"Скорость тьмы" - читать интересную книгу автора (Проханов Александр)

Глава четырнадцатая

Ольге Дмитриевне снился сон. Будто она стоит на берегу огромной синей воды, и к ней, из ветряных волн плывут лоси, красные, глянцевитые, одни далеко, другие ближе. Целое стадо лосей выплывает из бескрайнего разлива, спасаясь от грозной, настигающей их стихии. Ольга Дмитриевна видит, как омывают синие волны красные бока зверей, как дышат над волнами их темные глубокие ноздри, мерцают черные испуганные глаза. Она стремится им помочь, манит к себе, своей страстью, молитвой выводит их на отмель. Усталые звери касаются ногами дна, поднимаются, выбредают на берег. Идут мимо нее, отекая водой, стряхивая брызги с загривков. Последний лось, дыша боками, утомленно идет по песку, оставляя отпечатки копыт. И в ней такое облегчение, такая радость, такое благоволение к спасенным животным, которые бредут мимо нее, все дальше и дальше от бескрайней воды, в безопасные леса и луга, где их не настигнет несчастье.

Она смотрит им вслед и видит, что лоси, отойдя от берега, вдруг попадают в болото, дикое, черное, с остриями мертвых деревьев. Проваливаются в топь, выдирают вязнущие ноги, рушатся, громко стенают. Их красные бока покрываются липкой грязью. Их утягивает вглубь. Одна за другой скрываются глазастые горбоносые головы. Все стадо у нее на глазах тонет в болоте, и там, где только что были могучие, дышащие звери, колеблется растревоженная жижа, хлюпают пузыри, дико торчат мертвые деревья.

С криком, в слезах, она проснулась. Лежала с колотящимся сердцем, не умея разгадать ужасный сон. Понять природу сил, погубивших прекрасных животных. Объяснить, как ее мысли и чувства, ее упования и мечты связаны с плывущим в синеве лосиным стадом, с их мнимым избавлением, с их ужасной неминуемой гибелью.

И еще острее, мучительней утвердилась решимость отправиться в удаленное село Звоны на берегу моря, где обретался чудесный старец отец Павел, наделенный даром предсказывать. Может быть, вещий монах разгадает ее сны и мучения, объяснит, в чем суть ее метаний, к чему ее призывает судьба, что ей надлежит совершить. С этим и обратилась к Ратникову, во время их мимолетной встречи, одной из немногих, что последовала после их чудесного плавания.

Все эти дни Ратников чувствовал, как над ним простирается медленная туманная мгла, какая случается среди ясного дня, перед началом ненастья, еще далекого, неслышного, посылающего своих бесшумных гонцов. Солнце, продолжая светить, окутывается тусклой дымкой. От деревьев и трав ложится странная тень. Перестают петь птицы и трещать кузнечики. Пропадает запах цветов. Над горячей дорогой ошалело летит одинокая бабочка, словно за ней гонится незримый охотник. В воздухе возникает удушье, словно сквозь незримую брешь утекает земной кислород. И сердце охватывает необъяснимая тревога, беспричинная тоска, будто должен умереть близкий родной человек.

Так чувствовал Ратников случившийся инфаркт Люлькина, которого увезли в московскую клинику и теперь, перевитый трубками, среди мерцающих мониторов, он лежал в палате под капельницами, и именитый профессор на ежедневные звонки Ратникова отвечал уклончиво и осторожно.

Появление в городе Шершнева, его требование отдать завод, его наглый, бессовестный выпад, сразивший Люлькина, были знамением неясных, приближавшихся перемен. Он улавливал эти перемены при встречах с чиновниками министерств, с представителями корпораций, с которыми прежде были прекрасные отношения партнерства и взаимопомощи, а теперь появились намеки и недомолвки, едва ощутимое торможение его предложений и просьб. Словно все они знали что-то, неведомое Ратникову. Нечто такое, что обесценивало его роль и усилия. И это мучило и раздражало его.

Завод по-прежнему работал интенсивно и ладно. Прибывала партия новых японских станков. Завершался монтаж суперкомпьютера, который обещал резко ускорить расчеты конструкторов, усовершенствовать моделирование проходящих в двигателе процессов. Но и здесь наметились едва ощутимые сбои. Вдруг стали останавливаться предприятия смежников, производивших комплектующие детали для двигателя, и требовались немалые усилия и деньги, чтобы снова их запустить. Кредиторы японских и немецких банков стали проявлять беспокойство по поводу предоставленных заводу кредитов, намекали на возможность преждевременного их погашения, объясняя это неустойчивостью мировых финансовых рынков.

Все это, вместе взятое, создавало ощущение невесомой, летящей по небу мглы, предвестницы затмения. Рождало необъяснимую тревогу и муку. И было неясно, надвинется ли на солнце черная тень, вырезая в пылающем круге овальный ломоть. Или черная тень закроет все солнце, распушив по сторонам багровые жуткие вспышки. Или тень пройдет мимо солнца, и мгла расточится.

Не желая разгадывать опасные предзнаменования, откладывая встречу с надвигавшимися угрозами, он стремился туда, где не было тревог и напастей, а был бесконечный свет и счастливое обожание, хрупкая нежность и волнующая волшебная тайна. Стремился к любимой женщине, которая появилась в его жизни, словно лучистая, возникшая из-за туч звезда.

Они катили вдвоем в далекие Звоны. Их путь пролегал по пустынному голубому шоссе, среди мачтовых сосняков и просторных летних полей. На волнистых холмах розовели прозрачные, словно тени, шатровые колокольни и старинные пятиглавые церкви. Ратников вел машину, чувствуя рядом ее волнующую женственность, едва уловимый запах ее духов. Мимолетно смотрел на нее. Видел близкий тонкий профиль, высокий открытый лоб, уложенную каштановую косу. Испытывал радость и тревожное ожидание безымянного и волшебного, что ожидало их среди солнечных просторов и перламутровых далей.

— Должно быть, вам кажутся странными мои чудачества, — сказала она, — Вы терпите мои капризы. Сначала я заставила вас плыть по морю к покосившейся колокольне. Теперь побудила вас ехать к монаху, который предсказывает будущее. Но поверьте, для меня это важно. Мне нужно услышать от него вещее слово, заглянуть в мое будущее.

— А, может, вам лучше не знать? Может, свернем на другую дорогу и поедем в Тутаев? Там Волга, чудесные церкви, чудотворный образ. Навестим местного художника, который пишет картины, состоящие из разноцветных пятен. В них странным образом угадываются лица, дома, деревья. Пообедаем на берегу Волги. Это и есть наше будущее, недалекое и вполне предсказуемое.

— Нет, я должна узнать у монаха, почему мне снятся таинственные и вещие сны. Кто мною движет с самого детства, обещая то счастье, то неминуемую ужасную долю. Кто провел меня по заснеженному московскому переулку. По ночному, в разноцветном дожде Парижу. По горному серпантину с налетающим красным грузовиком. По эстраде кабаре в ядовитых лучистых вспышках. По прохладному пляжу Капакабанэ в Рио с туманным бразильским крейсером. По залам музея с картинами и утварью из затопленных русских усадеб. По берегу моря, поглотившего страну Молоду, откуда доносятся голоса любимых и близких. Кто Он такой, и к чему меня побуждает. Какой поступок я должна совершить, чтобы выполнить его безмолвную волю. Пусть вам это не покажется блажью. Это связано с моей жизнью и смертью.

