"Дорога неровная" - читать интересную книгу автора (Изюмова Евгения)

Глава ХI - Выход на орбиту


Я иду через осень. В годы. В запах юной моей поры. В те закаты и те восходы, Отпылавшие, как костры. *****. … не просто так, для виду, А так, чтоб навсегда, Не дай меня в обиду, Высокая звезда. С. Островой

Тихо в школе. Лето.

Шурка шла по пустынному коридору, и шаги ее отдавались гулким эхом. Она нисколечко не жалела, что попала в строительную бригаду по ремонту школы, где работала часть старшеклассников, остальные были в колхозе на сенокосе. Но самое главное, что их, перешедших в восьмой класс, считают старшеклассниками, потому она так уверенно, по-хозяйски шагала по школе.

Шурка росла вместе с двоюродными братьями. И научилась у них не только махать кулаками, впрочем, прошло уже то время, когда она могла отколошматить любого мальчишку-сверстника: теперь бывшие приятели стали выше ее на целую голову, сильнее физически.

У братьев Шурка научилась владеть всякими инструментами, ведь вместе с ними мастерила игрушки, и на своей улице была признанным оружейником - половина ребят имели деревянные пистолеты, автоматы с трещотками, сабли и кинжалы, сделанные Шуркой. Так что ни пила, ни рубанок, ни отвертка из рук Шурки не выскользнут, тем более что дома приходилось постоянно выполнять мужскую работу: что-то починять, налаживать, потому что отец, вернее - отчим (Шурка уже давно знала об этом), неумеха.

Отец с юности, окончив институт, попал на партийную работу. Начал с должности инструктора одного из Кировских райкомов партии, во время войны был комиссаром резерва политотдела Карельского фронта, а после войны работал начальником отдела сначала в Краснодарском крайкоме, потом - в Хабаровском. И всю жизнь за Смирнова в его доме работали другие: жена да теща, а если требовалось отремонтировать что-то, так ведь существовали электрики и плотники, которые быстро исполняли свое дело в его отсутствие, так что Смирнов никогда не знал, что такое ремонт в квартире. Всегда все вокруг него блестело, всегда наготове чистые рубашки. А когда Шурка в квартире затевала ремонт или генеральную уборку, то Смирнов бранился и уходил из дома. Кроме того, Шурке приходилось выключатели с утюгами чинить, стирать, уборкой заниматься, дрова пилить да колоть, воду носить из уличной водопроводной колонки. Поэтому Шурка обрадовалась, когда ее записали в строительную бригаду - там пригодится ее умение.

К пятнадцати годам Шурка сильно вытянулась, и как бабушка говорила, стала такой же тонкой-звонкой, как и ее мать в таком же возрасте. Глаза девчонки внимательно с легким прищуром вглядывались в то, что окружало ее. Шурка рано поняла, что она - не такая, как все, нет - не особенная, не самая лучшая, просто у нее все не так, как у ребят. В ее метрике в графе «отец» стоял прочерк, и это постыдное в глазах других обстоятельство тяжелым камнем давило ей на душу, которая у девчонки была легкая, летучая и страстная.

Жилось Дружниковым трудно - как когда-то бабушке, дяде Василию и тетушкам - Николаю Константиновичу вместе с прозвищами «майор», «инженер» присвоили новую фамилию. Мать болела, отец ударялся в запои, случалось, и буянил. Тетушки по-прежнему не жаловали Смирнова и мать, а Шурку изредка приглашали к себе в гости: они уже давно жили в одном городе с Лидой.

Когда Шурка приезжала в Альфинск, тетушки одаривали ее платьями со своего плеча, Шурка благодарила, но душа горела от унижения - приходится носить обноски. Вроде бы и жалели тетушки Шурку, а все-таки в той жалости было какое-то пренебрежение к ней и матери, неясная снисходительность, хотя Шурка и не понимала, чем особенным тетушки могли гордиться перед матерью. Но она стеснялась пьющего отца. Стеснялась еще и потому, что девчонки-подружки между собой хвастались обновками, а на ней, хоть и подогнанное отлично по фигуре - Лида подарила ей старую швейную машинку - но чужое и старое, потому особо близких подружек у нее не было.

Откачнулась Шурка и от мальчишек. Ушли в прошлое игры «в войнушку», лазанье по заборам и огородам. Давно погас костер на пустыре, возле которого грелись, пекли картошку, делились новостями уличные сорванцы, да и самого пустыря уже не было - торговая база подобралась вплотную к железнодорожному пути на лесокомбинат, проложенному на задах улицы Лесной прямо за их «сталинской» начальной четырехлетней школой.

И жила Шурка - стеснительная, немного диковатая, необычно серьезная - в своем мире, о котором никто не знал. Никто не знал и того, что Шурка в своей семье давно уже хозяйка, почти глава, потому что вынуждена выполнять не только мужскую работу - и потому с ней считался отец, но и самостоятельно делать все покупки, что вызывало благодарность у больной матери, которая зимой не могла выходить на улицу даже на короткое время, так как болела астмой и трудно переносила перепады температур.

Шурка знала: ей не на кого надеяться в жизни. Тетя Зоя, когда Шурка гостила в Альфинске, сказала: «И чего это так мать держится за пьяницу? Если бы его не было, мы бы помогали больше», - но Шурка не верила в искренность ее слов: она уже научилась разбираться в людях и оценивать их по достоинству. И если раньше тетя Зоя ей не нравилась интуитивно, то теперь девушка испытывала к ней вполне осознанную неприязнь за постоянное порицание Павлы Федоровны, язвительные и насмешливые суждения о других людях и вообще за многие неуловимые мелочи и нюансы поведения, о которых сразу и не скажешь: понимает человек, что кто-то ему не нравится, а объяснить, за что - не может. Вероятно, это было потому, что у тетушки и племянницы были разные взгляды на жизнь. Павла Федоровна с ее несколько рассеянным отношением к детям, сумела все же привить им правдивость и принципиальность, а любимым выражением Зои Егоровны было - «Ласковое теляти двух маток сосет». Она, как в свое время Лиде, пыталась отрицательное мнение о матери навязать и Шурке, но не учла того, что натура девчонки не принимала фальши. Младшая племянница рано начала мыслить взрослыми категориями, а вот в этом Зоя Егоровна ей как раз отказывала, считая Шурку и ее мать недалекими людьми лишь потому, что они принимали жизнь иначе, чем она.

Шурка, привыкшая уважительно относиться к людям старше себя, терпеливо сносила поучения тети Зои, как следует жить, но однажды, когда тетушка в присутствии Шурки особенно язвительно отозвалась о матери и отчиме, девчонка не выдержала и хмуро заявила:

- Тетя Зоя, извините, но мне не хотелось бы слышать впредь такие слова о маме. И папа не такой уж плохой, как вы считаете. Он, я думаю, не хуже дяди Аркаши.

Зоя Егоровна онемела и уставилась на племянницу, сначала даже не сообразив, что ей возразили, может быть, впервые возразили, причем - «сопля зеленая», не имеющая даже, на взгляд Зои Егоровны, права голоса перед ней. Но потом презрительно скривила тонкие губы:

- Охо-хо-хо! Па-па не та-кой уж и пло-хой! - передразнила она Шурку, выговаривая раздельно каждый слог. - Пьяница он - твой папа, да и не отец он тебе вовсе! - высказалась тетя с мстительным торжеством, думая, что Шурка не знает, кем на самом деле приходится ей Смирнов.

Шурка усмехнулась уголками губ, веселые искорки загорелись в ее глазах:

- Я знаю, кем он приходится мне. И какой бы не был, а маме помогает меня воспитывать. Не вы же делаете это.

Подумала несколько мгновений, надо ли говорить дальше - была у нее такая привычка: прежде чем высказать свое мнение, посмотрит внимательно в лицо собеседнику, а потом уж или выскажется, или промолчит. Но тут решила: сказать стоит. И сказала внешне спокойно, но все-таки волнуясь:

- И вообще: вам не надоело соваться в наши семейные дела? Мы уж как-нибудь сами разберемся.

Зоя Егоровна возмутилась:

- Ах ты, соплячка, что болтаешь? Что ты вообще в жизни понимаешь?

- Понимаю, - усмехнулась вновь Шурка, - намного больше понимаю, чем вы думаете.

Собралась и ушла ночевать к сестре, оставив тетю в ярости, что Шурка не только отвергла ее мнение, но и вообще взбунтовалась.

Шурка, конечно, не возражала против поучений тетушек, но хотела, чтобы это шло от чистого сердца, чтобы они отзывались о матери уважительно и доброжелательно. Вообще-то Шурка и сама не понимала мать, почему она «держится» за Смирнова, что находит в нем, пьющем человеке. Конечно, у него пенсия больше, чем у матери, но ведь можно было бы, наверно, найти возможность жить и без него. И чего греха таить, порой она прямо-таки ненавидела пьяного отчима, который с годами огрубел, стал сквернословить просто так, для связки слов, и пьяный почти всегда учинял скандал. И не опора он, скорее - хлипкая подпорка матери в жизни. Но все-таки отчим оказывал на Шурку большое влияние, учил ее жизни, учил думать, учил даже своим поведением, каким человек не должен быть. Однако не мог он стать своеобразным аэродромом для ее жизненного взлета, ее будущего. Но какими бы не были у них в семье отношения, уже тогда Шурка понимала, что свой своему должен быть братом не поневоле, а потому, что - родная кровь. И каждый в роду - как словечко в одном длинном-предлинном предложении, в котором все увязано, а слова тянутся одно за другим, и даже главные члены того предложения друг без друга - просто слова. И считала, что каждый в семье должен поддерживать друг друга, помогать, а не топить в грязи, как поступала всю жизнь Зоя Егоровна по отношению к старшей сестре.

Позднее, спустя годы, через свои собственные переживания и страдания, пытаясь проанализировать, понять и оценить привязанность матери к Смирнову, Шура поняла, что именно ее матери, самой, казалось бы, незадачливой и несчастной из всех детей Ефимовны, был дан самый большой человеческий талант - любить, понимать, прощать. Она и творческими способностями была не обижена, но ее душа, придавленная бедностью и заботами о семье, не могла расправить крылья, потому что Павла не обладала достаточной силой воли, чтобы реализовать их. Она была по натуре не борец и просто плыла по течению жизни, безропотно принимая ее удары и подарки, считая, что - судьбу не обойдешь, не объедешь, уж какая она выдалась, то, сколько ни трепыхайся, судьбу не изменишь. И в том была ее великая слабость и ошибка. Но ничего этого не понимали ее сестры.

Не поняли они сразу и то, что Шурка, в отличие от матери, не желала мириться с пословицей: не родись красивой, а родись счастливой. Никогда, как бы плохо не было Шурке-Шуре-Александре Павловне, она не кляла судьбу, не злобилась, наперекор мнению других считала себя счастливой. И в этом было ее отличие от матери: Павла безропотно подчинялась судьбе, Александра постоянно боролась, противостояла проклятию прабабки-староверки. Она твердо верила в свою звезду, пусть тусклую, едва пока заметную, но не потухшую, и светить год от года, верилось Шурке, она будет все ярче.

На следующий день Шурка уехала из Альфинска, чтобы не обострять и без того напряженные отношения с родней, тем более что и Лида рассердилась на Шурку, что нагрубила Зое.

- И ничего не нагрубила, - возразила Шурка сестре. - Я просто правду сказала. И вообще никогда маму в обиду не дам, - потом подумала и закончила свою мысль, - и отца в обиду тоже не дам, какой бы он ни был. Ты это тоже учти.

Словом, как когда-то родня не понимала Павлу, так теперь не понимала ее младшую дочь, которая обладала непонятной им внутренней силой, гораздо большей, чем Павла, способностью противостоять жизненным невзгодам, имея на все свою точку зрения. И привычка Зои оценивать себя в превосходной степени не позволила правильно понять характер младшей племянницы. Это непонимание в последствии развело Шуру с тетушками в разные стороны так далеко, что они практически стали чужими друг другу.

И лишь один человек увидел истинную Шурку, ту скрытую пружину ее души, которая не видна была другим - бригадир их строительной бригады, новая старшая пионервожатая школы - Эрна. Она ничего не знала о семье Шурки, о тайне ее рождения, и что тайна та тяжким камнем лежит на душе девчонки. Просто за внешней сдержанностью она разглядела ее чистую душу и природную порядочность, когда человек не предаст свои идеалы, не обманет, не поступит против совести. Говорила и держалась Эрна с Шуркой, как с равной, хотя была ее старше на шесть лет.

Эрна приворожила Шурку песнями, звонким и красивым сопрано. А однажды они зашли в тир, который был напротив школы, и Эрна из десяти выстрелов не промазала ни одного, чем окончательно покорила Шурку, потому она сразу и навсегда прилегла сердцем к Эрне: было у них нечто общее, неуловимое, что притягивает друг к другу две человеческих души. Наверное, именно так и зарождается дружба, когда вдруг люди начинают безоглядно верить друг другу, когда готовы идти вместе в огонь и воду. По крайне мере Шурка именно это ощутила, познакомившись с Эрной. Она запросто забегала к Эрне, жившей в большом добротном доме на улице Калинина со своей тетей Маргаритой Федоровной, которая в их школе вела немецкий язык. И, наблюдая отношения Эрны с родными, по-хорошему завидовала, сожалея, что нет у нее с тетушками такого взаимопонимания, как у Эрны с Маргаритой Федоровной.

Возле их дома росла громадная черемуха, которая своими ветвями накрывала зеленым шатром крышу аккуратной баньки. Черемуха была на диво крупная и душистая, потому Шурка, забежав к Эрне, всегда забиралась на дерево, чтобы полакомиться черемухой, порой Эрна не удерживалась и взбиралась тоже. Тогда они усаживались на самом коньке крыши и подолгу болтали. Маргарита Федоровна сердилась, велела спускаться, но Шурка прекрасно знала, что Маргарита Федоровна, добрая по характеру женщина, сердится не со зла, а из боязни, что они свалятся с крыши.

Большеглазая, светловолосая, со спокойной улыбкой на миловидном лице, Эрна стала для Шурки больше, чем другом. Она открыла, сама того не подозревая, в Шурке для Шурки же способность к самостоятельности, вселила в нее веру, что она талантлива - действительно, Шурка неплохо рисовала. Она распознала самый главный Шуркин талант - простую человеческую порядочность и душевную доброту, способность понимать другого человека, беззлобность и умение прощать. Шурка, получив пощечину, вовсе не подставляла другую щеку, она умела защищаться, но на добро отвечала добром вдвойне. Наверное, именно потому, когда начались школьные занятия, Эрна неожиданно предложила:

- Шур, возьми тетин класс, поработай отрядной вожатой.

