Эй, Шурка! - Славка Шумилов кинул камешек в окно, вызывая подружку, - Айда купаться!

Шурку словно выхрем вынесло на улицу: купаться она любила, хотя плавать по-настоящему не умела. Зато классно ныряла. А на реке сейчас плот причален, с него удобно нырять.

Плот, сплавщики звали его боном, был длинный, связанный из узких отдельных звеньев и потому походил на гусеницу. Он служил накопителем для одиноких беспризорных бревен, плывущих по реке. Оба его конца были прикреплены к берегу тросами, но один, ниже по течению, причален вплотную к берегу. Другой отпущен тросом, и между ним и берегом - зазор шириной до половины реки, через который сплавщики загоняли бревна в накопитель. Потом бревна сбивались по сортам в крупные плоты и перегонялись на лесокомбинат либо на фанерный комбинат. Накопитель уже наполнился, потому и другой конец бона прикрепили к берегу, и он стал похож на огромный тугой лук, а тетивой служил берег.

Ребятишки плескались возле плота, ныряли с него, стараясь достичь берега. Шурке все нырки удавались, и она, необыкновенно гордая собой, шаг за шагом по плоту все дальше и дальше удалялась от берега. Наконец остановилась в раздумье: нырять или не нырять, ведь отсюда еще никому не удавалось достичь берега, приходилось до него несколько метров плыть, преодолевая течение, а Шурка плавала плохо. Кто-то из мальчишек ехидно подначил ее, дескать, слабо нырнуть.

Шурка сверкнула глазами в его сторону - родовая Дружниковская гордость взяла верх над разумом - и девчонка, поддернув трусики, лихо разбежалась и нырнула. Но реке ее отвага явно не понравилась: она перевернула девчонку через голову и понесла вдоль берега к молевому, не связанному в плоты, лесу в углу затона. Берег мелькал быстро-быстро, Шурка беспорядочно била руками по воде, перед глазами плескались серо-зеленые волны, и солнце почему-то стало зеленым, а вода - ледяной.

- По-мо-ги-те!!! - отчаянный крик заглох у воды, потому что Шурка хлебнула воды, закашлялась. Ноги налились свинцовой тяжестью и потянули вниз, а впереди - страшный «моль», под который затянет, и - конец, не вынырнешь из-под тяжелых скользких бревен, пойдешь камнем на дно. Было с Шуркой так однажды, соскользнула с бревна, когда потянулась за братьями Насекиными через «моль» к краю такой же запани на Белом Яру щургаек-щучат ловить, едва Толик Насекин успел выдернуть сестру из-под бревна. А тут нет брата, мальчишки-дружки летят по берегу, боясь сунуться в воду - тоже плавать не мастаки, кричат лихоматошно, взывают о помощи, но нет ее, помощи, и сил держаться на воде у Шурки тоже нет: руки, как и ноги, отяжелели, еле вздымаются над водой.

- Ма-ма-а… - мелькнуло последней искрой в сознании Шурки, - ма-а… - и, покорясь реке, пошла ко дну: одолела река девчонку, приняла в свои объятия.

И тут какая-то сила рванула Шурку вверх, потянула по воде к берегу, бросила потом у береговой кромки, видимо, не понравилось Шуркиному ангелу-хранителю своеволие реки - не пришел еще срок девчонки уйти в мир иной.

Шурка долго-долго лежала на берегу - туловище на песке, ноги - в воде, ставшей необычайно ласковой и теплой, волны осторожно лизали сведенные судорогой икры ног. Обессиленное тело болело, грудь разрывалась от кашля, но девочка все-таки доползла до ближайшего бревна, выброшенного на берег вешней водой, уселась на него, слыша рядом чье-то натужное дыхание. Однако напавшая апатия не дала любопытству воли, Шурка сидела, равнодушно уставившись на свои ноги, еще не вполне осознав, что жива. Вдруг удар в скулу опрокинул ее на песок. Она лежала за бревном, удивленно уставившись на парня, который зло смотрел на нее:

- Дура малохольная, куда тебя черт понес? - и прибавил хлесткое, вполне заслуженное Шуркой, ругательство, лишь тогда она догадалась, что это был ее спаситель.