Он не ответил. Вел машину, чувствуя жаркую силу двигателя, послушную мощь механизма. Не понимал ее тайны. Не умел разгадать природу ее муки. Обожал ее.

Через дорогу в нескольких местах перебегали зайцы, нелепо прыгая, прижимая уши, ныряя в придорожные заросли. Кружили ястреба в потоках теплого воздуха. Разбегались проселки с указателями исчезнувших деревень, от которых остались цветущие яблоневые сады. Мелькнувшая придорожная яблоня казалась огромной, усыпанной цветами девой, распростершей в синеве белоснежные руки.

Ольга Дмитриевна чувствовала скорость машины, набегающие волнистые дали, в которых к ней приближалось долгожданное знание. Вещий старец объяснит ей, для чего она явилась на свет, любила, страдала, предавалась страстям и утехам, внезапно замирала от сознания своей неповторимой судьбы. Знание, что приближалось из перламутровых далей, могло оказаться роковым приговором, неотвратимым приказом, который она не посмеет нарушить. Этот приказ грозно изменит жизнь, побудит к мучительным и горьким поступкам. И она дорожила оставшимися часами неведения, упивалась красотой мелькающего красного бора, удерживала взгляд на придорожных белых цветах, стремилась вслед за синекрылой, перелетевшей дорогу сойкой.

— Давайте здесь остановимся, — попросила она, когда расступились леса, и шоссе, одолевая холм, полетело вверх, в синеву. — Хочу погладить траву.

Ратников отыскал земляной спуск с обочины, который уводил в поле и терялся среди летучих трав. Остановил машину, и они вышли наружу.

Травы, гонимые ветром, окружили их лучистым блеском и тихим посвистом. Казалось, мчатся зеленые и серебряные табуны, их поворачивает неслышный зов, и они, становясь розовыми, несутся в другую сторону. Все пространство струилось блестящими потоками, изливалось изумрудными ручьями, и от этого колыханья кружилась голова, чудилось, что поле переплескивает из края в край душистую влагу. Травы тянулись к ним, омывали ноги, хотели взять к себе, умчать на розовых и зеленых волнах. Накрыть с головой, окружив непроницаемой завесой узких струящихся листьев, тонких опушенных стеблей.

Ольга Дмитриевна гладила траву, и казалось, множество серебристых существ подбегает к ней, целует руки и уносится прочь. Он любовался ей, видел, как ее тонкие ладони проникают в глубину трав, расчесывают их, нежно ласкают. Из-под рук у нее вылетела белая бабочка, подхваченная ветром, полетела, раздувая крохотные холщевые паруса, пропадая в блестящей дымке. Вторая бабочка, смугло-красная, выпорхнула из травы и помчалась, подхваченная воздушным течением, исчезая в солнечном блеске. Третья бабочка, серо-лиловая, словно крохотная искра, мелькнула в стеблях и канула. Ему чудилось, женские руки создают бабочек из воздуха и душистой пыльцы, выпускают в потоки ветра, и они исчезают, как бессловесные гонцы. Несут безмолвную весть кому-то незримому, кто живет в далекой, темно-синей дубраве.

— Странно, что в русском фольклоре отсутствует бабочка, — сказала она, — Ее нет ни в сказках, ни на вышивках, ни в песнях. Есть медведи, зайцы, всякие птицы, змеи, есть цветы, луна, солнце. А бабочек нет. Почему? Русский крестьянин, когда выходил в луга косить траву, был окружен целым роем бабочек и мотыльков, дивной красоты, но словно их не замечал. Почему? Я размышляла над этим. Здесь какое-то умолчание, какая-то связанная с бабочками тайна, запрещающая упоминать о ней. Может быть, сходство бабочек с ангелами? Или душами умерших?

Ратников смотрел на нее с нежностью и утонченным бережением, чувствуя ее беззащитность, ее хрупкою уязвимость, окружавший ее мир таинственных и чудесных явлений, ему непонятных. Хотелось одеть ее прозрачной защитой, заслонит от мирских невзгод и напастей, слушать ее волшебный, с тихими переливами голос, как у задумчиво поющей птицы. Хотелось обнять, не ее, а окружавший ее душистый воздух с переливами света и тени.

Она сбросила легкие босоножки, ступила на траву, как в плещущую воду. Протягивала среди стеблей узкую белую стопу. И казалось, травы омывают ей ноги, переплескиваются через узкие щиколотки, нежно ласкают колени.

— Я подумала, что, быть может, вот здесь, по этому полю бегал маленький мальчик из рода Глебовых, мой дальний родственник. Наступал своими белыми ножками на эти длинные листья, сизые метелки, распугивал бабочек. А потом белого офицера Глебова расстреляли на набережной Волги, и трава знает об этом и помнит.

Серебристые гривы летели по полю к далекой синей опушке, где кто-то молча слушал ее, видел их, стоящих среди зеленых табунов. Ратников чувствовал драгоценность летучих мгновений, бессловесную весть, уносимую к синей опушке.

— А потом по этому полю шел своей молодой походкой другой Глебов, тот, что потом сгорел в танке на Курской дуге, стреляя из башни, на которой было написано: «За Сталина». Я нашла его фотографию в музейных архивах.

Синий безмолвный дух, живущий в далекой дубраве, смотрел издалека, из ветвистых могучих дубов, и Ратников молил его, чтобы дух сберег их обоих среди этой красоты, чистоты.

— И еще один Глебов, уроженец Молоды, мог проходить по этому полю. Он был астроном и открыл небольшую планету, которую назвал «Звезда Глебова». Быть может, в честь какой-нибудь прекрасной любимой женщины.

— Вы и есть Звезда Глебова, — сказал он, шагнув в травяные зеленые струи, — Вы и есть прекрасная, любимая мною женщина.

Она повернулась к нему. Ее белый высокий лоб был близко. Глаза из-под пушистых бровей смотрели пристально, оглядывали его лицо, словно сверяя с каким-то, известным ей прежде изображением. Протянула руку и кончиком пальца повела по его щекам, подбородку, дрогнувшим бровям, спустилась к губам, будто нарисовала их заново. Он тихо целовал ее пальцы, чувствуя на лице неисчезающий след ее прикосновений.

— Вы очень мне дороги, — сказал он, чувствуя, как пальцы ее пахнут цветочным соком и сладостью улетевших бабочек, — Выходите за меня замуж. Вы мне очень нужны.

— Едва ли я сделаю вас счастливым. Мне на роду написано быть не женой. Что-то ждет меня впереди, какая-то грозная доля. Вот приедем к старцу, он мне поведает.