Шурка изумленно уставилась на Эрну: не ослышалась ли? Потом сказала:

- Да не смогу я! Там же половина ребят - мои одногодки.

И это, в самом деле, так, потому что многие из них жили на одной с Шуркой улице, со всеми она знакома, и просто не представляла, как вдруг станет у них вожатой. Тем более что это - седьмой класс, когда уже забывалось волнение от вступления в пионеры, когда пионерские заповеди начисто выветривались из головы, а пионерские галстуки мальчишки прятали в карман, оказывались за стенами школы. И не пионерская работа, не сбор макулатуры и металлолома были в голове у семиклассников. Они уже влюблялись и дружили друг с другом. Днем сбегали с уроков на детские фильмы, покупая билеты по десять копеек, а вечерами пытались, напустив на себя взрослый вид, прошмыгнуть мимо строгих контролерш на киносеанс «детям до шестнадцати лет воспрещается». Шурка про это прекрасно знала, потому что ее от седьмого класса отделяли всего лишь три месяца летних каникул.

- Я не смогу, - повторила Шурка, хотя не хотелось обижать Эрну отказом. А та рассмеялась:

- Не волнуйся: сможешь, да еще как! Соглашайся, у тебя все получится. А кроме ребят с вашей улицы, там половина городских, - в двух тавдинских школах-десятилетках учились и выпускники школ-восьмилеток, которые не поступали в профтехучилище или местный техникум. А когда в стране было принято всеобщее десятилетнее среднее образование, то и все, за редким исключением, оставались в школе.

- Сможешь, - уверенно сказала Эрна, и Шура смогла, да так развернула работу в своем отряде - ее к тому же выбрали еще и в школьный комитет комсомола, где она возглавила пионерский сектор - что следующей весной отряд семиклассников третьей школы в соревновании пионерских отрядов завоевал третье место по городу. Это было так неожиданно и нетипично (семиклассники обычно игнорировали пионерскую работу), что Шуру Дружникову, как лучшую отрядную вожатую города, наградили бесплатной путевкой в российский пионерско-комсомольский лагерь «Орленок», который был подобен всемирно известному «Артеку», только находился не в Крыму, а на кавказском побережье Черного моря неподалеку от Туапсе.

Темная южная ночь висела над морем, которое тяжко вздыхало и с шелестом накатывало волны на пляж. Шура слушала те вздохи, улыбаясь своим мыслям.

Еще неделю назад она была не только далеко-далеко отсюда, но даже и не мечтала оказаться у моря. И это казалось чудесным сном, хотя сна как раз и нет ни в одном глазу. И дорога в «Орленок» тоже была удивительно прекрасной.

Шура, кроме Альфинска и Тюмени, нигде не бывала, поэтому с жадностью всматривалась в то, что мелькало за окнами поезда. Тавда стояла среди сосновых лесов, а тут - ели, березы, аккуратные поля, огороженные проволокой, чтобы не забредал на посевы домашний скот.

Поезд пересекал одну область за другой, стучал звонко колесами по мостам через реки. Шура следила за дорогой по карте, и каждое новое название вызывало из памяти то имена, то события. Пересекли Каму, и вспомнились легенды про Ермака, представила, как плывут струги по реке, ищут путь в Сибирь через Камень - Уральские горы. Встретилась Вятка, и сразу подумала о городе Кирове, где родилась Павла Федоровна.

Вятка - широкая, спокойная река, намного шире Тавды. На правом берегу возле Вятских Полян, где поезд перемахнул реку по мосту, был огромный песчаный пляж, мель шла почти до самой середины Вятки, в которой бултыхалась, визжа, детвора. И уже не Уральские горы промелькивали за окном, а пологие холмы, но мало интересовали те холмы ребят - подумаешь, невидаль какая! Зато всем вагоном бросились к окнам, когда кто-то закричал:

- Смотрите, а мы ведь из Азии в Европу переехали!

И они плющили носы о стекло, стараясь разглядеть невидимую границу между двух континентов, означенную бетонным столбом-указателем. Точно также прилипли все к окнам, когда возле Казани пересекали Волгу, ведь многие, и Шура - тоже, видели эту реку впервые.

Но больше всего Шурку поразила первая встреча с морем. Оно открылось неожиданно, когда автобус, окончательно закруженный серпантином горной дороги - от Туапсе они ехали на автобусах - вырвался, наконец, на простор.

Море было ярко-голубое, на первый взгляд ласковое и спокойное, однако выяснилось, что в тот день оно было малость сердитое - волны грызли с легким рыком прибрежную гальку. И даже в этом своем раздражении море было красиво.

В «Орленке» - несколько корпусов-дружин. Валерка Коган, ее земляк-тавдинец попал в «Комсомольскую» дружину, потому что был секретарем школьной комсомольской организации первой школы, а Шура - в «Солнечную», где отдыхали отрядные вожатые.

«Солнечная» расположена на самом берегу моря в больших армейских палатках, потому так слышны ночью усталые вздохи работяги-моря. Но вчера был шторм. Море грозно ревело, и казалось, что кто-то лупит гигантской кувалдой по земле - так грузно падали на берег волны, а брызги достигали палаток. А сейчас море вздыхало, словно спящий богатырь.

Шура тихонько встала, чтобы скрип кроватных пружин не разбудил спящих рядом девчонок, и вышла из палатки. Она подошла к парапету и стала смотреть на море. Какое оно все время разное! Сейчас - темное, и темнота, чем дальше, тем гуще, скрывается где-то вдали: в угольно-черной южной ночи не видно даже линии горизонта. А днем море то ярко-голубое, переходящее к горизонту в густую синь, то волны отливают свинцовым блеском, то вдруг они становятся изумрудно-малахитовыми. Их река Тавда не может менять свой цвет, она все время темно-коричневая на быстрине и прозрачно-бесцветная на мелководье.

И закаты здесь иные, не уральские, во время заката цвет моря тоже менялся. Вчера, например, золотое солнце скатилось в тучи, и море возле горизонта стало сиреневое, но к берегу катились темно-фиолетовые волны, а у самого берега они стали белесыми, растеряли свой цвет где-то на глубине.

Но чаще всего в море спускался огромный красный диск. Он задерживался на несколько мгновений там, где небо касалось моря, все вокруг освещалось розовым светом - и небо, и горы на далеком мысу, а море покрывалось алыми бликами, от солнца до самого берега протягивались золотые нити. Море в это время было очень спокойное, прибой стихал, море словно знало, что не нужно нарушать тишину. Тихо и лениво лизали волны берег, двигаясь к нему не сплошной линией, а в шахматном порядке, и на гребне каждой - ажурные кокетливые пенные кружева. И вдруг шар стремительно нырял за горизонт, и на горы черным покрывалом со слабым звездным узором сваливалась ночь.

За спиной раздался нарочито сердитый голос:

- Это что еще за ночные прогулочки?

Шура вздрогнула от неожиданности и оглянулась:

- Да я… Димка? Это ты? - она увидела патруль, который ночами курсировал по лагерю, и знакомого свердловчанина Димку Козлова, который прибыл в «Орленок» вместе с Шурой. Свердловчан Шура знала по именам - успели познакомиться за три дня пути, а вот ребят в своем отряде различала по городам - Володя Ижевский, Таня Тульская, Юрка Сочинский, а ее звали Шурочка-уралочка.

Козлов подошел поближе и тоже облокотился о парапет, глядя на море. Один из патрульных спросил:

- Диман, ты идешь?

- Я вас догоню, идите, поболтаю немного с землячкой, - и Козлов обнял шутливо Шуру за плечи.

- Ты что? - испуганно отпрянула в сторону девушка, сбросив его руку с плеча.

Козлов сверкнул во тьме белыми зубами и рассмеялся:

- Чего ты шарахаешься? Не съем же я тебя, - и вдруг прикоснулся к ее щеке губами, а потом побежал догонять товарищей, крикнув из темноты: - А ты иди спать, завтра же в поход идем!

Шура изумленно смотрела вслед Козлову. Она тронула щеку пальцами, и та запылала огнем: ее впервые, пусть даже шутя, поцеловал парень. Шура покачала головой, словно не веря себе, и пошла в палатку. Легла спать и сразу же заснула - глубоко, без всяких снов.

Казалось, только прикорнула, а уже заиграл горн, и дружина проснулась.

Небо над морем было серое, некрасивое, лишь за горами оно чуть-чуть порозовело, и ребята с любопытством поглядывали туда, ожидая восхода солнца. Но когда капризное светило поднялось над горами, то Шура вздохнула разочарованно: солнце было похоже на маленький оранжевый апельсин. «А наши-то рассветы намного красивее», - подумала девушка.

После легкого и недолгого завтрака весь лагерь тронулся с места - в поход, в горы. Шли цепочкой по узкой, едва видимой тропке, которая, наверное, после трехсотой пары ног стала проселочной дорогой. Трава била по голым ногам, цеплялись за рубашки лианы, перегораживая тропу, и приходилось нырять под них, другие «ползуны» обволакивали ажурной сеткой кусты, а третьи обвивали стволы деревьев. Шура с любопытством смотрела на деревья незнакомых пород, на цветы, многие из которых были похожи на цветы в тавдинских палисадниках - мальвы, колокольчики, только здесь они крупнее и ярче. Она так залюбовалась лесом, что не заметила, как рядом с ней оказался Козлов. Он протянул ей букетик лесных цветов:

- Держи, полуночница! Выспалась или нет? - он смотрел дружелюбно.

Шура смущенно заоглядывалась: вдруг кто-то засмеется над тем, что парень преподнес ей цветы, на их улице такое не принято. Но никто не обратил внимания, и у девушки отлегло от сердца.

К полудню колонна вышла к горе, которую в «Орленке» прозвали Лысой, потому что гора похожа на плешь старца: самая маковка круглая и каменистая, а вокруг этой аккуратной лысины - ровная невысокая трава удивительного зеленого цвета, хотя солнце нещадно подпаливало гору. На самой маковке горы стоял бетонный столб с отметкой высоты, рядом с ним - пирамидка морских голышей. С горы видно хорошо море - выпуклое, дымчато-голубое, похожее на край школьного глобуса. Ребята, обгоняя друг друга, карабкались на гору, и самые первые покорители вдруг завопили:

- У-у-у!

Шура удивилась этим воплям, но когда поднялась на вершину Лысой, то и сама не удержалась:

- У-у! Вот это да!

Вокруг трава была красноватая от миллионов божьих коровок. Маленькие жучки копошились под ногами, на камнях. Их было столько, что невозможно ни ступить, ни сесть. Божьи коровки тут же облепили туристов до самых колен, поползли и выше, ребята были настолько ошеломлены невиданным до селе зрелищем, что когда один из вожатых крикнул:

- Ну что? Привал? - все дружно заорали в ответ: «Нет!»

И дружина посыпалась вниз. Но никто не забыл положить в пирамидку возле столба свой камешек с автографом - камни ребята несли с собой от самого моря. Оставила свой камешек на горе и Шура. Конечно, подписи смоются первым же дождем, может, и пирамидку разметает ветер, но все равно в груди росла гордость: «Мы покорили эту вершину».

К вечеру достигли ущелья с небольшой зеленой долиной, по которой протекала веселая быстрая речушка. Она уже дважды преграждала туристам путь, но ее одолевали легко, а тут она была довольно широкой. Шура во время одной из переправ оступилась на камнях и промочила ноги, вода хлюпала в старых разношенных кедах, полученных на дружинном складе. В лагере выдавали все фирменное - желтые клетчатые ковбойки, светло-коричневые шорты, такого же цвета пилотки, спортивную обувь, алые пионерские галстуки и даже белоснежные носовые платки. Шуре достались старые кеды, и, промочив ноги, она пожалела, что свои новые кеды оставила в чемодане на складе.

На одном берегу речушки - уютная круглая поляна, другой берег - мрачная высокая скала, увитая на самом верху лианами, видимо, в расщелины скалы надуло ветром землю, в ней и укоренились неприхотливые «ползуны»-лианы. И река на той стороне - неприветливая, бежала куда-то стремглав, а возле ровного берега текла себе спокойно вдаль ущелья. И все-таки Шуру брала опаска: их вожатый Леша Святощик рассказывал, что в ущелье опасно оставаться в дождь - река вспучивалась, разливалась, потому и поляна зеленая, словно никто здесь и не бывал. «Но, - успокоил он ребят, - прогноз погоды хороший, иначе мы не пошли бы в поход».

Палаточный город разбили на поляне. В нем были свои проспекты и площадь Дружбы, где в течение трех дней проходили спортивные состязания, а вечерами вспыхивал костер, и возле него умудрялись устроиться почти все «орлята». И все время у Шуры было приподнятое настроение, которое испортилось лишь к исходу третьего дня, потому что левая ступня сильно распухла, и под подушечкой большого пальца набухал явный нарыв: Шура порезала ногу острым камешком, купаясь в реке, и в порез, вероятно, попала грязь. Но самое тяжкое было впереди, когда возвращались из похода. Шура терпеливо шла весь день вместе со всеми, еле касаясь ногой земли, но к вечеру боль усилилась, Шура начала отставать от друзей, и первой на ее хромоту обратила внимание Надя Воробьева из Тобольска, высокая и массивная девушка с добрым лицом. Она всплеснула руками и воскликнула:

- Уралочка, что с тобой?

Шура скривила губы в подобие улыбки:

- Да так… Нога болит…

- И ты еще улыбаешься? Да ты можешь ли идти?

- Иду же… - губы девушки задрожали, а на глаза навернулись слезы: она неудачно поставила ногу, и боль рванулась от подошвы к самому сердцу.

- Надя, Надя! - всполошилась Воробьева, подзывая вожатую, свою тезку. Та прибежала, встревоженная, от головы колонны.

- Девочки, что случилось?

- Да у Шуры нога сильно болит, она идти не может!

- Да могу я, - вяло воспротивилась Шура, однако вожатая сразу же поняла, что идет девчонка из последних сил, хорошо, что хоть налегке: рюкзаки увезли в лагерь на машине.

- Что случилось, Шурочка? - Надя-вожатая участливо обняла ее за плечи. - Подвернула ногу?