Парень повернулся и направился туда, где второпях была брошена его одежда, оделся и ушел. И Шурке так и не было суждено узнать его имя. Но удивительное дело: с тех пор Шурка начала плавать вполне прилично и часто шутила, что первые десять минут, пока догадаются спасти, она продержится на воде и не утонет.

Третья школа, куда Шурка пришла в пятый класс, ей понравилась: пусть не самая новая, есть и поновей, но большая, и после их начальной казалась просторной и светлой. И опять, как когда-то в первом классе, ее из-за высокого роста посадили на последнюю парту. Но Шурка научилась не обижаться из-за пустяков, кроме того, она уже начала стесняться своей худобы, неловкости и даже, хоть опрятной и чистой, но все же перелицованной, перешитой из взрослых вещей одежды - другие-то девчонки одеты намного лучше. А с каких, как говорится, шишей она будет одета по моде? Теперь-то Шурка понимала, что ее семье живется плохо потому, что у нее пьющий отец. Хороший, умный человек, но - пьющий. Если ему хотелось выпить, а денег в доме не было - мать по-прежнему была на второй группе инвалидности, получала пенсию меньше сорока рублей - отец все равно где-то напивался, что, впрочем, и не удивительно: контактный, интересный в разговоре Николай Константинович был желанным собеседником в любой компании. Однажды он вообще учудил такое, что хоть смейся, хоть - плачь.

Шурка с матерью гостила у старшего брата Виктора в Заморозково в Тюменской области. Вернувшись, шли спокойно по своей улице. И вдруг шедшая навстречу старуха изумленно уставилась на Павлу Федоровну, истово закрестилась:

- Свят-свят, чур меня, чур!

- Степановна, ты чего? - рассмеялась Павла Федоровна. - Крестишься, будто привидение увидела.

- Да и впрямь, - пришла в себя Степановна, - не будь с тобой Шурки, подумала бы, что привидение увидела: Николай-то тебя похоронил, мать моя! Уж как он, сердешный, убивался по тебе, так напился, что чуть не помер, еле «скорая» отходила. Собирался вчерась на похороны ехать. Может, и уехал.

- Как? - изумилась Павла Федоровна. - Куда? На чьи похороны?

- Дак на твои! Он сказал, что ты к Витьке в Тюмень поехала, да там и померла, вот не знает, дескать, что с Шуркой делать: у себя оставить либо у Витьки. А уж так убивался по тебе, так убивался. Поминки устроил, позвал всех соседей, напоил. Три дня поминал, так не удивительно, что чуть ноги не протянул. Ты уж прости меня, старую, - повинилась старуха, - что и тогда за помин твоей души пила, и сейчас перепужалась. А вообще, - она улыбнулась, - ты, Федоровна, долго жить будешь, раз мужик тебя при жизни похоронил да поминки устроил.

Павла Федоровна удрученно покачала головой и поспешила домой, чтобы узнать, почему Смирнову взбрело в голову растрезвонить всем о ее смерти.

В квартире, как всегда во время их с Шуркой отлучек, был бедлам и разорение. Смирнов спал на скомканной грязной постели прямо в ботинках. На столе, под столом - пустые бутылки. В квартире стоял застойный сивушный запах, пахло нечистотами, потому что «удобства», как велось в те времена, даже в многоквартирных домах, были на улице, и они ночами обычно использовали ведро, выливая утром содержимое в уборную, стоявшую в глубине двора. Смирнов же не выносил ведро, вероятно, несколько дней.

- Господи, - вздохнула тяжко Павла Федоровна, разглядев и спящего мужа, и бардак в комнате, устало опустилась на стул.

Шурка молча поставила чемодан на пол и принялась за уборку. Вздыхать попусту она не умела, просто бралась за дело. Вот и сейчас за пару часов привела комнату в порядок, мать тем делом приготовила ужин. Так уж повелось у них: Шурка носила в дом воду, заготавливала летом дрова, прибирала в комнате, чинила электроприборы, и вообще была в доме «за мужчину», потому что Смирнов ничего не умел, да и не хотел делать, а Павла Федоровна готовила пищу, если, конечно, было из чего. Поев, Павла Федоровна - Смирнов так и не проснулся - пошла к соседям узнать, что случилось. И узнала.