Ему было больно, и было ему чудесно, и он знал, что запомнит навсегда это поле. Глубоким стариком, в меркнущей памяти все будут струиться зеленые гривы, и ее белая любимая стопа все будет нырять среди тончайших трав. Она пошла к машине, не надевая босоножек, села в салон. Он вел свой упругий, дрожащий шинами джип, оставляя позади волшебное поле, и всеведающий дух, облюбовавший дубраву для своей задумчивой жизни, смотрел им вслед.


Они въехали в Углич, который казался блюдом с раскрашенными пасхальными яйцами. Радостно и нарядно выглядели домики и особнячки, аляповатые колоннады и арки, колокольни и колоколенки, купеческие лабазы и мещанские жилища. Их коснулась веселая рука моляра, затейливая фантазия реставратора, превратившего захолустный город в живописный сундучок, оклеенный открытками, конфетными фантиками, этикетками. Ольга Дмитриевна радостно озиралась на яркие, как яичный желток, фасады, на резные наличники, на ворота с каменными столбами, на которых лицом к лицу сидели львы, похожие на одутловатых щенков. Было людно. По улицам бродили туристы. Туристические автобусы сгрудились на площади, и им было тесно среди игрушечных фасадов, косых закоулков, заросших травой подворий.

— Давайте здесь остановимся. Немного погуляем, — попросила она, радуясь этому нежданному препятствию, возникшему на пути к вещему старцу, от которого ждала грозное, роковое для себя известие. Отдаляла его, откладывала неизбежную встречу, словно хотела потеряться среди этой пестроты, наивной красоты, лубочной детской затейливости, — Здесь все такое милое, смешное и трогательное.

Они оставили машину в мощеном переулке. Двинулись вдоль покосившихся домов, деревянных заборов, чугунных, с обломанными пиками, оград. Пахло скошенной травой, ветхим жильем, сырыми камнями и сладким дымом невидимых очагов и жаровен. Город был ряженный, в сарафанах и кокошниках, в косоворотках и сафьяновых сапожках, но под этим балаганным облачением, сшитым на потребу столичных и заморских туристов, ощущалась трудная жизнь людей. Просеменил старожил в обтрепанном пиджаке, согбенный под тяжкой ношей. Мелькнул печальный, из тусклого оконца, старушечий взгляд. На перекрестке возник нервный подросток с бегающими воровскими глазами.

— Как странно, — сказала она, — В этом затейливом городке, среди милых теремочков и трогательных церквушек, скрыта великая русская драма. Ведь здесь, в этих самых улочках и травяных двориках оборвалась когда-то русская история. Ее рассекли тем самым ножом, которым зарезали царевича Дмитрия. Сюда ударили разрушительные силы невероятной мощи, опрокинувшие русское царство. Вы чувствуете это? Чувствуете эту тайну?

— Нет, — признался он, — Знаю о ней, но не чувствую. Все быльем поросло.

Они медленно шли к набережной, где тонко, между деревьев вспыхивала Волга и слышалась нестройная музыка. Ольга Дмитриевна старалась угадать среди синих куполов, каменных колонн и крашеных кровель след того ужасного крушенья, тень огненного, пролетевшего над Русью метеорита, испепелившего русское время. Не было кратера, не было осколков, но она улавливала душой мучительные излучения, ощущала среди солнечного дня едва различимую мглистую тень.

Вышли к набережной. Волга сочно сверкала, катила синеву, выплескивала ее в город, и все стояло в голубой, едва различимой дымке, — стилизованная под петербургский дворец гостиница и церковные купола, усыпанные золотыми звездами, и причаленный к пирсу белый корабль, и крутящийся ворох танцоров, музыкантов, песенников, ходивших ходуном на потеху столпившихся зевак.

В грохочущем танце было много алого, сдобно- белого, лучисто- стеклянного. Белозубые, в красных сарафанах бабы. Музыканты с дудками, балалайками, ревущим баяном. Бородатый цыган, словно ему налепили на лицо кусок черного вара, водил на цепи живого медведя. Зверь вываливал красный язык, скалил мокрые слюнявые зубы, пританцовывал вместе с лихими скоморохами в заломленных шапках и колпаках с дрожащими бубенцами. Перед ряженными, на мостовой стоял эмалированный таз, в нем топорщился ворох денег, рубли, доллары, сыпались горсти монет, не попадали, раскатывались под коваными сапожками танцоров.

— Давайте подойдем поближе, — попросила Ольга Дмитриевна, вовлекаемая в этой алый, грохочущий вихрь.

Гармониста любить надо, Гармонист одна отрада, ой, ох!

Дородная малявинская красавица в алом сарафане, нарумяненная, набеленная, колыхала на пышной груди стеклянные бусы. Притоптывала, повизгивала, оголяла белый сдобный локоть. Бедово зыркала на гармониста, который ухарски, от плеча к плечу, разваливал малиновые меха.

Я сидела на рябине, Меня кошки теребили. Маленьки котяточки, Цап-царап за пяточки, ух, ох! Ой, ай!

Вторая баба в кокошнике, в черном, с алыми розами платке, водила плечиками, притоптывала сафьяновыми сапожками, с пятки на носок. Хмельно хохотала, лезла обниматься к медведю. Цыган с черной шерстью на подбородке встряхивал гремящей цепью. Маленький верткий скоморох на кривых ногах, горячий, жилистый, в смешной размалеванной маске, крутился на одном каблуке. Падал ниц, начинал ходить на руках, приставал к бабам, норовя залезть под подол. Его отталкивали, лупили по спине, а он увертывался от ударов, обращал во все стороны свою хохочущую потешную маску.

Ольга Дмитриевна улыбалась, ее бледное лицо порозовела. Ратников видел, как ей хорошо и весело, как притоптывает она босоножками, как плечи ее трепетно вздрагивают, словно вот- вот и она влетит в этот огненный вихрь, закружится среди дудок, балалаек и бубнов. Он вынул из портмоне пятисотрублевую купюру и кинул в таз.

— Юрий Данилович, отец родной, что ж так мало даешь? — подскочил к нему скоморох, — Аль обеднял? Аль в кармане дыра? Ты же олигарх известный, кинь народу на штофик водки, а мы за тебя выпьем, чтобы дело твое не пропало, чтобы начальство жаловало, и чтоб бабы тебя любили. Баба твоя никуда не годится. Ее ни в повозку запрячь, ни на перине валять. Она неученая, из квелых ниток крученая. Дай нам свою бабу на выучку, а мы тебе взамен хошь Лизку дадим, хошь Катьку. У обеих сиськи по два пуда весят. Будешь с ними обоими в постели кувыркаться. А эту, твою квеленькую, уведем и с медведем жить заставим. Родятся от них медвежата, — скоморох подкатился к Ольге Дмитриевне и попробовал по-собачьи укусить ее за щиколотку. Та отшатнулась, прижалась к Ратникову.

— Полегче, парень, — Ратников ногой отогнал скомороха, — Каблуком в рожу получишь.

Скоморох крутанул колпаком, загремел бубенцами, прошелся, руки в боки, под визг гармони. Его маска весело скалилась, в прорези глаз сверкали шальные глаза, в отверстии рта выглядывали красные плотоядные губы, в открытом вороте виднелась жилистая потная шея с набухшей веной.