- Нет, - Шура неожиданно для себя всхлипнула от неожиданной заботливости, в сущности, посторонних ей людей, потому что дома отец бы только буркнул раздражено: «Не лезь, куда не следует», а матери, измученной частыми приступами астмы, иногда было не до болячек и царапин дочери.

- Нет, - Шура справилась с волнением и ответила. - На ноге был порез, и теперь образовался нарыв.

- Девочка моя, - ахнула вожатая, - что же ты не уехала с машиной, ведь Лена Федотова уехала.

- Ну, Лена… Она - слабенькая, - сказала Шура.

Лена Владимирская и в самом деле была хрупким и нежным созданием с пышными золотистыми рассыпанными по плечам волосами. Она выглядела одновременно и прекрасной и болезненной, потому все в отряде, особенно мальчишки, опекали ее и оберегали от лишних нагрузок. А Лена сердилась: «Что я вам - маленькая? Мама все время опекает меня, и вы туда же!» - ее огромные голубые глаза наливались слезами, и тогда все дружно принимались уверять ее, что она - сильная и мужественная, все ей по плечу, но на сей раз ее долго не пришлось уговаривать вернуться в лагерь на машине: Лена и впрямь устала.

- А ты? - пожурила вожатая Шуру. - Ты сейчас сильная? А ну-ка, мальчики, идите сюда, понесем уралочку на руках, видите, идет еле-еле.

Мальчишки в готовностью подставили сложенные крест-накрест руки, и Шура, несмотря на сильное смущение, вынуждена была принять помощь. Так и «доехала» до лагеря.

Утром, сразу же после завтрака, Надя отправила Шуру в медпункт. Шура заковыляла по лагерю, с завистью глядя на свой отряд, который помчался к морю.

Медпункт расположен за палатками на горе под густыми высоченными платанами в зарослях чайной розы. Цветов, особенно роз, в «Солнечной» было много, и обязательно возле каждой палатки росло несколько кустов чайных роз, и потому нежный аромат светло-розовых цветов иной раз перебивал даже терпкий запах моря, если ветер дул с гор. Шурка плелась потихоньку по тропе вверх, и вдруг увидела, что навстречу ей сбегает Димка Козлов, он резко затормозил перед ней и встревоженно спросил:

- Шурочка, что с тобой?

- Нога болит, - улыбнулась смущенно Шура, не привыкшая еще к вниманию других.

- Постой, постой, - нахмурил брови, вспоминая, Дима, - а это не тебя ребята вчера на руках до лагеря несли? Ваш Витька Майоров нашим воронежцам рассказывал. Тебя, да?

Шура покраснела, услышав имя воронежца. Он был очень спокойный и уравновешенный, молчаливый. На «огоньке знакомства» возле костра Майоров сказал, что путевкой его наградили за какую-то модель (он не уточнил, какую именно). Витя не принимал участия ни в одном отрядном мероприятии, а когда его одолели упреками, пробурчал: «Я сюда приехал отдыхать». И, казалось, в самом деле, отдыхал: все время сидел с книгой в руках, но Шура заметила, что книга - одна и та же, какой-то технический справочник, из которого торчали листы бумаги и карандаш. Иногда Витя принимался что-то чертить на бумаге, и тогда вообще никого и ничего не слышал. За эти уединения Майорова прозвали отшельником, и никто не стремился к дружбе с ним, но Шуре мальчишка нравился как раз своей сдержанностью, она ведь и сама любила сидеть в укромном месте и рисовать в блокноте, который всегда был с ней.

Козлов неожиданно подхватил Шуру на руки и понес в гору.

- Ты что? - попыталась вырваться из его рук Шура. - Отпусти сейчас же!

Козлов молча нес ее, и лишь у самого медпункта осторожно поставил на ноги и тихо спросил:

- А ты знаешь, что ты очень красивая? Даже когда злишься, это тебя не портит, - и тут же убежал.

Фельдшер, увидев ногу Шуры, тотчас вызвал машину, и как девушка ни протестовала, отправил в медицинский корпус.

Пациентов у медиков «Орленка» всегда было мало, и эта смена - не исключение: во всем трехэтажном корпусе, напичканном первоклассной медицинской лечебной и диагностической аппаратурой, находились только трое больных. Один получил солнечный удар, другой вывихнул ногу, а третий просто-напросто объелся фруктами. Всех врачи тщательно обследовали и опекали, как тяжелобольных, потому и вокруг Шуры сразу собралось несколько человек, готовых ее тут же уложить на каталку и немедленно прооперировать. Но девушка дошла до операционной своим ходом.

Пожилой врач, рыхлый лысый мужчина с добродушным лицом, осмотрел ногу и решил немедленно вскрыть абсцесс, чтобы дать выход гною. Он лихо полоснул скальпелем по ноге. Шура изогнулась от боли дугой. Врач чертыхнулся то ли в свой адрес, то ли по поводу слабого обезболивающего эффекта лекарства, то ли он имел ввиду мерзкий нарыв, но экспериментировать врач больше не решился, рану обработали, забинтовали. Шуру, несмотря на ее протест, все-таки уложили на каталку и торжественно доставили в палату. Пожилая нянечка помогла девушке перебраться в постель, строго велела лежать. Лежать было скучно, боль в ноге не унималась, и тогда Шура запела, вспоминая одну за другой революционные песни. С особым удовольствием спела и «Остров Рыбачий». Она горланила так громко и таким трагичным голосом, что вскоре со стороны окна кто-то произнес:

- Эй, нельзя ли спеть что-нибудь веселенькое?

Шура подскочила на месте от неожиданности и увидела сидящего на подоконнике черноволосого кудрявого парня в голубой ковбойке. Оказывается, их палаты были связаны одной лоджией, перегороженной невысоким барьером, потому парнишка и смог перебраться на Шурину сторону.

Чего ревешь? - осведомился парень грубовато, и Шура только тут почувствовала, что из глаз текут слезы.

- Больно, - призналась она честно.

- А-а-а, - понимающе кивнул парень, - а то, слышу, поет кто-то жалобные песни, дай, думаю, погляжу, кто это так страдает… - его черные глаза смотрели остро и насмешливо. - Ты кто?

- Я? - изумилась Шура его простецкой бесцеремонности. - Шура Дружникова из «Солнечной»…

- А я Марат Баштаков из «Комсомольской», но вообще-то живу в Магадане. Знаешь про солнечный Магадан? «По тундре, по широкой дороге…» - затянул он блатную песню, которую Шура не раз слышала от братьев.

- Ты в «Комсомольской»? - заинтересовалась Шура. - А Валерку Когана, случайно, не знаешь?

- Мы с ним в одной бочке живем.

- Где-где? В какой бочке? - развеселилась Шура. - Тоже мне, Диогены нашлись!

- Понимаешь, домики у нас стилизованы под бочки, мы там и впрямь все - мудрецы, - рассмеялся и Марат, - я от мудрости великой взял да облопался грушами в деревне, которая на горе. Мы там в колхозных садах работали.

После ужина, который в палату привезла знакомая нянечка, Шуре стало тоскливо: захотелось домой или хотя бы в палатку, чтобы вечер провести не одной в этой белоснежной комнате, где даже «удобства» - туалет и душ - предусмотрены для больных в каждой палате. Она смотрела-смотрела в потолок, выстраивая из точечек, световых пятнышек и еле приметных трещинок различные силуэты - вот тигриная морда, вот женский профиль получился - и незаметно для себя задремала. Очнулась, когда ее кто-то осторожно тронул за плечо:

- Проснись, голубушка, к тебе гости…

Шура открыла глаза и увидела рядом с кроватью несколько девчонок из своего отряда, а за их спинами маячило веселое лицо Валерки Когана. Он взмахивал над головой полевыми колокольчиками и улыбался во весь рот. У Шуры запершило в горле, защипало глаза: не забыли ее друзья, значит, она для них близкая, своя.

Абсцесс окончательно вскрыли через два дня, когда вернулся из Туапсе хирург. Шуре думалось, что хирург должен быть обязательно сердитым, хмурым и солидным человеком, а оказалось, что это - молодой и тощий парень лет двадцати пяти. Он осмотрел ногу, присвистнул и взялся за скальпель.

- Ой, не надо резать! - всполошилась Шура, вспомнив прежнее болезненное пластание ноги, которая тоже это, видимо, вспомнила и задрожала мелко-мелко помимо Шуркиной воли.

Врач сел к Шуре спиной, загородив от нее ступню, и засмеялся:

- Я и не собираюсь резать, у нас и слова такого нет. Режут бандиты, а я - хирург, я - оперирую.

Он еще что-то говорил, спрашивал, откуда Шура родом, как умудрилась приобрести такую симпатичную болячку. Шура опять упрямо повторила:

- Не надо резать, пусть само прорвется, я потерплю.

Врач вновь рассмеялся:

- Хватай свою ногу и беги в палату. Я уже все сделал: и нарыв твой разрезал, как ты выражаешься, и рану очистил, и даже забинтовал. А ты все плачешь: не режьте, не режьте…

Шура изумленно уставилась на ногу, которая и впрямь сверкала белоснежной повязкой. «Вот зубоскал! - восхитилась Шура. - Зубы мне заговаривал, а дело свое делал».

Тридцать дней, проведенные в «Орленке», в памяти Шуры навсегда остались самым светлым воспоминанием, потому что она, оказавшись среди увлеченных комсомольской работой ребят, вдруг почувствовала себя пробудившимся от сна человеком. Она никак не могла взять в толк, почему прежде тихо-мирно сидела на своей парте, когда вокруг столько интересного, и в том, что человеку скучно жить, он виноват сам. И если бы не Эрна, втянувшая ее в активную общественную работу, так и продолжала бы сидеть, равнодушно глазея на улицу из окна класса.

Тридцать дней пролетели быстро, и в поезде по дороге домой Шура все время вспоминала прощание с новыми друзьями. Они покидали «Орленок» делегациями в разное время, потому что и поезда из Туапсе уходили в разное время.

Уральцы уезжали последними, и Надя-вожатая, с красными от слез глазами, обнимала всех и просила не забывать, писать ей письма, но адрес дала домашний: она жила в Костроме, и работала у «Орленке» три года - туда отбирали лучших молодых педагогов, словно награждали. Как раз тем летом ей предстояло смениться. Встав в круг, «орлята» спели прощальную песню, сели в автобус, и уже, сидя в автобусе, увидели, что девушки-вожатые - свердловчане были распределены по разным отрядам - обнявшись, плакали по-настоящему, а парни - хмурились. И поняли, что двенадцать раз в году эти молодые люди в пионерских галстуках отрывали от себя, с болью в сердце, образы тридцати «орлят»: «Что пожелать вам, мальчишки, девчонки? Снова бы встретиться с нашем в «Орлёнке»! Будет и солнце, и пенный прибой, только не будет уж смены такой…» Они ведь понимали, что данные друг другу обещания встретиться в будущем вряд ли выполнятся - и «орлята», и вожатые ныряли в круговорот жизни, выныривая из него там, где им предназначено судьбой. А судьба у каждого человека - своя.

Однако дружба, возникшая в «Орленке» сохранилась на долгие годы. Шура с нетерпением ожидала писем новых друзей из разных городов страны. Со многими Шура так и не встретилась, иной раз не писала подругам годами, но стоило ей однажды поведать о своей беде, и прилетели вновь со всех концов страны письма с добрыми словами утешения. А тогда, в конце шестидесятых, девчонки просто делились друг с другом тем, чем они жили, дышали, о чем мечтали…

«Времени свободного мало. Кроме уроков, занимаюсь со своими пионерами. Готовимся к сбору, посвященному пятидесятилетию Октября, а также к военной игре. Был еще «Осенний бал», отдохнула на балу прекрасно…»

«Ленинград накануне пятидесятилетия очень красив, особенно вечером. Масса флагов, портретов, разноцветных лампочек. Гуляем по Невскому и любуемся городом…»

«Недавно прочитала книгу «Мария Стюарт», а тут, как по заказу - по радио передавали радиопостановку по этой книге. Слушала пьесу и думала, сколько мужества у этой женщины было, до чего была она крепка духом. Хоть она и королева, но не мешает иным занять у нее силы воли и мужества…»

«Ты смотрела фильм «Журналист»? Я в восторге от этого фильма. Обязательно посмотри. Прелесть!»

«Как у вас идет обмен комсомольских билетов? Мы уже получили новые. Двоим решили билеты не менять - совершенно инертные люди в смысле общественной жизни…»

«Я хожу на литературный факультатив. Но занятия меня не удовлетворяют: скучно. Но все равно буду ходить: меня интересует классическая литература. Да еще общественная работа. Потому пропадаю в школе целыми днями. Завтра, например, литературный вечер на английском языке…»

«Тюмень наша теперь принимает по телевидению и Москву. Так что не пропускаю ни одного хоккейного матча. Наши - молодцы, пожалуй, вновь станут чемпионами. Представляешь? В седьмой раз!»

«А ты слышала об американской певице Эрзе Кит? Популярнейшая певица в США. Казалось бы, что еще надо? А она в Белом доме на званом обеде открыто высказала свои взгляды: «Мальчишки бросают школу, потому что учись-не учись, а во Вьетнам попадешь все равно». И за это все радиостанции сразу прекратили трансляцию ее песен…»

«Знаешь, жизнь прекрасна, если ты в ней принимаешь активное участие. В этом-то, наверное, красота ее и прелесть. Да, жизнь прекрасна! И прекрасен в ней человек. И вдруг эта жизнь обрушивает на тебя свои удары, ставит подножки. И все-таки будем жить, рваться вперед! Так ведь?»

Эти письма и сам «Орленок» стали новым толчком к дороге, по которой потом направилась Шура Дружникова. Та скрытая тайная пружина, которую в свое время разглядела Эрна, развернулась мощно и мгновенно именно там, в «Орленке», среди ребят, которые поведением, мыслями, мечтами были похожи на нее. Ребята, среди которых оказалась Шура, были веселые, дружные, добрые и покладистые. Они беззлобно шутили между собой, и не было в тех шутках даже намека на пошлость или забористую брань, которую она частенько слышала от своих приятелей по улице. Это была настоящая молодежная элита, которой предстояли большие дела, и они готовы были к ним. Они были искренние и душевные, любили свою страну, готовы были мгновенно встать на ее защиту, в них еще были отголоски той умной, увлекающейся и любознательной довоенной молодежи. Они способны были грудью закрыть друга от пули, так и делали потом на острове Даманском и в Афганистане. Такими воспитали их школа, пионерская и комсомольская организация. Именно по их незащищенным от скверны душам и ударил потом на излете своих восьмидесятых годов двадцатый век…

Смирнов был раздражен. Хотелось выпить, а не на что - до пенсии два дня, и он, чтобы заглушить это желание, беспрестанно курил. В комнате стало душно, и Шура не выдержала:

- Пап, не кури. Голова болит.