До получения пенсии Смирнову оставалось несколько дней, а выпить хотелось - страсть! И денег взять негде, все, что было ему оставлено на пропитание - пропито с дружками-собутыльниками. Вот он и придумал пойти в отдел социального обеспечения, попросту - собес, и там, размазывая слезы по щекам и седым усам, поведал, что жена его, драгоценная Павла Федоровна Дружникова, умерла, надо ехать хоронить, а денег на похороны нет, потому нельзя ли выписать ему пенсию вперед на два-три месяца. Ему посочувствовали, женщины, знавшие Дружникову, даже всплакнули, тут же организовали сборы на венок, мол, Николай Константинович, поедете на похороны, так веночек от нас купите: отмучилась многострадальная Павла Федоровна, царствие ей небесное.

Смирнов кивал, соглашаясь, утирал всамделишные слезы, потому что и сам вдруг поверил: Павла умерла, и как жить теперь без нее, он не представлял. Получив деньги - слава Богу, ему не выдали пенсию Павлы Федоровны, сказав, что раз человек умер, то пенсия ему не положена - Смирнов отправился в магазин, накупил водки, закатил на полном серьезе поминки по умершей безвременно жене своей Павле Федоровне. Соседи скорбели вместе с ним, приносили деньги - помощь ему на дорогу и на похороны, Смирнов принимал все с самой настоящей скорбью.

Пробуждение после многодневной попойки чуть было не лишило Смирнова жизни, потому что, проснувшись, первое, что он увидел - лицо Павлы Федоровны, сидевшей за столом. Смирнов, хоть и крещеный, хоть и вырос в верующей в Бога семье, повзрослев, про Бога и не вспоминал. А тут на него напал такой ужас, что он скатился немедленно с постели, грохнулся на колени и закрестился истово на красный угол, колотя лбом о пол: «Господи, спасибо тебе, что соединил ты меня с Полей, что и на том свете мы с ней вместе будем, ведь я люблю ее, и жить без нее не могу…»

Павла Федоровна, глядя на молящегося Богу Смирнова, рассмеялась:

- Ну, совсем ты ума лишился, Николай, если думаешь, что на тот свет попал, я ведь живая, не мертвая.

- Живая, Поленька, неужели живая? - и, заплакав крупными слезами, подполз к ней, сунул голову в ее колени. Павла Федоровна решила, что едва проснется Николай, тут же выставить его за порог, даже и чемодан ему приготовила, но сердце заныло от жалости к нему, такому беспутному, и все-таки родному и любимому.

Сердце женское, кто сможет понять тебя, если даже самими женщинами ты так и не понято?..

Шурка любила петь. Бабушка Валентина Ефимовна, когда малышка начинала звонким голоском выводить какой-либо мотив, частенько говорила ей: «Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела». Однако был период, когда считалось, что у нее нет никакого слуха. Говорят, все дети рождаются с музыкальным слухом, только его надо развивать, но с Шуркой никто не занимался: мать постоянно болела или ругалась с отцом из-за его бесчисленных пьянок. Случалось, что ее направляли на лечение в больницу, и тогда Шурка жила у тетушек, а там до нее тем более никому не было дела. Однако нельзя было сказать, что тетушки совсем ее не любили, но эта любовь выражалась в бесконечном бурчании на старшую сестру, что живет с пьяницей, и в том, что тетушки дарили Шурке платья со своего плеча. Но им было все равно, кем вырастет Шурка - хорошим или плохим человеком, о чем она мечтает. А у Шурки, между прочим, рано проявились способности к рисованию, и она мечтала стать художником, причем ее буйная фантазия давала прекрасные результаты: несколько раз ее работы на выставках в доме пионеров отмечались призами. А однажды Геннадий - одно время он, разведясь с женой, жил у матери, работал в парке столяром - с помощью знакомого художника пристроил работы сестренки на выставке городских художников, и Шурка с замиранием сердца смотрела, как подходят к ее рисункам люди, качают одобрительно и удивленно головой: надо же, как девчонка здорово рисует.