— Ой, как мы боимся! Напужал олигарх. Куда нам, холопам, с олигархом тягаться. Наше место собачье, в конуре, на соломе. Пущай с ним другие тягаются. У других-то не рожа, а личико, не лапы, а рученьки. В этих рученьках ножичек востренький, по горлышку олигарху чик-чик!

Скоморох вился угрем, крутился волчком. В его руках появились деревянные ложки. Лихо отстукивая, рассыпая костяной звук, он ударял себя в лоб, в подошвы сапог, окружая себя с головы до ног дробными переборами. Ольге Владимировне вдруг почудилась в руках скомороха блеснувшая сталь, померещилось отточенное лезвие. Она ужаснулась, увидев, как из-под маски глянули разбойные глаза, как налилась злобой фиолетовая жила на горле. Среди нарядных домишек, золотых куполочков вдруг скользнула страшная тень, просверкало слепящее лезвие, обнажился кровавый след полоснувшего по горлу ножа.

Я Маланю еб на бане, Журавли летели. Мне Маланя подмахнула, Валенки слетели.

Баба в кокошнике бесстыдно приподняла сарафан, затопотала белыми полными ногами. Матерная частушка ошпарила Ольгу Дмитриевну. Скоморох подлетел к ней, протянул жилистую, покрытую волосками руку с черными пальцами плотника, в зазубринах и порезах:

— Брось ты своего олигарха. Айда к нам, красавица!

Ратников с силой ударил по руке, но та не отпрянула, стиснулась в костистый кулак, словно сжала рукоять финки.

— Умоляю, пойдемте отсюда, — пролепетала Ольга Дмитриевна. Прижимая ее к себе, Ратников уводил ее прочь с набережной, туда, где стояла машина. Им вслед неслись визгливые частушки, вой дудок, рычанье зверя, веселый перестук ложек.

Они ехали молча, подавленные. Миновали гидроузел с застрявшем в шлюзе белым сухогрузом. Углич, как опрокинутый сундучок с выпавшими игрушками, остался позади. Вновь заструилось пустынное голубое шоссе, распахнулись пятнистые от солнца и облаков поля. Ольга Дмитриевна чувствовала не проходящий ожег, будто прижалась грудью к раскаленному от мороза железу, на котором осталась часть кожи. Из-под веселой мишуры земного наивного мира вдруг глянула стальная реальность. Упавший на Русь железный метеорит никуда не исчез, сохранил свою непомерную тяжесть, принесенный из космоса магнетизм, бесцветную радиацию смерти. Лишь покрылся тончайшим слоем почвы, обманчиво зарос полевыми цветочками, спрятался под ворохом легковесных домишек. Обжигающая лютая тьма сверкнула в прорезях скоморошьей маски. Синяя сталь блеснула в костяном кулаке, та самая, что когда-то полоснула по хрупкому горлу, рассекла становую жилу русской истории.

Ехали в ровном шелесте ветра, лишь понемногу забывая о пережитом помрачении.

Заволновались, заколыхались холмы, словно под мягким зеленым одеялом дремали великаны, — угадывались их головы, плечи, вытянутые ноги, дышащие груди. Было безлюдно, ни деревень, ни встречных машин. На высоком холме кучно росли деревья с черными вороньими гнездами, похожими на кавказские папахи, мерцало металлическое скопище крестов. Розоватая ленточка каменной кладки окружала погост. По склону наивно и трогательно взбегала тропинка.

— Давайте здесь остановимся, — попросила Ольгам Дмитриевна, откладывая встречу с неведомым, обманывая налетавшую на нее из будущего грозную весть.

Ратников свернул с асфальта, по сухой колее подъехал к холму, остановил машину перед оградой с каменной аркой, без церкви, без часовни. Только притулился поблизости чахлый домишка, окруженный не печальными кладбищенскими деревьями, а цветущими яблонями.

— Должно быть, было село, а теперь одни могилы. Здесь начинается земля Молода. До холмов вода не дошла, а окрестные села ушли на дно, — Ольга Дмитриевна прошла под аркой, ронявшей на землю прозрачную тень.

Они шли по кладбищу, полузаросшему, притихшему, без птичьего пения, без вороньего крика, без пчелиного гула. Надгробные памятники из разных времен соседствовали друг с другом среди высоких берез, из которых зелеными струями сочились печальные ароматы. Казалось, памятники сначала ссорились, воевали друг с другом, но потом помирились и успокоились, застыли в покосившихся позах, в каких застало их примирение.

Здесь было несколько надгробий из черного мрамора и красного гранита, без спиленных крестов, с именами купцов и чиновников, с упоминанием их званий и рангов, с повторявшейся надписью: «Не суди меня, Господи, по грехам моим, но суди меня, Господи, по милосердию твоему». Было множество металлических крестов кузнечной работы, с завитками, жестяными цветами и листьями, похожих на посеребренные сквозные кусты.

Видно, их сделал один и тот же мастер, любивший свое ремесло, желавший незатейливой, бесхитростной красотой смягчить суровость могильного знака.

Кое-где, среди молодой крапивы, возвышались мятые пирамидки с заржавевшим пятиконечными звездами, чуть красневшими облупленной краской, — видно, под ними покоились фронтовики и партийцы, деревенская советская знать, состоявшая из колхозных бригадиров и счетоводов. Тут же, за отдельными, свежевыкрашенными оградками, виднелись плоские мраморные плиты с высеченными, серо-белесыми портретами усопших. Эти могилы посещались, на некоторых пестрели бумажными ворохами обновленные венки, мерцали на могильных холмиках разноцветные, выгоревшие лампадки.

Ольга Дмитриевна наклонялась к могилам, старалась прочесть неразборчивые надписи. Ратников видел, как беззвучно шевелятся ее губы, и думал, что она ищет среди имен фамилию «Глебовы».

— Взгляните, — позвала она. Он подошел. — Какое необычное имя.

На плите черного мрамора выступало серебристо-седое лицо. Строгая немолодая женщина с застывшим выражением недоумения и печали, и высеченное имя: «Пелагея Васильевна Жизнь». И не было дат рождения и смерти, — Здесь похоронена Жизнь. Не правда ли, что-то сказочное, мифологическое, когда умирают боги, кончаются времена, исчезают земные стихии. Эта женщина напоминает хранительницу русского времени, которое завершилось, собрало с земли свой последний урожай, и хранительница ушла со своим народом. Стережет его, здесь, на кладбище, среди весенней крапивы, осенней бузины, под белыми зимними звездами. Берегиня исчезнувшей страны Молоды. Вам не кажется?

Ратников угадывал ее волнение, ее печаль и предчувствия, в которых мерещилось ей неотвратимая доля. Он не мог повлиять на эту долю, не мог ее изменить, только сопутствовал любимой женщине, а куда, он и сам не знал.

— Хорошо бы упокоится на этом погосте, где-нибудь рядом с хранительницей. Чтобы она берегла твои вечные сны, и березы роняли на твою могилу выпавших из гнезда воронят.