Отец зло взглянул на Шуру и бросил:

- Указывать мне еще будешь!

- Не указываю, прошу, - ответила Шура, надеясь, что отец выполнит ее просьбу.

Мать в этот момент поставила на стол перед отцом тарелку супа. Смирнов бултыхнул в тарелке ложкой, попробовал и брезгливо спросил:

- Что это за гадость?

- Картофельный суп, - пролепетала мать.

- Бурда какая-то! - рявкнул Смирнов, отталкивая тарелку от себя. Суп выплеснулся на старую, потерявшую свой былой цвет, клеенку.

Шура улыбнулась:

- Пап, не нравится - не ешь, нам больше достанется, а вообще, по-моему, вкусно.

- Ты! Будешь еще что-то говорить! - взъярился отец: улыбка Шурки показалась ему издевательской. И добавил бранное слово.

Для Шуры не было новостью, что отец сквернословил по поводу и без него, порой она даже удивлялась: неужели отец так же выражался и «там», в той жизни, о которой постоянно вспоминал, восторженно рассказывая о ресторанах, театрах, служебных машинах и предупредительных помощниках? Но, скорее всего, отец считал, что на «дне», где очутился, слетев с заоблачных высот партийной работы, его нынешнее поведение - нормальное, потому что сейчас он общался с простыми по своему незатейливому сознанию людьми, и большая часть из них - выпивохи. Но бранился он чаще для «связки слов», мог обозвать и мать, но к Шуре так никогда не обращался. И вдруг…

Кровь бросилась Шуре в лицо:

- Отец, извинись! - потребовала она.

- Я?! Извиняться перед всякой… - и вновь бранное слово, а следом - летящая ей в лицо тарелка.

Девушка успела поймать тарелку, суп выплеснулся на руки, обжег кожу, это разозлило, и она, даже не размышляя, метнула тарелку обратно. Тарелка угодила Смирнову в грудь, и он, забрызганный остатками горячего супа, вскочил на ноги, ринулся на Шуру. Но не зря она росла рядом с братьями, водилась с мальчишками. Их наука драться вспомнилась в один миг, и Шура, взвившись с места, врезалась головой отцу в грудь. Тот охнул: шестьдесят четыре - не пятнадцать, повалился на кровать, а Шура уже сидела на нем верхом и с размаху, со всего плеча, выдавала пощечины:

- Вот тебе за б…, вот тебе за тарелку, вот за маму, за пьянку! За то, что смалишь в комнате!..

Мать суматошно металась по комнате, не зная, что делать - помогать дочери или защищать Смирнова, которому явно приходилось туго. Смирнов дергал ногами, пытаясь достать Шуркину спину, махал бестолково руками, прикрывая лицо, и вдруг выдохнул:

- Уф-ф! Дай отдохнуть… - жалобно попросил и покорно. Лицо его покраснело, а усы обвисли.

У Шуры пропала вся злость, она расхохоталась, отпустила отца, села на свое место и процедила сквозь зубы:

- Попробуй еще раз обозвать маму или меня! И курить ходи на улицу, а то потолок не добелишься, все закоптил дымом.

«Коптили», конечно, потолок они вместе с матерью: Павла Федоровна так и не бросила военную привычку, но Смирнов не возразил, кряхтя, поднялся и совсем необидчиво, беззлобно произнес:

- Ну, Шурка, ты и торпеда! Не зря тебя на улице бешеной прозвали, - это было правдой, потому что Шура не принимала сальные шуточки уличных парней, а особенно нахальным лупила по физиономии.

Она ходила по улице с высоко поднятой головой, словно сквозь строй, потому что, увидев развеселую толпу, упрямо шла по прямой до тех пор, пока толпа не расступалась, пропуская ее. Парни, конечно, ярились, но решительных мер против Дружниковой не принимали, уважая ее смелость.

- Уф-ф… - продолжал отпыхиваться отец, и, наконец, покладисто сказал. - Ладно, курить можно на улице или в коридоре.

Так Шура стала полной хозяйкой в доме. Теперь она не только ходила за покупками, она в день получения родительской пенсии забирала все деньги себе и регулировала семейный бюджет. Понимая, что пить отец не перестанет, Шура выдавала ему десять рублей и ни копейкой больше.

- Дай еще, - канючил отец, когда кончались «пропойные» деньги, а когда не получал, озлясь, кричал. - Ты хуже матери, та без спора давала деньги, моя же это пенсия, а ты… Змея!

- Маме не хотелось с тобой связываться: себе дороже. А у меня крепкие нервы, выдюжу. Да и пенсия твоя на тебя же идет, небось, пить-есть хочешь, картофельная похлебка не нравится, - намекала она язвительно на ссору из-за картофельного супа. - Вот тебе еще пятерка, и отстань: больше ничего не получишь!

Отец багровел от злости, бешено вращал черными цыганскими глазищами, усы его топорщились, однако на дальнейшее обострение не шел, выхватывал выпрошенную пятерку и выбегал из дома.

Смирнов - Шура была права в своей догадке - не мог, а, может, не хотел покончить с пагубной привычкой. Не имея достаточно денег для утоления своей «жажды», выход все же нашел, благо дружков-собутыльников у него множество - был всегда щедрым и угощал всех направо и налево, когда получал пенсию, к тому же был интересным и веселым собеседником. И эти прежние «инвестиции» теперь принесли результат: день-деньской отец околачивался в пивнушке при бане на Типографской улице. Возвращался домой вдрызг пьяным: уважали майора, потому в пивнушке каждый мужик считал для себя честью поднести ему кружечку пива. Иногда он уплетался в печально знаменитый на весь город, по-прежнему скандальный, «тридцатый барак», расположенный неподалеку от их дома, там всегда можно было найти выпивку, а если кипела в жилах шальная кровь, то и женщину, и немало юнцов становились мужчинами именно в том бараке.

Шурка начинала злиться: не было дня, чтобы отец был трезвым. Была зима. До лета, когда отец становился трезвенником из-за любви к рыбной ловле и собиранию грибов, было еще далеко. Летом Смирнов бродил по окрестным лесам, собирая грибы, или же сидел на берегу реки с удочкой. А потом с восторгом рассказывал всем об улове и страшно гордился тем, что добытчик. Однажды даже поймал небольшую стерлядку возле старой лесотяги на заброшенном заводе «семи-девять». Но река медленно умирала: год за годом росло ее второе «дно» из намокших топляков-бревен, год за годом все уже становилась русло после паводка, река не выходила из берегов, как было в пятьдесят седьмом году. И рыбы стало меньше, но все-таки отец летом упорно сидел с удочками на реке, а рядом с ним подремывал черно-белый пес Ярик, тот самый, который когда-то жил у Ермолаевых.

Тетя Зоя, уезжая в Альфинск, отдала пса знакомым. Новые хозяева были неприветливыми, держали пса впроголодь, вот и начал домашний ласковый Ярик таскаться по помойкам да выпрашивать подачки у рыбаков. Он похудел - ребра выпирали из-под некогда лоснящейся короткошерстной белой в черную крапинку шкуры. Саблевидный хвост - гордость собаки - обвис, черными тряпочками болтались уши. Глаза стали виноватые, словно не хозяева, а он виновен в том, что стал таким замарашкой и попрошайкой. Когда Шурка нечаянно встретила Ярика, плетущегося по парку, то сердце девочки замерло от жалости, и она подозвала Ярика к себе. Пес несколько секунд смотрел, определяя, кто это перед ним, а, узнав, бросился к Шурке, заюлил возле ног, заподпрыгивал на коротких кривых лапах, пытаясь достичь ее лица и лизнуть длинным горячим языком. Он подскуливал, вероятно, жалуясь на свою бродячую жизнь, и тут же весело взлаивал, наверное, сообщая, как рад встрече, и… улыбался во всю свою собачью пасть: морщил кожу на носу, оскаливал клыки, и эта гримаса в самом деле походила на улыбку. Шурка подхватила низкорослого Ярика на руки, закружилась с ним, а потом привела домой. Родители, конечно, изумились тому, что Зоя бросила Ярика на чужих бездушных людей, и решили оставить пса дома. Так Ярик остался у Дружниковых и стал непременным спутником их походов на реку и в лес.

Лето - чудесное время. Вечерами Дружниковы всей семьей - отец летом редко посещал пивнушку - в сопровождении Ярика иногда прогуливались по парку или сидели до полуночи перед стареньким радиоприемником, слушая музыку или радиоспектакли. Потом обсуждали услышанное. А Смирнов рассказывал об артистах, когда слышал знакомые имена, оказалось, он многих знал, дружил. Он видел почти все спектакли в московских или ленинградских театрах. Однажды вернулся с прогулки со знаменитым летчиком-полярником Михаилом Водопьяновым, который курсировал по Уралу с лекциями об авиации. Шура читала о нем, но еще интереснее рассказывал о нем Николай Константинович. Герой Советского Союза Михаил Васильевич Водопьянов воевал и в гражданскую войну, и в Великую Отечественную, но все же был больше был знаменит спасением челюскинцев и полетом на Северный полюс для высадки полярной экспедиции.

В 1933 году о пароходе «Челюскин» знала, наверное, вся страна. 10 августа «Челюскин» отплыл их Мурманска, на его борту находились сто человек. Экспедицию возглавлял Отто Юльевич Шмидт. Цель - проход по трудному Северному пути из Атлантического океана до Тихого, который пытался пройти в 1740 году капитан В. В. Прончищев на судне «Якутск», штурманом которого был Семён Иванович Челюскин. Судно было затерто льдами. И то же самое произошло и с пароходом, «однофамильцем» Семёна Ивановича 19 сентября 1934 года. В пятнадцами милях была чистая вода, а далее - Берингов пролив, но «Челюскин» не мог пробиться сквозь льды, и начался многомесячный дрейф. И поскольку к пароходу сумели добраться чукчи, то с ними обратно успели переправить на материк восьмерых больных.

12 февраля началось интенсивное сжатие льдов. К утру ледяной панцырь разломил днище, через которое хлынула вода затопила судно. Люди были быстро и организованно эвакуированы на льдину. Удалось спасти продукты, которых могло хватить лишь на два месяца, теплую одежду, палатки, сохранился и строительный лес, из которого потом построили барак, где поместили женщин, больных и детей - двухлетнюю Аллочку Буйко и крошечную Карину Васильеву, которая родилась на борту парохода. На следующий день, в 15 часов 30 минут «Челюскин» затонул, окончательно раздавленный льдами. На Большую землю о трагедии сообщили только на следующий день, когда отремонтировали рацию. После этого сообщения сразу же началась организация спасательных работ, которые можно было осуществить только с помощью авиации. Но только в марте началось спасение людей со льдины, за это время несколько раз переносили лагерь с места на место, соорудили 15 аэродромов, потому что началось уже таяние льда. База спасательной экспедиции находилась в селении Ванкарем, оттуда и летал Водопьянов к лагерю челюскинцев. Вместе с ним летали и снимали с льдины по 3-4 человека летчики Молоков и Каманин, делая по несколько рейсов за день, и, наконец, 13 апреля 1934 года спасательная операция была завершена. Им, а также летчикам Леваневскому, Слепневу, Ляпидевскому и Доронину, присвоили звание «Герой Советского Союза», которое было учреждено 16 апреля 1934 года, и эти семь летчиков - первые советские люди, кто был удостоен такого высокого звания.

А через год Отто Юльевич Шмидт обратился к Михаилу Васильевичу Водопьянову взяться за разработку проекта полета на Северный полюс, чтобы доставить туда оборудование и зимовщиков. И 21 мая 1937 года Водопьянов оказался на Северном полюсе, там на очень удобной льдине, на которой потом был оборудован аэродром - на о. Рудольфа ожидали взлета другие самолеты. На этой же льдине начала свой путь к славе первая дрейфующая Полярная станция, начальником которой был Отто Шмидт.

И вот Смирнов, увидев афиши со знакомым именем, явился к Водопьянову в гостиницу, а потом привел его и к себе. Павла и Шура прямо-таки обалдели, увидев знаменитого летчика, а тот вел себя запросто, словно бывал у Дружниковых ежедневно.

Шуре нравились рассказы отца, она жадно слушала, поражаясь его памяти: пьяный-пьяный, а Есенина мог читать наизусть целый вечер. А то Шура брала в руки гитару, и они втроем негромко пели, опять же что-нибудь есенинское, и как же Шура любила в такие моменты отца, доброго, мудрого, знающего, казалось обо всем и про всех.

Но до лета было далеко, и Смирнов приходил каждый день навеселе, куражился над матерью, и Шура не выдержала, заявила Павле Федоровне:

- Сколько можно терпеть выходки этого алкаша? Или он, или я! Не уйдет он, уйду я!

Павла Федоровна, попав в жесткие тиски между дочерью и мужем - иначе она и не могла назвать человека, с кем делила кров двенадцать лет, заплакала. Да, Смирнов был ей дорог, она боролась за него все эти годы. Устала бороться, но в то же время и любила его. Но, несмотря на свою любовь, она не могла предпочесть Смирнова своей дочери. Потому и состоялся тяжкий разговор:

- Николай, ты никак не хочешь понять, что жить так больше нельзя, ведь стыдно из-за тебя перед людьми, - Смирнов фыркнул презрительно: тоже мне, мол, нашла людей на улице Лесопильщиков - одни работяги с лесокомбината. - Если водка дороже тебе, чем я и Шура - уходи.

- Ну и уйду! Я-то без вас проживу, у меня пенсия большая, вот вы проживите на твои гроши, - в нем взыграла давнишняя спесь, однако Смирнов на время укротил ее, чтобы дождаться получения пенсии. Он маялся несколько дней, слонялся по комнате из угла в угол или же сидел возле окна, глядя на заснеженный двор, не разговаривая с Павлой Федоровной и Шурой, теша себя радужной мечтой на благополучное будущее. Получив пенсию, молча покидал вещи в чемодан, молча ушел.