Шурка из девчонки-сорванца превратилась в девочку-подростка, и за каждое дело бралась всерьез, потому и к поступлению в художественное училище готовилась серьезно: читала учебную литературу, изучала правила рисования, лепила из пластилина бюсты знаменитых людей, занималась резьбой по дереву, щедро раздаривая свои деревянные поделки подругам. Словом, если ее способности к рисованию были признаны всеми, впрочем, тетушки почему-то относились к ним скептически, то вот по поводу ее музыкального слуха мама говорила: «Тебе, Шурка, медведь на ухо наступил», - ну никак почему-то не могла она сразу правильно запомнить мелодию, безжалостно перевирая ее. И пневские женщины не признали бы в ней свою Соловушку. Однако Шурка вновь запела при смешных, но для девочки почти трагических обстоятельствах.

Школа готовилась к праздничному вечеру, посвященному дню Советской армии. Рисовались стенгазеты, готовились поздравления учителям-мужчинам и мальчишкам, каждый класс обязан был представить на школьный концерт несколько художественных номеров. Шуркиному пятому «Б» поручили спеть две песни, назначили для этого несколько девочек, попала в ту группу и Шурка. Она прибежала радостная из школы - как же, и ей дали поручение! И с порога провозгласила:

- Мам, а я буду петь на концерте две песни - «Варяг» и «Остров Рыбачий». Про «Варяг» я знаю, а вот про остров - нет. Поможешь мне разучить эту песню?

Павла всю жизнь шла с песней рука об руку, во время войны пела, подыгрывая себе на гитаре, да плакала, поэтому песен знала множество, и согласилась помочь дочери. Бились они над заучиванием песни несколько дней, а Шурка никак не могла задолбить мелодию.

- Ох, - вздохнула мать, - тебе, Шура, не то, что медведь, слон, наверное, на ухо наступил.

Опечаленная Шурка не посмела признаться в своем бессилии, потому вышла на сцену вместе со всеми. Грянула торжественная мелодия «Варяга», а маленькие певицы, осознав неожиданно, что они не в своей родной сталинской школе, а зрители - не их родители да бабушки-дедушки, от страха губы стиснули, глаза выпучили, рты раскрыли, но не смогли выдавить из себя ни звука. И только Шурка правильно вступила в мелодию, и как не тряслись у нее поджилки, допела песню до конца. «Остров Рыбачий» тоже спелся без фальши. Шурке ребята потом долго аплодировали за ее смелость, потому что девчонки, ее компаньонки в песне, лишь шевелили губами да таращили глаза, пока Шурка отдувалась за них.

С тех пор и начала Шурка вновь что-то мурлыкать себе под нос, и эта привычка у нее так и осталась. Мечтала научиться играть на каком-либо музыкальном инструменте, да поступать в музыкальную школу было уже поздно, а мамина старая гитара давно уж где-то потерялась из-за их многочисленных переездов. Потому, когда отец предложил купить гитару, то Шурка обрадовалась.

Отец получил пенсию. И потому был веселый, курил «Беломор», а не смалил самокрутки из остатков недокуренных папирос-«чинариков», очень вонючих и дымных. Он уже сбегал в магазин, купил бутылку водки, кое-что из продуктов - любил отец пошиковать, когда получал пенсию, видимо, вспоминалась ему прежняя дотавдинская роскошная жизнь. И теперь, выпив и закусив, он, пуская кольца папиросного дыма вверх, представил вновь себя молодым, красивым, богатым, а потому был великодушен.

- Ну, Шуренок-ребенок, - сказал он, - скоро у тебя день рождения, уж четырнадцать стукнет, пошли в магазин и купим тебе гитару. А то поешь только, а играть не на чем. Мать умела, Гена тоже играет, а ты - нет. Пошли, дочка.

Шурка удивилась невиданной щедрости отца. Он, конечно, всегда выделял ей деньги на карманные расходы, не обижал, однако про подарки мог и забыть в пьяном угаре. А гитара - это неплохо, и научиться играть на ней - очень даже хорошо.

В магазине «Культтовары» на витрине были три гитары. Шурке понравилась гитара со светлым корпусом, он казался золотым в луче солнца, бьющего из окна. Продавщица небрежно подала ей инструмент, и Шурка бережно приняла пахнущую лаком красавицу, и она удобно устроилась в ее неумелых руках. Шурка тронула пальцем струны, и они отозвались звонким ликованием, хотя гитара была расстроена. Провела по теплому корпусу рукой и заявила:

- Эту возьмем!