Ему стало больно, словно она завещала ему место своего погребения. Он подумал, что случится день, когда он снова увидит эту гранитную плиту, оградку с посеребренными завитками, увидит высеченное на камне лицо, прочитает странное имя «Жизнь», не увидев года рождения и смерти.

Они прошли сквозь кладбище, вышли за каменную изгородь. И с вершины холма открылось море, необъятный разлив с летучими разводами ветра и серебряной рябью, блеском невидимого отраженного солнца и голубыми лучами из-за белой тучи. Здесь было ветряно, свежо. Ольга Дмитриевна зачарованно смотрела вдаль, поводила плечами, не находя защиты от ветра. Он подошел к ней сзади и обнял. Она прижалась к нему. Он тихо целовал ее волосы, касался губами теплого затылка, чувствовал, как дышит она в его объятьях. Казалось, погост плывет среди бескрайних вод с зелеными парусами берез, населенный незримыми пассажирами. Под водами лежала райская страна Молода, прибежище усопших. Задумчивая перевозчица с каменным лицом направляла ковчег в чертог вечной жизни. И они, еще не шагнувшие на этот ковчег, еще живые и теплые, любящие друг друга, дорожащие хрупкими прикосновениями и тихими поцелуями, провожали уплывающих вдаль.

— Мне здесь спокойно, — повторила она.

В небе, над синей тучей, созданный из прозрачных лучей и водяных отражений, летучей пыльцы и стеклянного воздуха, возник крест. Радужный, туманный, пернатый, он реял над русским простором, как ниспосланное знамение. Ольга Дмитриевна шевелила губами, словно целовала этот ниспосланный с неба крест, благословлявший и напутствующий.


Звоны возникли впереди желтоватой колокольней, серо-желтой линялой церковью, рассыпанными вдоль дороги домами и аллеей старых тополей, в конце которой блестело и переливалось море. Тополя вместе с дорогой приближались к самой воде, исчезали у берега, и казалось, они убегают под воду, и там, в туманной глубине, невидимые, высятся высокие деревья, длится проложенная среди них колея, и кто-то сидит на телеге, погоняет лошадь, а над ним солнечная водная поверхность, с разводами и зыбкими кругами.

Они оставили машину возле церковной ограды, за которой было много молодого бурьяна, несколько могильных крестов. В открытые двери храма легкой птичьей походкой пробежала женщина в черной, до земли, юбке, неся накрытую тканью корзину. Мимо, толкая перед собой одноколесную тачку, прошел мужчина в свитере и резиновых сапогах. В тачке лежал ворох зеленоватых рыбачьих сетей. У берега, куда направлялся рыбак, слышался стук моторки. Лодка с черной фигуркой, оставляя пенистую дугу, уходила в разлив. Из церкви вышли две женщины. Одна, тучная, на раздутых ногах, опираясь на грубые костыли, с одутловатым измученным лицом, в облачении богомолки. Вторая, моложе, в грубых башмаках странницы, в черном платке, из-под которого торчал острый нос. На сухом пожелтелом лице тонкой черточкой сжались губы. Она поддерживала хромающую подругу. Обе медленно спустились с крыльца, вышли за церковную ограду.

— Скажите, пожалуйста, где отец Павел живет? — спросила Ольга Дмитриевна, когда женщины с ней поравнялись.

— Там, в конце села у самой воды, — махнула рукой остроносая, — Мы тоже туда идем.

— Господи, хоть бы батюшка принял нас. А то второй раз приезжаем. Он, когда очень плох, людей к себе не пускает. Сегодня, говорят, ему полегчало. Бог даст, приложимся к его рученьке. — Обе выглядели утомленными долгой дорогой, изнурены хворями, но в их лицах, как светлое облачко, светилась надежда.

Ратников и Ольга Дмитриевна, опережая медленную пару, направились по улице, вдоль косых домов и утлых заборов, за которыми иногда слышался крик петуха или блеяние козы. Ольга Дмитриевна озирала эту сохраненную, не затопленную кромку райской страны Молоды, над которой не сомкнулись воды. Видно рай погрузился в пучину, там каждое дерево, каждый храм, каждый предмет были окружены прозрачным сиянием, каждый житель носил вокруг головы нимб. Здесь же святость земли улетучилась, мир поблек и погас, и нигде, ни на лицах, ни на кровлях не виделось светящихся озарений.

Они приблизились к маленькой темной избушке, притулившейся на круче, над самым морем. Она напоминала скорее деревенскую баню, чем жилье. Крыша желтела от лишайников, венцы почернели, словно их прокоптили. Забор, седой от старости, покосился, и за ним, налегая на тес, сочно зеленели деревья, цвела яблоня, осыпая на улицу белый пепел лепестков. Вдоль забора стояли две длинных скамьи. На них поместились странники, явившиеся к старцу за духовной помощью. Все усталые и печальные, изведенные дальней дорогой, хворостями, неурядицами и огорчениями, с робкой надеждой на облегчение, с выражением бесконечного терпения и покорности. Все были усыпаны лепестками опавших цветов. Ратников и Ольга Дмитриевна присели на свободное место, среди кульков и дорожных кошелок.

— Отец Павел принимает? — спросил Ратников, отчужденно оглядывая унылых людей, жалея Ольгу Дмитриевну, причислившую себя к этой бедной и убогой очереди.

— Вы, родненькие, поздно пришли. Должно, не попадете сегодня, — вздохнула плоскогрудая женщина в долгополой юбке, из-под которой виднелись истоптанные, грубые башмаки. — Уже час, поди, у батюшки человек сидит. А все не отпускает батюшка.

Ратникову было неуютно и странно среди этих выцветших лиц, бессильно опущенным рук, потухших глаз, словно он находился в очереди безнадежно больных, уповающих на последнюю случайность исцеления. На скамейке тихонько переговаривались — пожилая женщина с синими мелкими глазками и другая, с бурачного цвета щеками, сплошь покрытыми воспаленной экземой.

— У нас в Ярославле живет одна продавщица, — говорила синеглазка с певучими интонациями сказочницы, — Такая была румяная, сдобная, как творог с вареньем. Стала чахнуть, чернеть, будто в ней червь завелся. Стала, как тень, по стеночке ходит. Обращалась к врачам, свечки в церкви ставила, к знахарям ее водили. Худеет, тощает, червь ее пьет. На какую-то операцию, страшную, смертную, ее повели. И прежде чем лечь под нож, один врач, человек не молодой и верующий, сказал ей: «Операция тебя не спасет. Опухоль почти всю тебя съела. Попробуй, доберись до отца Павла, может, он поможет». Она поехала в Звоны, едва жива. Принял ее батюшка, ни о чем не спрашивал. Только сказал: «На-ка, попей водички из моря. Вода святая, в ней Богородица искупалась. Пей с верой, и исцелишься». Дал ей бутыль с водой, поцеловал и отправил. Она по ложечке воду пила, молилась Богородице, и опять стала белеть, полнеть. Стала, как прежде, кровь с молоком. Вся болезня ее ушла, — синеглазая сказительница поджала сморщенные губки, как если бы сама была причастна к чудесному исцелению, и ее сказ не подвергался сомнению.