В доме стало тихо. И мать, и дочь, проводили бессонные ночи, таясь друг от друга, каждая на своей постели. Но что может быть тайным в одной комнате, где тесно не только вещам, но и людям, если вдруг им захочется побыть в одиночестве? Павла Федоровна похудела, беспрестанно курила, стала потухшая, тихая, ограничиваясь в разговоре чаще всего словами «да» или «нет». И Шуре было душевно плохо. Конечно, стало намного спокойнее, тише, чище, но мать страдала, и чтобы не видеть ее набухшие слезами глаза, которые в любой момент могли пролиться, Шура скрывалась в своем закутке, отгороженном от всей комнаты платяным шкафом и занавеской.

Так прошло десять дней - в молчании, которое вскоре могло стать враждебным, потому что Шура чувствовала: мать жалеет, что пошла у нее на поводу, а теперь вот переживает, что Смирнов где-то бродит, ведь старик уже, сердце больное. Разум пятнадцатилетней девчонки забился в отчаянии: что делать? Ненависть к отчиму еще не утихла, но и мать жалко. И зачем она так резко заставила мать выгнать отчима? Пусть бы уж маялась с ним, все равно после окончания школы Шура хотела уехать на учебу, а там неизвестно как бы жизнь повернулась.

Проблема разрешилась сама собой неожиданно и просто, словно кто-то подслушал мысли девушки: однажды вечером в дверь комнаты раздался робкий стук, и на пороге встал Смирнов - жалкий, обросший, замерзший - на улице мороз под сорок градусов. На нем вместо нового полупальто была надета рваная и грязная телогрейка, вместо новой пушистой собачьей шапки - облезлый «кролик», на ногах - старые растоптанные подшитые валенки.

- Поля, можно я хоть на кухне погреюсь? Замерз… - он обращался к жене, но смотрел на Шуру.

Девушка закаменела, а мать повела Смирнова на кухню. Он разделся, и Павла Федоровна увидела, что Смирнов без пиждака, в нестираной рваной рубахе, что руки у него черны от грязи. У Павлы Федоровны на глазах мгновенно «закипели» слезы.

- Поля… - робко попросил Смирнов. - Налей мне, пожалуйста, кружку чая. Я очень хочу кушать.

То, что он голоден, Павла Федоровна и без его признания видела. Она молча налила ему борща, поставила перед ним чашку чая, на тарелочке - хлеб горкой. Смирнов с жадностью голодной собаки набросился на еду, проливая борщ на рубашку, заглатывая хлеб огромными кусками, обсыпая колени хлебными крошками. И тут в кухню вошла Шура. Смирнов застыл испуганно, не донеся ложку до рта, в глазах его мелькнуло что-то невыразимо страдальческое, он прошептал:

- Сейчас, Шурочка, я уйду… Вот я…

Жалость не просто пришла к Шуре, она, как пуля, прострелила сердце: и это человек, который воспитывал ее, которого Шура уважала, любила - именно так, она поняла это в бессонные ночи. Он так опустился. Выходит, ничего Смирнов не значит без нее и матери? Выходит, не он был им опорой, а они - ему? И она вымолвила глухо:

- Да ладно, спи в кухне. Куда ты на мороз пойдешь?

И такая благодарность появилась в глазах отчима, нет - отца, ведь именно так она всегда звала Смирнова, что Шура, едва не заплакав от жалости к нему, выскочила из кухни. Она могла только догадываться, о чем говорили потом отец с матерью.

А они ни о чем не говорили. Когда мать убирала со стола посуду, Смирнов взял ее руки и благоговейно поцеловал, а она прижала его голову к животу и молча гладила поседевшие волосы. Так и молчали они, двое несчастных людей, привязанных друг к другу странной необъяснимой и непонятной окружающим любовью.

Утром, едва Шура вошла в кухню, чтобы умыться, Смирнов сразу же вскочил: он спал возле печи на брошенном на пол старом своем пальто, скрючившись под телогрейкой, подложив под голову задрипанную шапку. Мать сидела возле стола, подперев щеку ладонью, и горестно смотрела на него.

- Я сейчас уйду, - засуетился Смирнов, натягивая на голову облезлую шапку.

Шура глянула исподлобья на него и сказала:

- Хватит бродяжничать. Оставайся, но учти: пить не дам! - повернулась и вышла, не заметив, что на глазах отца засверкали слезы. Ведь и для него не бесследно прошли эти десять дней.

В состоянии эйфории от нежданно полученной свободы Смирнов пристроился на квартиру к своим знакомым, с кем часто выпивал в пивной - средних лет спившемуся мужику и его жене. Первая неделя прошла в пьяном угаре и утехах с хозяйской женой. Смирнов бросал ей в подол мятые рублевки, трешки, пятерки, требуя необычных ласк, и та старалась, радуясь, что старик «богатый», он готов поить ее и мужа с утра до вечера, почему же не утешить старичка, не угодить ему, к тому же старичок вполне еще в мужской силе. Она и угождала, подчиняясь фантазии постояльца.

Ее муж спал в одном из закутков, периодически просыпаясь, чтобы справить нужду или добавить к выпитому.

Но деньги быстро кончились. И хозяйка сразу изменилась: из ласковой любовницы превратилась в злобную мегеру, требуя ежедневно денег на опохмелку и закуску. Смирнов, протрезвев, понял, что деваться ему некуда, и чтобы рассчитаться хотя бы за квартиру, продал за бесценок все, что было на нем и в чемодане, но и эти деньги кончились. И когда хозяйка поняла, что вытянуть больше из старика ничего нельзя, то разбудила мужа, спавшего беспробудно все это время, и он, уразумев наставления жены, просто вышвырнул нищего квартиранта из дома.

Смирнов, оказавшись на улице, к ужасу своему понял, что подошел к самому краю пропасти: еще шаг, и упадет в страшную черноту. Днем он грелся на вокзале, его колотило от похмелья, но в пивнушках ему никто не предлагал опохмелиться - никто не признавал в зачуханном сгорбленном старике Инженера-Майора. К вечеру его выгоняли с вокзала: после отправления поезда в Свердловск вокзал закрывали. Он бродил по городу, не зная, куда податься. Во всем свете никто его не ждет, никому он не нужен, и тогда он понял, что нет для него дороже и милей отвергнувших его Павлы и Шуры, даже фото-Елена потускнела, а лица родных детей он давно уже забыл. Павла - его жена, Шура - его дочь. Сознание того, что они безвозвратно потеряны для него, било тяжким молотом по сердцу.

Ежась от холода, ночами кружил вокруг недавнего своего дома, смотрел на заветный дорогой огонек в окне, но не осмеливался зайти, обогреться возле этого огонька. А потом решился - мочи не было терпеть душевную муку, на которую сам обрек себя, и если не примут, то единственный выход - веревка да сук в парке. Он и веревку припас. Перебирая ее пальцами в кармане, думал: не примут, прогонят, то…

Но приняли. И простили.

Отец сдержал данное Шуре слово: без лекарств и больницы бросил пить. И тут выяснилось, сколько у него друзей-соблазнителей. Заметив отсутствие Инженера в пивной, в их дом началось паломничество и явных выпивох, и пьющих умеренно, и тех, для которых главное в компаниях - разговор. Приходили, ставили на стол бутылку, уговаривали «пропустить» рюмашечку. Но отец отворачивался и смотрел через окно на двор. Посетители вели себя по-разному. Одни выпивали принесенное, другие уносили бутылку с собой. В одном были едины: часами беседовали с отцом. Шуре, конечно, не нравились эти застольные посиделки, но с удивлением она поняла, что отец, оказывается, пользуется огромным уважением у людей, и потому перестала коситься на его приятелей. Он отрастил «калининскую» бородку клинышком и выглядел благообразно и смиренно. Одним давал советы, другим писал какие-то заявления, и проситель нередко выигрывал тяжбу. Был случай, когда Смирнов апелляцию от имени осужденного построил всего-навсего на фразе, произнесенной сторожем на очной ставке с вором: «Не знаю, он или нет. Вроде, похож, а, вроде, и нет…» И вора оправдали. А у отца с тех пор появилось еще одно прозвище - «Аблокат».

Шура была очень занята: десятый класс - не шутка. Да и от комсомольской работы никто не освобождал. Она по-прежнему возглавляла в комитете комсомола школы пионерский сектор и была отрядной вожатой, но на сей раз у младших ребят. Да и дома вся тяжелая работа лежала на ней, все так же была снабженцем. И это она заставила отца взять в кредит новую одежду. Вместе с родителями пошла в магазин, сама выбрала отцу костюм, зимнее полупальто, прозванное народом «москвичкой», шапку, рубашки, теплую обувь. И очень обрадовалась, что отец даже не заикнулся «обмыть» купленное.

На следующий день Николай Константинович, облачившись во все новое, прикрепив к пиджаку боевые награды, пошел к первому секретарю горкома партии Потокову. Он полагал наивно, что ему, фронтовику, коммунисту ленинского призыва, персональному пенсионеру, помогут с квартирой: дочь взрослая, а живут в коммуналке.

Потоков встретил его уважительно, распросил обо всем обстоятельно, подивился, что так долго заслуженный ветеран войны и партии, персональный пенсионер ожидает квартиру. Ветерану он, естественно, не сказал, что сам недавно из трехкомнатной квартиры переехал в четырехкомнатную.

- А кто ваша жена, Николай Константинович? - учтиво поинтересовался Потоков.

- Павла Федоровна Дружникова, но брак наш, правда, гражданский, я как-то не задумывался о разводе с женой, и ей, видимо, это не требуется тоже: у Павлы Федоровны муж погиб на фронте.

- Дружникова? - учтивость мигом исчезла с лица Потокова. - Ну-ну… Придется подождать, товарищ Смирнов, у нас, понимаете, плохо с жильем…

Когда Николай Константинович рассказал о своем визите к Потокову, Павла Федоровна усмехнулась: «Потому так долго и ждем квартиру, что я - Дружникова».

- Конфликт у тебя с ним был?

- Был… - вспомнилась и анонимка, и беседа «по душам» с Потоковым, и ее статьи, где критиковались работники горкома и сам Потоков. Она не стала говорить, как Потоков «воспитывал» ее относительно Смирнова.

Размеренный ритм жизни семьи был нарушен телеграммой: «Геннадию плохо. Выезжай». Как плохо? Почему? Но стандартный листок телеграммы не давал ответа.

- Ты поезжай, Поля, - сказал Николай Константинович. - И Шурочку возьми с собой, а то кабы худо тебе в дороге не стало, Шура поможет, если что, - потому он это предложил, что после получения телеграммы пришлось вызывать Павле Федоровне «скорую» - схватило сердце.

- Конечно, - согласилась и Шура. - Давай, мам, поедем вместе.

Мать не спала, ворочалась в постели ночью, не раз вставала курить. Смогла заснуть лишь после того, как выпила пару таблеток люминала. Ее нервозность слегка утихла, когда поезд тронулся с места. И все-таки она опять плохо спала, притихнув на своей полке. Шура, изредка просыпаясь от толчков поезда, тайком смотрела на мать, и всякий раз видела ее широко открытые глаза. Она о чем-то напряженно думала. О чем? Про то Шуре было неведомо.

А Павла Федоровна просто вспоминала свою жизнь, которая была похожа на неровную дорогу: то летела на пригорок, то срывалась в буерак, то прямая, то петлистая, как заячья тропа. Лежала и молилась:

- Господи, не наказывай меня за грехи мои через моих детей, не делай им плохо, накажи меня, но не бедами детей моих, - и ужасалась: - Неужели это все проклятие бабки действует? Неужели мои дети будут мучаться так же, как я? Господи, не дай этому проклятию сбыться!

Проклятие ли тому виной, или еще какая-то причина, но «агалаковской» ветви жилось, и впрямь, гораздо труднее, чем «ермолаевской». И особенно доставалось от судьбы Геннадию. С малолетства болел эпилепсией, чуть не угодил в тюрьму, женился - вскоре развелся: души не чаял в жене и сыне, да она к нему относилась иначе. Туда-сюда мотало Геннадия, пока не привела судьба в Альфинск. И что же там с ним случилось? Уж не Семен ли Дольцев, Лидин муж, сотворил неладное?

Семен терпеть не мог Геннадия, потому что как-то Геннадий вступился за сестру, но ему и самому пришлось защищаться от пьяного Семена, и он попавшим под руку ножом и ранил его в бок. Еле уговорила Лида обозленного Семена простить брата, даже согласилась вообще уехать из Тавды. Семен, казалось, простил Геннадия, но неприязнь осталась навсегда. Вот в то время и уехали Дольцевы в режимный город, а следом потянулась Зоя, потом - Роза. И Геннадий недавно туда же уехал. Зоя Егоровна выхлопотала для племянника комнату: к тому времени она работала уже в отделе кадров города, имела немалые связи - все документы проходили через ее руки, многие зависели от нее, потому и просьбы ее выполнялись безропотно.

Геннадию действительно было плохо. Он упал с трехметровой высоты строительных лесов.

Геннадий работал со своей бригадой на ремонте кинотеатра, и когда шел по лесам, плохо закрепленная доска соскользнула вниз под его ногой, следом и Геннадий рухнул прямо на гранитные ступени крыльца. Когда к нему подбежали встревоженные товарищи, он тихо стонал. У него, как выяснилось, были сломаны два ребра, позвоночник да было еще и сотрясение головного мозга. А часы между тем спокойно тикали на руке, видно, не пришло им время остановиться.

Десять дней Геннадий был на смертном рубеже, то впадая в забытье, то ненадолго приходя в сознание, впрочем, в такие минуты он все равно никого не узнавал. И хотя врачи делали все возможное, чтобы вывести Геннадия из комы, однако полагали, что пора вызывать родственников: Геннадий не выживет, так пусть хоть посмотрят на него живого.

Гена не пришел в себя даже тогда, когда Павла Федоровна перед его кроватью упала на колени, припав лицом к исхудалой сыновьей руке. Она проплакала перед его постелью всю ночь, бессильная что-либо сделать, ведь даже медики отреклись от ее сына. Его даже в отдельную палату перевели, чтобы не тревожил умирающий других больных.

Шура к брату пришла утром следующего дня и заодно принесла матери завтрак. Открыла дверь в палату в тот момент, когда Гена открыл глаза и четко произнес:

- Пигалица, ты почему не в школе? Десятый класс, а ты прогуливаешь, совести у тебя нет - мать расстраиваешь.

Если бы Шура знала, что брат придет в себя, увидев ее, она примчалась бы в больницу сразу же, как приехала. Но как знать, может, судьбе как раз и было угодно привести Шуру к брату в момент возвращения сознания?

Геннадий повел глазами, увидел мать, улыбнулся:

- Мама? Откуда ты? Где я? Что со мной?