Отец заплатил семь рублей за покупку, и они чинно направились домой, хотя Шурка готова была прыгать козленком вокруг - о таком подарке она давно мечтала, однако, сдерживая прыть, шла рядом с отцом и даже попросила его возвращаться домой не прямой дорогой, через железнодорожные пути, а кружной - по улице Ленина, по мосту через станционные пути: пусть все видят, что у нее есть гитара.

Смирнов искоса посматривал на девочку, ставшую ему роднее собственных детей. Двое старших жили в Ленинграде, их мать Елена была не самой первой, но самой крепкой любовью Смирнова. По ней и сейчас горевало его сердце. Как поет Шурка: «Ах, война, что ты, подлая, сделала?..» Вот и с ним война проделала такое, отчего до сих пор горько.

… Елена с детьми не сумела эвакуироваться из Ленинграда до начала блокады. И пока не было прорвано кольцо, Смирнов, комиссар политрезерва Карельского фронта, весь изболелся душой: как там его родные-любимые, живы ли… И едва подвернулась возможность, он тут же выхлопотал себе отпуск, набил продуктами вещмешок и поехал в Ленинград, боясь, что не застанет семью живой, но надеясь на лучший исход.

Город был страшен - весь в развалинах, Смирнов еле угадывал знакомые улицы, он ожидал, что и его дом будет разрушен, след семьи потерян, ведь не зря же он больше года не получал от Елены писем. Однако дом, посеченный осколками, уцелел, и это казалось настоящим чудом.

Смирнов, задыхаясь от радости, побежал вверх по лестнице, на ходу доставая из кармана гимнастерки заветный ключ от своей квартиры, который все это время хранил как талисман, как зарок своего возвращения домой. Он задержался перед знакомой дверью несколько секунд, чтобы выровнять дыхание, а потом торжественно, словно свершал некий ритуал, открыл дверь ключом, представляя радостное лицо удивленной жены, если она, конечно, до сих пор живет здесь. О, как сильно прижмет он Елену к своей груди, как поцелует крепко, до боли в губах, до прерывания дыхания, как он будет потом ее ласкать!.. Смирнов с трепетом перешагнул порог, и сразу взгляд его уперся в офицерскую шинель. Так, так… Интендантская шинель…

Смирнов прошел в столовую, где слышался негромкий говорок. За обеденным столом сидела Елена, дети - Жорик с Танюшкой, и, судя по кителю, тот самый интендант, чья шинель висела в прихожей. И перед каждым - тарелка парящего, вкусно пахнущего супа. Смирнов неожиданно для себя, тем более для них, рассмеялся: он-то, глупец, переживал все это время, думал, что семья голодает, может даже и в живых никого нет - умерли от голода, тащил полный вещмешок продуктов. Потрясение было столь велико, что Смирнов не знал что делать - то ли радоваться, что жена и дети живы, то ли выругаться, от понимания, что Елена изменила ему, то ли вызвать интендантика на площадку и по-мужски поговорить с ним: врезать по морде, чтобы не занимал чужое место. Елена с интендантом, ошарашенные неожиданным появлением Смирнова, тоже молчали.

Танюшка опомнилась первая и бросилась к отцу:

- Папа, папочка вернулся!

Но не успел он подхватить дочку на руки, как Елена остановила ее криком:

- Татьяна, стой! Вон твой папа! - и указала рукой на румяного интенданта. Девочка остановилась на полпути, распахнула недоуменно глаза на мать: что она говорит, вот же папа стоит…

Смирнова слова Елены ударили в лицо словно кулаком. Николай остолбенел, выпрямился, и молча вышел из комнаты, не услышал, как Танюшка капризно топнула ножкой и закричала: «Неправда, мой папа не он, мой папа ушел! Куда папа ушел?»