К избушке тем временем подошли две странницы, — на костылях, и та, что ее сопровождала. Обе перекрестились на покосившийся домик. Неловко уселись на край скамьи, отирая платками лица. На обеих тут же посыпались белые лепестки яблони, словно бесшумно ставили пепельную мету.

— А у нас в Тутаеве была одна вдова, у которой сын шибко пил. Все добро спустил, шифер с крыши продал, у матери пенсию отнимал, бил больно, — тучная, с бурачной экземой, паломница делилась своими сведениями о чудодейственном старце. — Ни милиция, ни медицина, ничто не помогало. Вся в синяках, в слезах шла по улице: «Хоть бы Господь тебя прибрал, нету моей мочи». Поехала просить помощи у отца Павла. Вошла к нему в келейку, упала на колени: «Батюшка, помоги»! Он ее поднял, посмотрел на нее и так тихо и сказал: «Аннушка, не проси ничего у Бога. Он тебя услышал, поезжай домой». Вернулась в Тутаев, и узнает, что сын ее умер, опился паленой водки. Батюшка имя ее угадал, и про сына узнал. Будто ему ангел весть принес, — она вздохнула больным сиплым вздохом, как вздыхает иногда в темноте большая печальная лошадь.

— А вот еще какое было, — заговорила синеглазка, словно соревновалась с соседкой в своей особой осведомленности, — Московские ребята, которые грабили и убивали, бандиты, одно слово, напали на банк и много денег оттуда вынесли, а кассиров поубивали. Мучит их, видно, совесть, что кровь пролили, и решили они батюшке Павлу денег привести, чтобы на эти деньги церковь отремонтировали и бедным помогли. Приезжают к батюшке и перед ним мешок денег кладут. «Так и так, люди мы верующие, дарим на ремонт храма». А он им говорит: «Чтой-то у вас в мешке, клюкву, что ли, привезли. Красное каплет». Они глядь, а мешок кровью сочится. Бухнулись они в ноги и во всем покаялись. А он им говорит: «Отдайте деньги женам и детям тех, кого поубивали. И идите властям сдавайтесь. Может, вам и будет от Бога прощение». Бандиты эти деньги забрали, отдали тем, кому батюшка велел. А сами явились в милицию и во всем признались, добровольно в тюрьму пошли.

Синеглазая сказительница поведала свою притчу громко, в назидание всем, будто обладала особой приближенностью к старцу, была свидетельницей многих чудесных деяний. Ольга Дмитриевна прислушивалась пугливо и доверчиво, с потемневшими от волнения глазами. Ратникову было жаль ее. Хотелось увести из этой немощной очереди в тот мир, в котором действовали сильные, энергичные люди, строили машины, пускали в небеса самолеты, великими трудами и бореньями увеличивали драгоценные знания о природе, о законах истории, добивались в яростных схватках победы над злосчастными, изъедающими Россию болезнями. От сидящих на лавках пришельцев веяло отчаянием и покорностью. От худого желтолицего парня с повисшими безвольно руками. От пухлого ребенка с мутными рыбьими глазами и открытым ртом, из которого текла слюна. От инвалида в засаленном коммуфляже, из рукавов которого торчали розовые обрубки. Все они были обсыпаны мертвыми лепестками, и этот пепел уже лежал на платке и платье Ольги Дмитриевны.

На крыльце избушки появилась женщина в одеянии черницы, выпуская небритого мужчину в поношенном пиджаке, с большими заплаканными глазами. Было видно, что он только что пережил душевное потрясение, руки его дрожали, по худому лицу продолжали катиться слезы. Он вышел из калитки, слепо взглянул на море, на длинную улицу и пошел, как во сне, щупая темной рукой впереди себя воздух, словно боялся натолкнуться на незримую преграду. Черница скрылась в избушке.

— Марья Ивановна, келейница батюшкина. Ходит за ним, как за детей, — благоговейно произнесла синеглазка, а сама смотрела на удалявшегося мужчину, который шел среди сияния вод, оплавленный светом, не касаясь земли.

Келейница вновь появилась, высокая, плоскогрудая, с тяжелым большим лицом. Вышла к очереди. Навстречу приподнялась сидящая у самой калитки очередница, выцветшая молодая женщина с большим животом, который она прикрывала старенькой шалью. Но келейница прошла мимо нее и строго спросила:

— Есть среди вас Ольга?

Ольга Дмитриевна дрогнула. Не поднялась, а будто отпрянула.

— Ты, что ли? — обратилась к ней келейница, — Иди, батюшка зовет, — взглядом подняла ее со скамьи, повела за собой. Ратников устремился, было, следом, но келейница прикрикнула на него:

— А вы, мужчина, останьтесь, — и увела Ольгу Дмитриевну в дом. А Ратников, чувствуя боль и сострадание, остался. Подумал, — так провожают в операционную любимого человека, останавливаясь перед стеклянными, закрашенными краской дверями.

Через тесные прохладные сенцы привратница впустила Ольгу Дмитриевну в дом, напоминавший тесную келью, — низкий потолок, одно оконце, широкая, под покрывалом, кровать, бревенчатые темные стены увешаны иконами, картинами на религиозные темы, фотографиями священнослужителей. Ярко горели лампады, сияли старые, выпуклые оклады. В оконце, как слюда, переливалось море. В кельи было жарко, пахло воском, сладкими церковными дымами. В большом кресле, откинувшись, сидел щуплый, белобородый старец, хрупкий и слабый, с серебристо-пыльным лицом, сплошь опушенный легкими воздушными волосами. Он показался Ольге Дмитриевне очень немощным, но его синие глаза смотрели на нее с такой любовью, с такой яркой, лучистой радостью, что страх ее мгновенно пропал. Она ощутила необычайную легкость, доверие и благодарность старцу, Бог весть за какое, содеянное для нее добро. Ей показалось, что в старце почти не осталось тела, а все оно превратилось в лучистое сияние глаз, в свечение, окружавшее его тихое лицо. То был одуванчик, из которого смотрели синие дивные очи.

— Слава Богу, пришла. Значит, слыхала, как я тебя призывал. Повидаю тебя, и можно помирать. Садись-ка вон на кровать. Марьюшка, — слабо позвал он, — Принеси-ка воды, да подыми меня.

Ольга уселась, почувствовав деревянную жесткость ложа, словно под покрывалом были голые доски. Келейница вышла и тут же вернулась, неся эмалированный таз с водой. Поставила на пол у кровати, и вода плескалась, отражая оконце, на дне таза колыхались нарисованные маки. Приблизилась к креслу, легко приподняла старца, провела и опустила на пол, у ног Ольги Дмитриевны.

— Господь с тобой, мученица. Я тебе ноги умою, — старец наклонил белоснежную голову, раздувая невесомой серебро бороды, снял с Ольги Дмитриевны босоножки и стал плескать ей на ноги теплые горсти воды. Она оцепенела, не сопротивлялась, позволяя старцу ополаскивать свои уставшие ноги. Чувствовала прикосновение стариковских холодных пальцев и теплые, омывавшие ноги струи. Видела, как краснеют сквозь воду маки.