Павла Федоровна не успела ответить: заглянувшая в палату медсестра тут же привела врачей, и через несколько минут у постели Геннадия собрался настоящий консилиум, засуетились медсестры со шприцами в руках. На Шуру все смотрели как на чудо.

Геннадий начал выздоравливать медленно и трудно, сознание больше не ускользало от него. Врачи потом говорили, что именно удивление Геннадия: сестра должна быть в школе, а появилась в дверях, оказало положительное действие на его организм и включило в действие все противоборствующие болезни силы.

Мать осталась в Альфинске, а Шура вернулась домой. Павла Федоровна приехала через месяц, похудевшая и ослабевшая, сразу постаревшая на несколько лет. Она до сих пор была бы с сыном, но врач, лечивший Геннадия, сказал, что если Павла Федоровна и дальше так будет себя изнурять, высиживая дни и ночи напролет у постели Геннадия, то скорее него сойдет в могилу. Но и вернувшись домой, она часто задумывалась и совсем не замечала необычной веселости Шуры, того, что у нее в руках все ладилось, она беспрестанно что-то напевала веселое, рисовала в альбоме или азартно вырезала забавных зверушек из тополевых чурок: хоть и решила твердо после школы поступать на факультет журналистики, но пристрастие к рисованию и резьбе по дереву осталось.

Секрет приподнятого настроения Шуры был прост: она влюбилась. Любовь пришла неожиданно к ней, но, можно сказать, по ее собственному желанию. Случилось это так.

Училась в их классе Маша Гроздикова. И вдруг начала прогуливать. И не просто, а в обществе известного в школе лоботряса-второгодника. По классу даже прошел гаденький слушок, что непросто так они дружат, а… Когда после недельного отсутствия Маша появилась в классе, то Шуре комсомольское бюро поручило провести с ней душеспасительную беседу, дескать, ты с пионерами возишься, подход к человеку знаешь.

Шуре было неудобно ввязываться в это дело, потому что считала: у каждого на плечах своя голова, и он сам должен понимать, когда плохо поступает, и если Гроздиковой нравится этот парень, то это - ее дело. Но Шура была дисциплинированной комсомолкой, потому после занятий как бы случайно вышла из школы вместе с Гроздиковой. Шли, разговаривая о пустяках, а потом Шура осмелилась спросить:

- Маш… А тебе что, на самом деле нравится Алешка?

- Мне? - беззаботно расхохоталась одноклассница. - Да ни чуточки. Я с ним просто так.

- Просто так? Ты с ним - просто так? Неужели ты можешь быть с парнем просто так? - изумилась Шура, подразумевая девичью честь.

- Глупая что ли я? - догадалась Маша, о чем ведет речь Дружникова. - Нет, до этого не дошло. Просто я с Лешкой хожу от злости.

Шура от удивления даже остановилась и воззрилась на Машу: как можно дружить с парнем от злости? А Маша продолжала исповедоваться:

- Знаешь, мне один мальчик из нашего класса нравится, а он и не смотрит на меня, вот я и разозлилась, думаю, начну с Лешкой ходить, пусть потом он локти кусает.

Шура тряхнула энергично головой, пытаясь привести мысли в порядок: новое дело - ей нравится другой, а она охмуряет Лешку. И кто же предмет ее любви? Интересно. Однако допытываться неудобно.

Маша оценила ее молчаливую деликатность и призналась сама, наверное, не могла уже сдерживать в себе эту тайну. Вот и сказала:

- Это Антон Букаров…

- Антошка? Да что ты в нем нашла? - изумилась еще больше Шура.

- Ой, Шурочка! - заблестели глаза у Маши. - Ты присмотрись к нему, он же лучше всех наших парней в классе, может, даже во всей школе! - и начала расписывать Антона в самых ярких красках, и Шура неожиданно для себя взглянула на Букарова глазами влюбленной Маши Гроздиковой.

На первый взгляд Букаров - такой же, как и все парни. Улыбочка ироничная на губах, одет не хуже и не лучше одноклассников - в школьную форму, отличаясь лишь тем, что вместо школьной короткой куртки носит пиджак со школьным шевроном на левом рукаве. Так же, как и все, ходил небрежно по школе, получая замечания от учителей, что руки держит в карманах. Красотой особенной тоже не отличался. Учился, правда, Букаров хорошо, без троек. Но была в Антоне какая-то внутренняя сила, которую почуяла Шура чутьем будущей женщины, что с таким человеком, как Антон, будет надежно в жизни: не предаст, в беде не бросит.

Поглядывала Шура на Букарова, поглядывала, и неожиданное незнакомое тепло поселилось в ее сердце, от которого сердце сладко ныло и трепетало. А когда на школьном вечере Антон пригласил на танец девушку из параллельного класса, ее сердце на миг остановилось, лицо опалило жаром, и захотелось заплакать от обиды, она вдруг поняла, что любит Антона. Первой пылкой девичьей любовью. Но Шура, по натуре очень сдержанная, стеснительная, ни за что на свете не хотела показать Антону свою любовь: она считала, что первый шаг в таком случае должен сделать парень.

Антон, конечно, ни о чем не догадывался. Однако любовь - что птица, не желает быть в клетке, вырвалась однажды и Шурина любовь из плена, узнал о ней Антон спустя годы, но было уже поздно: разъехались Шура и Антон по разным городам, закружил их водоворот общения с другими людьми. Однако Антон, улыбчивый и ласковый, приходил к Шуре во сне, и ничего не могла Шура поделать со своим сердцем, оно долгие годы замирало в груди при мысли об Антоне…

«Ах, любовь, птица белая, птица белая в синеве…»

Шура в семье была не только распорядителем бюджета, но и снабженцем, строителем, ремонтником. И по любому делу Павла Федоровна обращалась только к дочери, поскольку с мужа спрос маленький - неумеха он. И вот как-то мать посетовала, что нет у них огорода, а то хоть лучок зеленый был бы не с рынка.

- Так давай посадим, - предложила Шура.

- Где? Негде ведь, - развела руками мать. Когда-то Дружниковы имели огород за лесокомбинатовской «железкой» возле торговой базы, но, когда база расширялась, то все огороды ликвидировали.

- А за нашими сараями вон какой огородище, - возразила Шура.

- Да ведь не наш, - вздохнула мать, потому что в их доме из двенадцати семей имели огород только двое старожилов - Карякины да Забеловы, которые поселились в доме первыми, жили в нем и до сих пор, припахивая к своему клину землю выехавших из дома. Новоселы, конечно, ничего не знали об этом.

- Ну, так надо поделить землю поровну, пусть у всех будет, - пожала Шура плечами. - О чем раньше думали?

- Да разве эти куркули уступят? Одна Карякина-старуха всех перекричит.

Шура ничего не ответила. Но в первое же воскресенье отобрала из штабеля дров подходящие бревнышки на столбики, доски на перекладины, рейки для загородки, взяла лопату и пошла за сараи. Она успела вкопать несколько столбов, когда в доме среди «куркулей» началась паника, и к Павле Федоровне подступила, размахивая палкой, полуслепая старуха Карякина.

- Это чо такое деется? - пронзительно кричала она. - А? Вырастила фулюганку, самовольничат на огороде, а ты, мать ейная, ей потворствуешь?

Павла Федоровна поспешила за сараи, где Шура молча отаптывала очередной вкопанный столбик, а вокруг бесновалась сноха Карякиных, дородная баба, толще Шуры раза в три. Другие «куркули» - Забеловы - не вмешивались, так как «агрессорша» захватывала не их землю. Молчали и «безземельные», наблюдая за действиями Шуры.

- Да я тя палкой сейчас! - завопила старуха Карякина, притрусившая следом за Павлой Федоровной, и замахнулась на Шуру.

- Попробуй только! - заругался подоспевший на шум Смирнов. Голос грамотея-«аблоката» заставил Карякину замолчать и отойти в сторону. А Шура спокойно сказала, прибивая первую перекладину:

- Я отгородила двенадцатую часть, столько в нашем доме квартир, можете проверить, а огород не только вам одним нужен.

- А ведь и правда, бабы, - спохватилась одна из «безземельных». - Шурка-то права, чем хуже мы Забеловых да Карякиных? Айдате делить огород!

И пока на огороде звенели ругань да всхлипывания, пока Забеловы и Карякины хватали за грудки «безземельных», Шура спокойно с помощью своих стариков закончила городьбу: ей-то нечего было кричать - свой участок она уже отделила треугольник земли, вплотную подошедший к проулку до другой улицы.

С той весны огород и часть палисада у глухой стены, отгороженный опять же у Карякиных, стал любимым местом отдыха Павлы Федоровны и Николая Константиновича. В огороде Шура сколотила скамейку, в палисаднике соорудила беседку, чтобы можно было укрыться в жару от солнца: палисадник «смотрел» на юг, и эта беседка стала любимым местом отдыха родителей. Правда, цветы кто-то методично вырывал с корнем, но Павла Федоровна, горюя, все же вновь и вновь высаживала новые семена, пока не надоело вредителю воевать, тем более что и остальные жильцы начали сажать деревья, цветы под своими окнами, вскоре забыв, что ранее каждое растеньице безжалостно уничтожалось «куркулями». Мужики сколотили стол и скамейки под развесистым тополем, посаженным когда Шурой, стучали ежевечерне костяшками домино, посмеиваясь, одобрительно говорили Смирнову:

- Ну и бой-девка у тебя, Константиныч, эк наших баб завела!

Смирнов пыжился от гордости, топорщил усы: он всегда радовался, когда хвалили Шуру. Лишь его тезка, Николай Карякин, туповатый мужик лет сорока, молчал угрюмо: терпеть не мог Дружниковых, потому что те были коммунистами, а Шурка - комсомолка. Однажды, напившись в стельку, даже заорал на весь двор: «Вот если б дали мне автомат, я вас, коммуняк, сам бы расстрелял! Всех начальников бы на дерево вздернул, а вас - первыми!» Почему он так относился к партийным - неясно. Его безграмотная мать была родом из захудалой деревенской семьи, сам он даже школу-семилетку не одолел, вместе с женой работал на лесокомбинате, казалось бы, должен терпимо относиться к советской власти, которая дала ему кров - жили они в двухкомнатной квартире, а Дружниковы имели только комнату. Но в Карякине почему-то угнездилась непонятная лютая ненависть к грамотным людям, а Дружниковы, пожалуй, в их рабочем околотке - самые грамотные и почитаемые люди: Николай Константинович постоянно писал кому-то апелляции, заявления; Павлу Федоровну выбрали в уличный комитет; Шурка часто писала в местную газету. Словом, Карякин и так смотрел на них зверем, а после стихийного «раскулачивания» вообще считал их кровными врагами. Но Николай Константинович не обращал на Карякина внимания, правда, однажды при мужиках-соседях предупредил:

- Тронешь Шурку мою хоть пальцем, я тебя с дерьмом смешаю, мать твою в душу…

Мужики тут же посоветовали Карякину оставить в покое инженера и его девчонку, а то, мол, и по морде можно схлопотать (семью Дружниковых во дворе уважали), потому Карякин с тех пор в дворовой мужской компании сидел молча, сверкая злыми глазами в сторону Смирнова.

И еще один мужик не принимал участия в доминошных сражениях - Гошка Шадрин: доминошники не приглашали его играть - жуликоватый тип.

Шадрины, которых каким-то шальным ветром занесло в Тавду, жили в доме недавно. Жена его, Тайка, располневшая, словно квашня: сколько не упихивай, а все тесто наружу лезет. Так и на Шадрихе было сплошное «дикое мясо». Сидела она день-деньской на нижней ступеньке внешней лестницы, что вела на второй этаж - затишок, солнышко пригревает - и лузгала семечки. А то бродила по квартирам в поисках денег. Но никто ей и рубля не одалживал, ибо Шадрины, как правило, долг добровольно не отдавали, пока рассерженный кредитор не «зажимал» Гошку где-нибудь в темном углу и вытряхивал долг из его карманов, где, как скоро все поняли, денежки все же водились, просто Гошка не давал денег жене.

Шадренок, худющий (в чем только душа держалась?), нечесанный и неумытый мальчишка, одетый всегда в какие-то заношенные неопределенного цвета вещи, постоянно ходил в синяках - вредный и кляузный был, за это ему и попадало от ребят. В игры свои они его тоже не принимали: жульничал или по улишному - хлыздил.

Но самой колоритной личностью в семье, конечно, был сам хозяин, тщедушный, раза в три тоньше своей «половины», заросший лохматой рыжей бородой, на макушке - такая же растрепанная копна совершенно черных волос. Он был вечно раздражен и занят поисками денег и заказов. Гошку нельзя было назвать лентяем. Он весь световой день столярничал в сарае, где устроил себе мастерскую. Но мебель из его рук выходила что называется - топорная, хотя топору, наверное, такое сравнение показалось бы обидным: иной умелец топором такую вязь на наличниках может вывести, что и кружевницу завидки возьмут.

Все на улице знали, что за «мастер» Гошка Шадрин, однако ему все же удавалось находить заказы, причем деньги брал вперед, совсем как электрик из «Двенадцати стульев»: «Утром деньги, вечером - стулья…» Но шадринский клиент обычно ждет-пождет исполнение своего заказа неделю, другую… Лопнет у человека терпение, явится к Шадрину и начнет ему кулаками вдалбливать, что данное слово - дороже золота, и следует его сдерживать. Исцарапанный Шадрин (если заказчица - женщина) или побитый (если - мужчина) неделю усердно трудился, а потом с помощью Коли-Цыгана взваливал на телегу свое некрашеное изделие, от вида которого и собаки шарахались, вез его заказчику. Заказчик, наверное, в обморок хлопался, увидев деревянное чудище, ну, а если нервы у него были крепкие, то возвращался Шадрин домой с новым синяком, однако без своего «рукоделия» - деньги-то уплачены вперед, хошь-не хошь, а вещь брать приходилось.

Подлечится Гошка, сойдут синяки и ссадины, и опять мечется по городу в поисках новых простодушных заказчиков, и было удивительно, как он при такой страхолюдной внешности умудрялся убеждать людей, что он - столяр-краснодеревщик высокой квалификации. А потом история повторялась…

Впрочем, на Сталинской - так по-прежнему тавдинцы звали улицу Лесопильщиков - что ни человек - то история. Тот же Цыбулин Коля-Цыган. Откуда он взялся в Тавде, никто не знал, но что текла в нем шальная цыганская кровь, ни у кого не возникало сомнения. Был он высок, поджар, черен, как головешка, и, само собой, любвеобилен. Работал Коля всю жизнь возчиком в Райпотребсоюзе, всегда коня держал при себе, любил его, наверное, больше женщин, холил так, что рабочая его коняшка выглядела красавицей по сравнению с теми одрами, которые содержались в конюшне, расположенной как раз напротив дома Цыбулиных.