В груди Смирнова что-то оборвалось и опустело, она стала гулкая и просторная, и вообще он себе казался ожившим манекеном, который бездумно шагал по улице, не видя перед собой ничего. Все ясно. Жена благополучно пережила блокаду, даже очень благополучно, и ясно - как это ей удалось. А он с ума сходил, думал - погибли, ведь к сослуживцам иногда приходили письма из осажденного Ленинграда, а к нему - ни одной строчки, и теперь понятно - почему. Он часами рассматривал при свете коптилки дорогие лица, смахивая иногда украдкой набежавшую горючую слезу. А дело вот в чем - жена себе другого нашла. И нет у него больше ни семьи, ни дома в этом городе. Смирнов нашарил в кармане ключ от квартиры и забросил его в развалины.

Смирнов сразу не уехал из Ленинграда: отправился разыскивать мать своего друга, и обрадовался, как, наверное, был бы рад и его товарищ, что она оказалась жива. Изможденная, сморщенная, похожая на тень, старушка смотрела на него и все шептала: «Боже мой, Боже мой, Боже мой… Сыночек, сыночек…» А когда Смирнов выложил на стол не только посылку ее сына, но и свои продукты - тушенку, хлеб, сало, спирт, сахар, пачки суповых концентратов, что вез семье, она расплакалась совсем по-детски, взахлеб, и даже не стеснялась своих слез, видно, слезы ленинградцев, переживших блокаду, были чем-то иным, чем слезы других людей, и стесняться их нечего.

Старушка сначала вдоволь налюбовалась на гостинцы, словно это были необыкновенные драгоценности, впрочем, продукты для ленинградцев именно таковыми и были: за них платили жизнями те, кто пробивался в осажденный Ленинград через единственную ледяную ниточку на Ладожском озере. Она осторожно брала в руки каждый пакет, рассматривала, поглаживала его, долго с наслаждением вдыхала запах хлеба, а потом весело объявила:

- Вот сейчас мы пир горой устроим. Соседушку позову. Жаль, деточки ее не дожили до такого праздника, а то сахарком бы побаловались, - она любовно держала на маленькой, пергаментного цвета ладошке голубовато-белый кусочек сахара-рафинада, рассматривала его как некое чудо, любовалась им. - Нам с ней этого богатства надолго хватит, и она мне помогала, я бы и не выжила, ей, рабочей, побольше хлеба по карточке полагалось. Вот покушаем, постель тебе устроим, и отдыхай.

Но Смирнов не остался ночевать в городе, хотя у него в запасе было трое суток. Мать друга провожала его, как родного сына, со слезами на глазах, потом перекрестила его грудь и сказала:

- Ничего, милые, мы пережили самое страшное. Сейчас и с хлебушком лучше стало. Живы будем, живы, вот вы себя берегите. Воюйте честно, а все же берегите себя, вы - молодые, вам еще жить да жить. Обратно возвращайтесь, город отстроим - еще лучше будет, - она наклонила к себе голову Смирнова, поцеловала в лоб и вновь перекрестила его.

Смирнову повезло, он сразу же нашел попутную машину в свою сторону, и хотя потом три раза менял попутки, однако промежутки времени между пересадками были небольшими. В части он сразу же уединился в своей землянке и велел ординарцу найти водки. Желательно как можно больше. Приказ был выполнен в точности, ибо были они не на передовой, старшина резерва политсостава фронта был разбитной, потому через полчаса Смирнов был пьяным вдрызг, поскольку пил спирт не разбавляя, не закусывая. В голове у него шумело, но мысли в ней еще могли возникнуть, хотя бы одна, и она возникла.

Смирнов достал из планшета фотографию Елены и трофейную финку, которую хотел подарить сыну, выбрался из землянки. Пригвоздил финкой фотографию к сосне, отошел на десяток шагов, достал пистолет и спокойно, как на стрельбище, выпустил всю обойму в фото. Его поступок не был оригинальным, такое уже случалось с его друзьями - немало женских фотографий было пришпилено пулями к деревьям в лихое военное время. Однако Смирнов, сочувствуя друзьям, даже и представить не мог, что такое может случиться и с ним. И вот случилось.