— Подай рушник, Марьюшка.

Келейница принесла холщевое полотенце, и старец, утомленный, отирал Ольге Дмитриевне ноги. Она испуганно и завороженно смотрела, как белеет его борода у самых ее ног.

— Отведи меня, Марьюшка в кресло, — молчаливая келейница сильным взмахом приподняла старца и почти отнесла его в кресло, опустила в темную глубину. Ольга Дмитриевна ошеломленно сидела, босая, глядя, как млечно белеет в оконце море, как немощно откинулся в кресле старец, как жарко и бесшумно горят вокруг лампады и свечи.

— Ты мученица, все грехи, все пагубы на себя возьмешь, и они в тебе искупятся. Тогда и всплывет Богородица из моря.

— Как всплывет, отец Павел? — чуть слышно спросила Ольга.

— На дне моря икона Богородицы потаенная. Ждет, когда мученица ее из воды вызовет. Тогда и всплывет. Ты мученица. Богородица слышит, что ты к ней пришла, и всеми цветами играет, радуется твоему появлению.

Ольга Дмитриевна видела, как в оконце белые воды затеплились розовым, золотым, зеленым. Стали переливаться, словно на дне загорались светильники, их переносили с места на место, и вода играла тихими самоцветами.

— Люди приходят ко мне, исповедуются, и я их грехи на себя беру. А ты мою исповедь послушай, и мой грех на себя возьми. Я тебя дожидался, чтобы тебе исповедоваться, и ты мой грех на себя приняла. Тогда и умру. А ты муку примешь, и мукой твоей земля усладится и очистится. И Богородица из моря встанет.

Ольга Дмитриевна сидела на кровати, касаясь стопами прохладных половиц. Иконы на стенах были едва различимы среди слепящих свечей, пылающих лампад, синего сладкого дыма. Море подступало к самому оконцу, плескало в келью ковшики радужного света. Старец в глубине темного кресла, как пророк в пещере, белел бородой.

— Еще молодым человеком, комсомольцем, был я призван в войска НКВД, сторожить «врагов народа», которых свозили под Рябинск, в лагерь. Волгострой назывался. Много всяких людей, которые под советскую косу попадали, и их сюда, как сено, сгребали. Кто копал, кто тачки с землей возил, кто на машинах работал, кто мертвых хоронил. И не было у меня к ним никакой жалости. Профессор ли какой, или партийный работник, или сумасбродный поэт, или просто кулак, которого от коров и лошадей оторвали, — на всех смотрел, как на врагов трудового народа, мешающих нашей будущей светлой доле. Стою, бывало, на вышке, с винтовкой, в овчинном тулупе, смотрю, как их в тужурочках, на мороз выводят, под фонарями строят, и то один, то другой на снег падает. Строили они плотину под будущее море, лес пилили, чтобы не было топляка, а нас, охрану, начальство иногда собирало и направляло в соседние деревни и села, чтобы мы людей выгоняли с мест затопления. Мы ходили по домам, кого уговаривали, кого силой гнали. Помню, по всем селам, саперы церкви взрывали, чтобы колокольни из-под воды кораблям проплывать не мешали…

Старец говорил тихо, с трудом, но ладно, будто этот рассказ складывался заранее, в предчувствии долгожданного слушателя. И этим слушателем была Ольга Дмитриевна. Обомлевшая и притихшая, она внимала исповеди старца. Ей казалось, что море за окном откликается на ее пугливые мысли, переливается шелками, набрасывает на нее невесомый покров, окружает нежностью и любовью.

— Когда реки за зиму запрудили большой плотиной, и пошел паводок, и вода затопляла леса и деревни, нас, военных, посадили на лодки, и мы плавали среди домов и церквей, проверяли, ни остался ли кто под паводок. В одном селе, как сейчас помню, Мотыли называлось, подплыли мы к церкви, которую взорвать не успели. Уже вода половину ворот затопила, в окнах стояла. Мы на лодке к окну подплыли, и смотрим, посреди церкви в воде народ стоит. Женщины, дети, старики бородатые, кто с младенцем на руках, кто с книгой раскрытой, читают, поют. Большая икона, уже на треть в воде, яркая, в лампадах, и ей люди, утопая, молятся. Мы из лодки их стали звать. Дескать, выходите, мы вас вывезем. Они не слушают. Стали грозить, что дверь взломаем и силой возьмем. Не слушают. Тогда я винтовку в окно просунул и пальнул по иконе. Кажется, в край попал. И вдруг из иконы вышла женщина, прозрачная, с лицом прекрасным, в платье подвенечном, на голове веточка из бриллиантов. Подходит к окну и говорит: «Павел, почто ты меня гонишь и обижаешь? Я ведь мать твоя». И такая у нее в глазах любовь, и жалость ко мне, и мольба, что я, сам не свой, лодку отвернул от окна и уплыл. И после уж, когда стал священником, вспомнил, что та икона была «Богородица всех скорбящих Радость», и к окну подходила сама Богородица…

Ольга Дмитриевна вдруг испытала такое сострадание к ветхому старцу, всю жизнь носившему под сердцем гнетущий грех, такое слезное к нему обожание, что оконце затуманилось, и стало, как цветной витраж. Невидимая икона в глубинах моря излучала свой радужный свет, и на водах проступал ее золотистый нимб с веточкой звездных бриллиантов.

— С тех пор я стал, как другой. Будто у меня сердце распечатали, и с него железный замок упал. Открылись мне людские страдания, и что я своими делами эти страдания умножаю. Стал я тайно помогать заключенным. Иногда письмо на волю передам. Иногда кусочки сахара подарю. Иногда отвернусь, если кто изнемог и присел отдохнуть. И все слышится мне голос: «Павел, почто ты меня обижаешь»? Раз летом заступил на пост, стою на вышке. Бараки спят, над ними июньская заря негасимая. Сверху мне море видно, где небо, а где вода, не понять. Думаю, где-то там, в глубине лежит село Мотыли, и икона с чудесной Девой. Может, всплывет на поверхность. Вдруг вижу, засветилась вода, будто в море возникло сияние. Розовое, зеленое, голубое, все сильнее и ярче. И всплывает на море, не икона, как я ожидал, а портрет Сталина, такой же, как у нас в казарме висел, только огромный, в пол моря, и цветной, переливчатый. Будто нарисован на платке, колышется на волнах, и лицо, как живое. Брови, усы шевелятся, губы что-то хотят сказать. Я испугался, винтовку выронил. А портрет оторвался от моря, будто его за четыре угла подхватили и вознесли на небо. Стоит в небе, и в нем красное, черное, серебряное блещет, и он из неба что-то хочет сказать. Его подхватило, словно ветром, и погнало вглубь неба, все меньше, дальше. В цветную звездочку превратился, потом и вовсе в черную, чернее неба, точку. В эту точку, как в игольное ушко, полетели все звезды, все планеты. Начался на земле огромный и страшный ветер, меня с вышки сдувает, и вместе с этим ветром улетает с земли тепло, сам воздух, сам земная жизнь. Я обмер, потерял сознание. А утром объявили, что началась война…

Ольга Дмитриевна внимала чудесному откровению, изумляясь, почему она его удостоилась. Черта, которая отделяла ее от таинственного, ей уготованного будущего, была уже пройдена. Сидя в этой душной кельи, глядя, как в черном зеве пещеры серебрится борода пророка, она была по другую сторону черты, и будущее вовлекало ее в себя вместе с исповедью дивного старца.