У Цыбулиных была большая семья - куча босоногих черноглазых и кудрявых (в отца) мальчишек и русоголовых девочек, похожих на мать - Екатерину, которая, как помнила ее Шурка, была всегда больной или беременной.

Рано постаревшая, тихая, изможденная Екатерина волокла на себе все домашнее хозяйство - от приготовления обеда до заготовки дров, которые жители улицы заготавливали из бревен, выброшенных в половодье на берег реки. Сам же Цыган, вернувшись с работы, обиходив своего «друга боевого», переодевался, начищал хромовые сапоги - Коля всегда ходил в сапогах - до жаркого блеска и уходил.

Один из цыганят, Ленька, ровесник Шуры, видимо, пошел в отца. Школу он бросил рано, потому что какая-то любопытная бабенка случайно заглянула в окно одной из «звезд» тридцатого барака и увидела секс-урок в самом разгаре: уличные юнцы (и Ленька среди них) проходили по очереди обучение в постели известной на всю улицу пьянчужки. Разоблаченные пацаны от стыда все побросали дневную школу.

Вообще тридцатый барак был известен не только на улице Лесопильщиков. Он был подобен чирью в одном месте у городской милиции. Пьянки, дебоши - это тридцатый барак. Барыги, воры, проститутки, сомнительные личности - это тридцатый барак. И если улица Сталина-Лесопильщиков, особенно тот конец, где жили Дружниковы, была самой что ни есть рабочей окраиной, то тридцатый барак - ее самое настоящее «горьковское дно», и что бы ни случилось в городе - ограбление, убийство - милиция первым делом устраивала «шмон» в «сталинском» тридцатом бараке. И первая «любовь» Гены тоже когда-то жила в тридцатом бараке, конечно, ей до «Соньки-золотой ручки» было далеко, но тавдинскими ворами она руководила успешно, и главному «сыскарю» города Колтошкину пришлось немало потрудиться, чтобы обезвредить воровскую шайку. Слово, данное Павле Федоровне относительно Геннадия, Колтошкин сдержал: его имя в деле шайки так и не всплыло - следователь понимал, что юноша попал в нехорошую компанию случайно. Оказавшись в тюрьме, он никогда не стал бы настоящим гражданином своей страны. Зона ломала характеры молодых беспощадно, и редко кто находил в себе силы, выйдя из тюрьмы, навсегда порвать с преступным прошлым - оно затягивало молодого человека подобно трясине, откуда невозможно вырваться.

Однако и в их округе жили умные, интеллигентные люди, которых забросила сюда судьба, правда, жили они в основном или в начале улицы неподалеку от техникума, или же на Типографской, которая отделяла улицу Лесопильщиков от реки. Одна из таких семей - Плашиновы - оказала огромное влияние на многих ребятишек с Типографской, родители которых в основном работали на «восьмом» заводе. Иван Трофимович помогал ребятам ремонтировать велосипеды и мастерить радиоприемники, Амалия Павловна выращивала перед окнами своего дома цветы, и каждый год ребята с Типографской шли в школу первого сентября с букетом цветов из ее садика.

Амалия Павловна Плашинова была немкой, в Тавде оказалась в результате депортации немцев из Поволжья. Она вышла замуж за Ивана Трофимовича, который работал механиком на заводе «семи-девять», и даже устроилась на работу в редакцию городской газеты машинисткой: редактор Николай Григорьевич Вараксин понимал, что в редакции должны работать грамотные люди. Но судьба человека очень часто зависит от неумных чиновников, именно такой встал на пути Амалии Павловны и ее сестер, который почему-то решил разбить семью. Сестер Амалии Павловны отправили в Ташкент, хотя в Тавде было немало немцев. Они жили в бревенчатых бараках-общежитиях, их поселок сразу же прозвали Немецким отрядом. После указа о репатриации многие остались в городе, приютившем их в трудное время. И вскоре возникло селение на другом берегу реки в поселке Моторфлота. Там выросли добротные дома, в них рождались дети, которые учились вместе с русскими ребятами, и никогда никто детей немцев не попрекал их национальностью. А еще в городе был Калмыцкий поселок - несколько бревенчатых бараков на Белом Яру, где поселили калмыков, высланных из родных мест в наказание за организацию восстания профашистскими элементами в период войны. Вот из калмыков в городе никто не остался: все вернулись в свои степи.

Амалия Павловна была прекрасно воспитана. Она знала немецкий, английский и французский языки, обладала великолепным литературным чутьем и потихоньку занималась переводом произведений зарубежных фантастов, сама же и печатала текст на машинке. Павла Федоровна хорошо ее знала по работе в редакции, иногда навещала вместе с Шуркой, которой Амалия Павловна однажды дала почитать очередной перевод, и Шурка, восхищенная книгой, сделала для нее несколько иллюстраций. Позднее, когда Дружниковы покинули улицу Лесопильщиков, уехала к родным в Ташкент и Амалия Павловна, поскольку единственная родная ей душа в городе - Иван Трофимович - умер. Ей было уже семьдесят, однако не растеряла она жизненную энергию, оптимизм, и Шурка всегда вспоминала Амалию Павловну с теплотой.

Про горе говорят: «Пришла беда - открывай ворота».

Только, казалось, успокоилась Павла Федоровна после травмы Геннадия, который понемногу выздоравливал, как из Альфинска пришла новая телеграмма: «Бабушке плохо. Выезжайте».

На семейном совете решили: пусть на сей раз Павла Федоровна едет одна - Николай Константинович заболел, а у Шуры - выпускные экзамены «на носу». И Павла Федоровна поехала.

Ефимовна жила в Альфинске у всех по очереди: у Зои, Розы, Лиды. Она бы уехала к Павле, да у той в одной комнате и так негде повернуться. Вот и курсировала Ефимовна в Альфинске между детьми и внуками, в неизменной своей телогреечке, кругленькая, как колобок, лучистая от морщинок на добром лице, ожидая, когда Павла получит новую квартиру, чтобы переехать к ней.

Ефимовна давно уж не серчала на старшую дочь, которая, несмотря на протесты родни, все-таки не рвет со Смирновым, правда, однажды очень обидела ее, написав, по-своему грубовато, что Павла живет с ним, потому что просто не может без мужской ласки. На самом закате своей жизни Ефимовна поняла, насколько добрее и порядочнее старшая дочь, чем, к примеру, Зоя. Своим практичным крестьянским разумением она поняла, что и Смирнов не такой уж плохой человек, что губит его «широкое горло», что Павла и он подходят друг другу по образованности, уму. Но мысли свои она таила в себе, потому что даже робкое замечание в защиту старшей дочери вызывало такой град насмешек у младших, что Ефимовна тут же ускользала в свой уголок от греха подальше. Потому о своей мечте пожить у Павлы Ефимовна высказывалась только в письмах.

К Лиде бабушка приходила помочь по хозяйству, да за детьми присмотреть, ведь у нее их четверо, почти погодки, а двое младших - двойняшки, к тому же и Семен, и Лида работали на двух работах: не шутка - прокормить такое семейство. К Гене наведывалась наторкать его в загривок за «брандахлыстство» - гульбу одинокого мужчины и тоже немного прибраться в его квартире.

Ефимовне давно было за восемьдесят, но покоя даже в старости не обрела. И смерть уже бродила рядом, искала случай придраться. И нашла. Соскучившись по горластым правнукам, Ефимовна собралась навестить Лиду. Прихватила конфет в кулечке - она любила пить чай вприкуску, а еще больше любила угощать внучат. Взяла и табакерку: в последние годы она, несмотря на недовольство дочерей, пристрастилась нюхать табак, дескать, и нос хорошо прочищает, и в голове светлее становится. Но до Лиды Ефимовна так и не доехала.

Как выяснилось позднее, бабушка устроилась в автобусе удобно - у окна: ехать несколько остановок. Достала табакерку, взяла щепоточку табака, поднесла к носу и оглушительно чихнула раз, другой. И тут кровь хлынула из носа и рта. Водитель высадил пассажиров и отвез бабушку в больницу. Потом все пришли к выводу, что если бы бабушка не упала накануне и не ударилась головой, то ничего бы и не случилось. Но смерть искала причину забрать Ефимовну к себе, и не упустила случая.

И долго никто не узнал бы о случившемся, если б Валерик, старший сын Лиды, самый мягкий и сердечный из ее чад, он многое взял от бабушки Павлы, даже пробовал стихи писать, которые отсылал на рецензию тавдинской бабушке, но прабабушку Валю, которая вынянчила его и всех детей Лиды, считал самой главной бабушкой. Потому, соскучившись, отправился к Зое, чтобы пригласить бабушку Валю к себе. Зоя удивилась:

- Да она же к вам уехала.

- Нет ее у нас, - еще больше удивился Валерик.

И только тогда забили тревогу, бросились искать в морге, в больнице, но нигде не значилась Ермолаева Валентина Ефимовна. Однако Богу, видимо, было угодно, чтобы рабу Божию Валентину похоронили по христианским обычаям, потому в больнице одна из медсестер вспомнила, что у них уже две недели лежит парализованная неизвестная старушка. Лида бросилась в указанную палату…

Бабушка лежала с отсутствующим взглядом, никого не узнавая, что-то пыталась сказать, но язык не повиновался. Лишь тогда она пришла в себя, когда у ее постели, плача, опустилась на колени Павла. Ефимовна скосила глаза в ее сторону, с трудом выговорила:

- Вафа… - она приподняла чуть-чуть кисть правой руки, насколько было возможно, и попыталась осенить крестом старшую дочь, самую любимую, иногда непонятную и самую несчастливую из всех своих детей. - Вафа…

О чем Ефимовна думала, находясь уже наполовину в потустороннем мире? Может, вспомнилось пророчество бабки Авдотьи, предсказавшей Павле трудную жизнь? Или подивилась, что угадала она и то, что старость Ефимовны пригреет не Павла? Может, вспомнила свою суровую свекровь-староверку и ее страшное проклятие и решила в свои последние минуты благословить старшую дочь, а заодно и всех ее детей, внуков и правнуков, в ком будет хоть малая толика крови Федора Агалакова? Господи, дай им всем счастья! Наверное, вспоминала она день за днем, час за часом и свою нескладную невеселую жизнь, вспоминала Егора, второго своего мужа…

Но не могла ничего сказать Ефимовна о своих думах. А сил хватило ровно до того момента, как увидела Павлу, благословила ее и спокойно навеки закрыла глаза.

Экзамены в школе пролетели бурно, незабываемо, лихо. Шура даже и сама не предполагала, что сдаст экзамены так успешно - на одни пятерки. Лишь за сочинение получила четверку, но иной оценки она и не ожидала, потому что у нее была взаимная неприязнь с Алейниковой, молодой учительницей литературы, которая преподавала у них последний год вместо Елизаветы Ивановны Ермаковой, которую в городе считали лучшим литератором. Как бы ни была подготовлена Шура к урокам, а Светлана - так десятиклассники звали новую учительницу - не ставила ей оценки выше «хоров» по литературе и «удов» по русскому. Шура злилась, зазубривала материал по учебнику, но во время ответа сбивалась на живые слова и свое мнение, а этого Светлана, не отступавшая ни на шаг от программы и учебника, очень не любила.

Экзаменационная четверка сыграла свою роль в дальнейшей судьбе Шуры, потому что одной из причин ее решения не поступать в тот же год на факультет журналистики была и эта злополучная четверка. И все-таки Шура первой из всей своей многочисленной родни получила аттестат о среднем десятилетнем образовании. И всегда в учебе она была своеобразным первопроходцем: первой закончила десятилетку (за ней дети Лиды), техникум (потом двоюродные братья, Лида и ее дети), университет. Но это все будет потом, а тогда вступление Шуры на самостоятельную жизненную дорогу было невеселым.

Шура, как и все десятиклассники, радовалась окончанию школы, одновременно страшась будущей взрослой жизни. Какая она, эта взрослая жизнь, к которой каждый стремится с малолетства? А что такое взрослость? Прежде всего - умение мыслить самостоятельно, быть ответственным за себя и других. И вот как раз этому школа и не научила Шуру и ее товарищей. В их головы вкладывались, порой - «вколачивались», обширные прочные знания. Школа выпустила их на жизненный простор, напичканных, как спутники аппаратурой, всевозможными знаниями. Но не было в школе предмета - наука о жизни, да и невозможно жизнь уложить в жесткие рамки учебника. Жизненные человеческие пути неисповедимы, все так запутано на этих путях, все порой необъяснимо. Может, это потому, что жизнь человеческую пишет величайший из авторов - судьба? А от судьбы не жди пощады.

Но Шура не размышляла, что такое судьба, просто верила, что «молодым - везде дорога». Правильно, так и было, но если тебе больше восемнадцати лет. А если минуло едва семнадцать? И ты не стал или не смог учиться дальше? Тогда дорога завершается возле окна отдела кадров любого предприятия, потому что - «хватит нам уж семнадцатилетних, одна морока с вами: день укороченный, а плати сполна». Об эту фразу Шура стукнулась как лбом о столб на первом же заводе, когда пришла устраиваться на работу. То же самое Шуре сказали на другом заводе, потому что всевозможные инструкции, ограничения и правила относительно молодых рабочих так запугали взрослых солидных дядей, что молодых они не подпускали на версту к заводским воротам. Зато в компаниях те же самые солидные дяди удивлялись: «И что это у нас за молодежь такая пошла ленивая да распущенная? Одни гулянки да баловство на уме». И бодро запевали песню о заводской проходной, которая вывела их в люди…

«Да… молодым везде у нас дорога… - с горечью размышляла Шура, мотаясь по предприятиям. В редакцию городской газеты, где обещали ей работу, приняли другого человека, в типографии нет вакансий, а на заводах требовались квалифицированные работники. - А как стать квалифицированным, если не хотят научить? Я бы с удовольствием работала и в редакции, и на заводе, пошла бы в экспедицию с геологами, копалась бы в машинах, резала по дереву… Разве я против? Научите! Но - семнадцать лет… А вы знаете, дяди-тети, цыпленок тоже хочет жить, ему тоже нужно место под солнцем, ему есть хочется. А я - не цыпленок. У меня есть голова, руки, ноги, аттестат без троек и характеристика без сучка и задоринки. Мы - спутники, школа - ракета-носитель. Вывела нас на орбиту, отвалилась в сторону, и мы вот летим, кружимся по орбите, а как правильно лететь - не научили нас, не заложили в нас такую программу…»

И не знала Шура, что будущим поколениям семнадцатилетних, их детям, будет намного труднее найти свое место в жизни. Она тогда многого еще не знала, даже не представляла, какие изменения произойдут в стране Советов, желая лишь одного - встать скорее на ноги, начать жить самостоятельно, потому что помощь от родителей-пенсионеров будет минимальной.