Конечно, и фронтовики были не ангелами, а мужиками, которые истосковались по женской ласке и телу, по острым волнительным моментам близости с женщиной, не зря некоторые имели ППЖ - походно-полевых жен. У Смирнова тоже бывали такие связи. Но сердце каждого фронтовика все-таки улетало вместе с письмами к женам, невестам, а прочее, считали они - баловство, и, оправдывая себя, мужчины не умели прощать измены своих довоенных женщин. Не могли поверить, не хотели понять, что женщины эти тоже тосковали по ласкам и близости, и те, кого одолевала нужда, или кто не сумел побороть эту тоску, поддавались ласке других мужчин, которые были рядом: женщина, говорят в народе, как и кошка, любит ласку.

Расстреляв фотографию Елены, Смирнов не стал снимать ее обрывки с сосны, вернулся в землянку и напился до совершенно скотского состояния, до блевотины, но успокоения это не принесло: в сердце саднила рана, словно пули, пущенные в фото-Елену, отскочив рикошетом, поразили его в сердце. А душа была смята, выполоскана в слезах, превратилась в тонкую оболочку, в которую он лил и лил спиртное, но заполнить не мог. Пожалуй, именно то состояние душевной опустошенности, которое Смирнов долго не мог преодолеть, и стало причиной его постоянной привязанности к спиртному.

А потом была вторая, послевоенная, жена, тоже Елена, краснодарская казачка, дочка его квартирных хозяев. Он работал тогда в Краснодарском крайкоме, был по-прежнему красив и приятен в общении, слегка флиртовал с хозяйской дочерью, однако не был в нее влюблен. Хитрый ее отец сразу сообразил, что разведенный молодой партийный работник будет выгодной партией Елене, которая вернулась с фронта беременная с клеймом ППЖ. Ребенок родился мертвым, но клеймо осталось, потому и охотников жениться на ней, когда вокруг полным полно молодых девчонок, не было. Будущий тесть обстряпал дело сноровисто: под предлогом празднования своего дня рождения старик пригласил к столу и постояльца. Стол ломился от еды и выпивки. Самогон был заборист до такой степени, что Смирнов уже после третьего стакана отключился, а очнулся в постели рядом с хозяйской дочкой. В дверях - ее улыбчивые родители, у отца - поднос в руках, где стояла рюмка красного вина: «Поздравляем вас, Николай Константинович, радость да честь для нас породниться с вами!»

Смирнов обалдело переводил взгляд с лукавого лица, лежавшей рядом с ним женщины на довольные лица ее родителей. Хотел возмутиться, да ведь черт знает, может, и в самом деле спьяна предложил Елене руку и сердце, может, и было у него с ней что-то ночью, ведь Смирнов не всегда мог умерить свою мужскую страсть. И, судя по предложенной рюмке красного вина, Елена была девицей, хотя и в этом Смирнов не был уверен - он ничего не помнил. Впрочем, казачка совсем не безобразна, в теле, есть за что подержаться… И он выпил предложенную рюмку, лихо хряпнул ее о пол, и тем подписал негласный брачный договор. Старики удалились, а Смирнов, прежде чем встать с постели, решил «испытать» суженую уже в трезвом виде. К его удовольствию, она «испытание» выдержала, чем Смирнов остался весьма доволен.

Через неделю они зарегистрировали свои отношения, через год родился сын Вовка, еще через год умер тесть, который во всех распрях держал сторону зятя, чувствуя, видимо, свою вину за то, что так ловко подсунул ему свою дочь, скандальную и своенравную. Вскоре Смирнову предложили перевестись в Хабаровский крайком партии, он согласился, и семья, хотя Елена и протестовала, переехала на Дальний восток, где Смирнову довелось побывать в сорок пятом, когда добивали японские войска. С тестем Смирнов ладил, а сварливую и крикливую тещу открыто недолюбливал. Правда, теща все-таки поехала за ними вслед, но в Хабаровске вела себя тихо, понимая, что находится не в своем доме. Ну, а потом семья рассыпалась, как карточный домик, и кого в том винить, Смирнов не знал - себя или жену.

И хотя пролетело немало лет, все же все это время в его сердце жил образ Елены-первой, ее расстрелянная фотография, хотя Смирнов любил Павлу и ее дочь, эту самую длинноногую девчонку, которая шла сейчас рядом с ним, прижимая к груди новенькую гитару. И это по своей утраченной любви он лил слезы, когда Шурка с надрывом пела: «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага…»