— Полк НКВД, в котором служил, бросили на фронт, под Вязьму, где немцы к Москве пробивались. Там мы попали в котел, в кипяток железный, и много нашего брата погибло. Я с другими занимал оборону в доме, в который немцы стреляли из танков, били из орудий и ходили на приступ. На второй день в доме только я один в живых остался, все кругом побиты, крыша проломлена, везде пожар. У меня ни одного патрона, только лопатка саперная. Думаю, сейчас танк пойдет, а я на него с лопаткой и с матерным хрипом. Готовлюсь умирать, и вдруг сквозь пролом в стене, по битому кирпичу входит женщина, высокая, белоснежная, глаза голубые, волосы до плеч, в руках веточка с бриллиантами. Та самая женщина, которая в Мотылях меня укоряла. «Ступай, говорит, за мной. Не твой час умирать. Тебе еще жить и жить, покуда ни встретишь мученицу. Встретишь, она тебя и отпустит». Взяла меня за руку и повела из дома. Идем по улице, кругом убитые русские лежат, немецкие танки урчат, ихние солдаты изготовились стрелять. А нас не видят. Проходим сквозь их посты, через весь город, на проезжий тракт, по которому немецкие колонны идут, грузовики, солдаты. Мы среди них шагаем, а они не видят. Вывела она меня через леса и несжатые поля к нашей части, которая под Нарофоминском рубеж занимала. И стал я опять воевать. Всю войну прошел. Под Сталинградом был ранен. Под Курском обожжен. Под Минском контужен.

Под Варшавой тонул. Под Берлином ослеп от огня. Но выжил, и зрение ко мне вернулось. Это Богородица меня через войну провела, для того чтобы я тебя дождался…

Ольга Дмитриевна слушала чудесное повествование, и то пугалась, то вспыхивала радостью, то готова была разрыдаться. Незримая икона из глубины вод откликалась на ее борения, то румянила воды, то золотила, то покрывала сыпучим стеклянным бисером.

— После войны пошел я учиться в университет, на математика. Легко мне наука давалась. Математика, как музыка, не о телесных сущностях учит, а показывает скрытую природу вещей, — как Вселенная устроена, и на каких созвучиях Божий мир стоит. Я этот мир глазами узреть не могу, а выпускаю впереди себя поводыря — математику, и она меня, слепца, в глубь атома уведет, или в другую галактику проводит. Стал я работать в институте у великого русского академика Боголюбова, который создавал уравнения для атомной бомбы и космической ракеты. Мы математикой описывали взрыв, из которого мир родился, то есть, создавали теорию божественного творения, но не из Слова, не из Логоса, а из математической формулы. Когда мир сотворяется, в нем все явления согласованы со скоростью света, вся математика сотворения мира связана со скоростью светового луча. Но когда мир завершается, и падают звезды, и небо сворачивается в свиток, в нем начинает действовать скорость тьмы. Она обратна скорости света, и с этой скоростью мир влетает в «черную дыру» своего конца. Я эту формулу вывел и написал научную статью, в которой доказывал, что душа праведника мчится в рай со скоростью света, а душа злодея уносится в ад со скоростью тьмы. Моя математика доказывала существование рая и ада и могла указать, где во Вселенной находится божественный рай, а где сатанинский ад. Меня за эти размышления сначала из института убрали, а потом и вовсе в сумасшедший дом посадили, оставили без чернил и бумаги, и я гвоздиком на стене писал свои тайные знаки…

Ольге Дмитриевне вдруг стало страшно, словно ей предстояло проводить этот мир в черную пустоту, и остаться одной посреди померкшего мирозданья, где нет ни светил, ни звезд, ни трав, ни людей, а одна безликая бесконечность. У нее стиснулось сердце от невыносимой тоски, оконце погасло, и образовалась непроглядная тьма. Но потом оконце опять забрезжило, словно засветлела тихая зорька, и погибший мир стал вновь нарождаться.

— Я вывел формулу, по которой в русской земле скорость света и скорость тьмы встречаются, и от их сшибки Россия то валится в бездну, то возносится в ослепительном блеске. В России являются праведники, от которых всему миру спасение, и такие злодеи, от которых содрогается мир. Сейчас над Россией зияет дыра, как врата ада, из которых валит кромешная тьма. От этой тьмы в умах помрачение, в душах червь, в земле отрава. Либо русских людей совсем не станет, они разбегутся по чужим народам и странам, и память о них навсегда исчезнет. Либо перед самым концом появится в народе мученица, которая заслонит грудью врата ада и остановит тьму. Ты и есть та мученица, которая послана Богом на Русскую землю. Я тебя всю жизнь дожидался. Угадал по знамениям, когда ты родилась. Когда тебя увезли из России. Когда родители твои на дороге разбились. Знал, когда ты приехала в Рябинск. Выкликал тебя, призывал, чтобы ты поскорее явилась. Сегодня с утра на море икона играет, из воды светлые лучики испускает, будто хочет всплыть. Гляжу и знаю, — это ты ко мне едешь, а икона тебе славу поет…

Ольга Дмитриевна не могла ни о чем спросить. Смысл пророческих слов был невнятен. Загадочная математика сотворения и скончания света осталась для нее непонятной. Одно она знала, что по чьей-то неисповедимой воле она стала избранницей, и ее поведут на муку, которую не обойти, не объехать. Ей гореть на раскаленных углях, задыхаться в петле, погибать под ударом хлыста. Это входит в таинственный замысел, по которому ее сотворили. Показали божественный мир. Окружили любовью. Провели по московским снегам среди голубых метелей. Показали Париж в белых душистых каштанах. Дали вкусить любви. Обрекли на великое горе. И теперь впустили в эту ветхую келью, посадили на жесткую кровать, вещий старец готовит ее к костру или плахе, и за окном среди радужных вод поет и сияет икона.

— Что же мне делать? — тихо спросила она. Старец молчал, только в черной пещере светлела его борода, — Что же мне делать? — повторила она.

— Подойди ко мне, — она подошла босиком. Он с усилием протянул руки. — Наклонись.

Она наклонилась. Он притянул ее и поцеловал в лоб. Она почувствовала слабое тепло его губ и легкое излетающее дыхание.

— Ступай и готовься. Богородица тебя не оставит. Прощай. До встречи на кресте.

Ольга Дмитриевна надела босоножки, повернулась и вышла, сопровождаемая суровой келейницей. Море было белым, как молоко, и на нем далекая темнела колокольня.

— Наконец-то, — шагнул ей навстречу Ратников, — Все у вас хорошо?

Она молча кивнула.