Уставшая, упавшая духом Шура без всякой надежды зашла в отдел культуры, и тут ей повезло. Заведующий отделом Геннадий Павлович Фомин хорошо знал Павлу Федоровну, наслышан был и о Шуре, которая входила в общественную молодежную редакцию городской газеты, потому, не колеблясь, принял Шуру на должность библиотекаря с оговоркой: «Учти, Шура, будешь работать полный день, никаких тебе скидок на возраст…» Девушка согласно кивнула.

Так закончилось Шуркино детство.

Детство закончилось, а связь со школой не прекратилась.

Однажды Шура зашла в школу: тянуло ее туда, и само здание видела постоянно, потому что работала в библиотеке, расположенной рядом с третьей школой. Едва зашла в вестибюль, как сразу же попала в объятия Тамары Ивановны, которая преподавала в их классе историю. Впрочем, у нее в свое время учился и Виктор, старший брат Шуры. И даже назвал свою дочь ее именем.

- Ой, Шурочка! Как ты? Где ты?

Шура поведала о своих мытарствах в поисках работы, но сейчас, дескать, все хорошо - работает в библиотеке.

- Ой, Шурочка, раз ты рядышком работаешь, возьми мой класс, ведь ты же была отрядной вожатой, и у тебя это неплохо получалось. Знаешь, так много времени отнимает школьная воспитательная работа, а тут еще классное руководство…

- Нет-нет! - замахала девушка руками.

- Ой, Шура, да ведь это ваши ребята, сталинские, ты их знаешь, все у тебя получится. Шурочка, пропаду ведь я! - с таким отчаянием воскликнула Тамара Ивановна, что Шура согласилась.

Ребята встретили ее восторженно: знали, что Шура побывала в «Орленке», слышали о лыжных походах с предыдущим ее пионерским отрядом. Однако Шура сразу поняла, что ей предстоит борьба за ребячьи души с ухараями со своей улицы: служит в армии Герка Вальц, признанный лидер уличной шпаны, зато на улице объявился Котька Колесов.

Судьба помотала по стране Котьку с труппой артистов-лилипутов. Наверное, он был рад, что вырвался в большой мир с улицы Лесопильщиков, однако выяснилось, что малый рост парнишки - не причуда природы, а последствия безрадостного беспутного детства: мать Котьки работала уборщицей в техникуме, женщина была забитая, полуграмотная и пьющая. Старший брат Котьки как-то сразу вымахал в здоровенного красивого парня, уехал куда-то из Тавды, а Котька был хилым и малорослым, улица решила, что он таким и останется, и даже жалела его. Однако Котька соображал вполне по-взрослому, решив использовать свой изъян в росте, потому, когда в Тавду на гастроли приехал театр лилипутов, Колесов-младший прибился к лилипутам и уехал с ними. Но лет через пять вернулся обратно: парень отъелся на хороших харчах, и природа, хоть и с опозданием, взяла свое. Котька не вырос, как брат, однако «метр с шапкой» все же имел. Но даже этот рост оказался гигантским для артиста труппы, и парень вынужден был покинуть театр, поскольку, ничего не умея, не мог остаться и в группе обслуги, к тому же рабочие насмехались над ним из-за малого роста и неудачной артистической карьеры.

Вот и оказался Котька Колесов опять на улице Лесопильщиков, не имевший ни образования, ни специальности, зато полный апломба. Но мужиков россказни Котьки, как он «драл» актрис, не интересовали, потому и переключился Колесов на пацанов, и вскоре стал их кумиром: побывал во многих городах страны и даже за границей да к тому же так живописно рассказывал о своих постельных делах…

А мальчишки между тем решили узнать, играет ли «очко» у их вожатой. Конечно, Шурка Дружникова не такая легендарная личность, как Вальц или Колесов, а все-таки, говорят, она играет на гитаре и смелая. А у сталинской ребятни лозунг один: «Задумано - сделано!»

Шура возвращалась одна поздно вечером домой из кино. Подружки-одноклассницы разъехались - в техникумы, в институты, кто-то просто поехал счастья искать. Впрочем, Шура от этого не страдала: тяга к одиночеству с возрастом так и не исчезла, наедине с собой она предавалась мечтам. А уж сейчас-то под впечатлением фильма о любви она вообще никого не хотела видеть. Кроме, конечно…

Но про того, кого ей хотелось бы видеть, она не могла думать спокойно: при воспоминании о нем лицо занималось настоящим пламенем.

Антон Букаров после школы поступил в военном училище, и однажды подружки передали Шуре его просьбу написать, и дали адрес. Шура удивилась, однако написала коротенькое письмо. Антон ответил. Они обменивались письмами полгода, и вдруг Антон замолчал.

Три месяца от Букарова не было писем, и тут в Шуре взыграли агалаковские буйные гены. А может быть, прадеда Ефима Буркова? Или прабабки Ларисы? Павла Федоровна как-то рассказывала, что прабабка однажды избила в гневе бабушку Валю до синяков лишь за то, что дочь через прясло улыбнулась парню с их деревни. Да и сама бабушка быстро вспыхивала, хваталась за полотенце и «охаживала» им по ее с Володькой Насекиным тощим задам - это уж Шурка и сама помнила. Бабушка такие вспышки называла дурной злостью, вот именно такая дурная злость ударила в голову и Шуре, и она отправила Антону гневное письмо с обвинениями, что, вероятно, он смеется над тем, что девушка первой написала ему и теперь, наверное, «звонит» о том всем своим приятелям. Антон тоже оказался не из хладнокровных. Через три дня Шурка получила письмо, в котором Антон писал, что у него нет привычки рассказывать всем подряд про любимых девушек, но, видимо, тут же яростно зачеркнул эти слова и написал, что ему некогда болтать: военное училище - не школа, и прошедшие три месяца он был со своей ротой на учениях. На покаянное Шурино письмо Антон не ответил. Так и завершился их эпистолярный роман.

И сейчас, вспоминая сюжет фильма, Шурка ругала себя за «дурную злость». Промчавшись рысцой по мосту через железнодорожные пути и пустырь, отделявший улицу от станции, девушка пошла медленнее: домой возвращаться не хотелось. Там опять пьяный с утра отец, и хотя он последнее время не дебоширил, однако видеть его не хотелось в таком виде.

Над городом лежала ночь, под ногами хрустел первый октябрьский снежок, а над головой - бескрайнее черное небо. Шура закинула голову, выискивая знакомые созвездия, и вдруг из проулка вылетела стайка привидений. Заулюлюкала, засвистела, заскакала вокруг Шуры. Она и сама проделывала такое, когда училась в местной начальной школе, да и выучка сталинской улицы давала о себе знать, поэтому не растерялась Шура.

- Ах вы… - девушка одной рукой схватила ближайшее «привидение», а другой отвесила затрещину. Привидение возмущенно заорало:

- Оуа! Больно же!

Шура сдернула с пленника привиденческое одеяние из простыни, и перед ней предстал Андрюшка, мальчишка с соседней улицы. Пока усмиренное «привидение» хлопало глазами, Шура поймала еще одно и точно так же хлопнула по загривку, а затем сдернула с мальчишки простынь, обнаружив под ней пионера из своего отряда. Остальные «привидения» сыпанули в разные стороны…

Исподволь Шура узнавала характеры своих подопечных. Усов, невысокий щупленький парнишечка, в школе - первый хулиган, а вот похвалила его Шура однажды, и он засиял щербатой улыбкой. Шура поняла, что Усов просто привык к ругани взрослых, а похвала для него вроде конфеты - сладка и желанна. С тех пор Шура не упускала случая нахваливать мальчишку, и тот стал ее верным адъютантом. Наладился контакт и с Игорем Бежиным, который жил на Лесной. Мальчишка пожаловался как-то, что у него сломался фильмоскоп, заменявший в то время ребятам и телевизор, и видео, да и то не во всякой семье был этот немудрящий аппарат. Шура решила «тряхнуть стариной», в один из вечеров зашла к Бежиным и вместе с Игорем починила фильмоскоп. Так у нее появился второй адъютант. И когда надо было к очередному сбору выучить стихи, то Усов и Бежин охотно согласились это сделать, причем Игорь читал стихи даже лучше девчонок. Ну а в завершение всего на сборе смотрели диафильмы с помощью фильмоскопа Игоря

Возвращались они после пионерского сбора домой дружной толпой, и Шура не успевала отвечать на вопросы своих «пионериков» - так им понравился сбор и диафильмы, титры которых читала сама Шура, и песни, которые они пели на сборе. Ребята наперебой вспоминали смешные оплошности друг друга, девчонки пытались уцепиться за руку своей вожатой, однако по бокам шли ее «адьютанты» и никого не подпускали к вожатой даже на шаг.

Шура не знала, насколько удалось ей освободить ребят от влияния Колесова, однако больше никто ей не устраивал привиденческих проверок, да и в компании Колесова она больше своих «пионериков» не видела.

В том году вся молодежь страны отмечала пятидесятилетие комсомола, и Шура была избрана от комсомольцев отдела культуры на торжественное городское собрание. Со сцены говорились торжественные речи, назывались имена лучших организаций, но почему-то награды были вручены работникам горкома партии, исполкома, поощрили даже… заместителя директора банка за отлично организованную работу с молодежью.

Шура смотрела на тех, кто принимал почетные грамоты, и думала: «А как же рядовые комсомольцы? Ведь это они работали, они приносили славу организации, а награды почему-то получили руководители? Неужели опять началось деление на простолюдинов и знать? Неужели все решает должность, а не талант, деловые качества людей?»

Шура постаралась отогнать от себя эту вредную мысль, однако вскоре по письмам друзей-«орлят» поняла, что и они задумываются: в стране что-то не так… И росла неудовлетворенность от этого неуловимого «не так».

«Моя работа меня не удовлетворяет, - писала Галка Лаврова, ее главная подружка по «Орленку», - и виновата в том не только я. Ты же знаешь, я работаю вожатой в школе, и моя работа совершенно никого не интересует. Я могу быть занята работой с утра до вечера, а могу проболтаться без дела весь день, и никто не поинтересуется, почему я праздно шатаюсь по школе. Вот такое у нас отношение к пионерской работе. Я даже и работой это назвать не могу - занятие. Некоторые мне говорят: «Что ты так беспокоишься? Тебе больше всех надо? Плюнь на все и живи спокойно, получай свои шестьдесят рублей. А меня тошнит от этого спокойствия. И решимости сломить это равнодушие не хватает… Жизнь в «Орленке» была для меня праздником, сейчас мне кажется, что все это было во сне - та яркая кипучая жизнь среди единомышленников, людей неравнодушных. Конечно, и среди нас были случайные люди, приехавшие просто отдохнуть, потому что родители приобрели по блату путевку. И все-таки хочется вернуться назад, в «Орленок», хоть на один денечек…»

И тогда Шура поняла причину этого «не так»: их воспитание в школе шло вразрез с реальной жизнью. Взрослые учили: надо делать так, а за спиной детей часто поступали иначе. Ее поколение все-таки старались оградить от лжи и лицемерия, но уже стали появляться в школе учителя, которым было и в самом деле безразлично будущее их учеников, страны, они словно повинность отбывали в школе, и этот вирус безразличия постепенно распространялся все дальше по цепочке - равнодушными ко всему становились и ученики. И вот окончил ученик школу, поступил в первый попавший институт, окончил его через пень-колоду, поехал по распределению работать, отработал без всякого желания и вернулся домой. Но большая часть все-таки поступала в ВУЗы по призванию, стремилась быть полезной обществу. И когда в стране наступило время перемен, у власти оказались по какой-то странной иронии именно самые равнодушные ко всему, кроме собственной персоны. И поколение Шуры, самая лучшая ее часть, оказалось в положении человека, который стоял над пропастью: ноги его упирались в осыпавшиеся края, и никак не мог он шагнуть ни вправо, ни влево без риска упасть вниз. Кто-то умудрялся качнуться вправо и, приспособившись к новым жизненным канонам, шел вперед, кто-то останавливался перед пропастью, не в силах ее преодолеть. А кто-то и срывался вниз, сраженный жизненной безысходностью от неумения ни выжидать, как те, кто остался перед пропастью, ни выбросить из души те принципы, которым следовали раньше, как сумели сделать перешагнувшие пропасть. И никому было невдомек, что человек не пропасть перешагнул, а перешагнул через самого себя, тот рубикон, который называется совестью.

Но это было потом…

А пока шел 1968 год.

Уже четыре года во главе страны Советов был Леонид Ильич Брежнев: в октябре 1964 года Хрущева отстранили от руководства Коммунистической партии и страной. Сразу же были отменены талоны на продукты, полки магазинов наполнились, свободно можно было купить сгущенное молоко, тушенку, различные рыбные консервы, сахар, макароны. Не подрывая веры в коммунизм, Брежнев не давал, как Хрущев, опрометчивых обещаний построить его, например, в 2000 году. При нем перестали говорить о культе личности Сталина, который, хоть и был грузином, но главенствующую роль в развитии страны отводил русскому народу. А Брежнев на торжественном собрании, посвященном пятидесятилетию Октябрьской революции, провозгласил о построении в СССР «развитого социалистического общества», о том, что отныне существует однородное общество - советский народ, в котором нет национальных разногласий: все национальности равны и полноправны. В последствии такая концепция равноправия народов, больших и малых, привела к тому, что приоритет отдавался малым народностям и гражданам республик, а русский народ все больше оказывался в тени, и никто даже не задумывался, что, чем больше нация, тем больше ее вклад в развитие страны. И в то время, когда каждая республика взращивала национальную гордость в своих гражданах, русский народ, воспитанный в духе интернационализма, не придавал этому значения - вот почему русские ребята никогда не обращали внимания на принадлежность своих одноклассников к другой нации и дружили со всеми.