"Рыцарь и Буржуа" - читать интересную книгу автора (Оссовская Мария)

ГЛАВА IX БУРЖУАЗНЫЕ МОРАЛЬНЫЕ КАТЕХИЗИСЫ ЭПОХИ ВЕЛИКОЙ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

И Дефо, и Франклин, которые обращались прежде всего к мелкой и средней буржуазии, проповедуя ей добродетели, ставшие во второй половине XIX века объектом насмешек, — оба они действовали в эпоху, когда буржуазия в их странах находилась у власти. Оба были воспитаны в пуританском духе, что, по мнению других авторов, способствовало формированию у них прокапиталистических установок. В настоящей главе речь пойдет о стране, где буржуазия была католической, и об эпохе, предшествующей победе буржуазии.

Мы уже имели случай познакомиться со взглядами католика Савари, изложенными по заказу католика Кольбера. В них было немало общего со взглядами Дефо и Франклина, однако в отличие от последних Савари занимался исключительно профессиональными вопросами, не выставляя образец купца в качестве образца человека вообще, отличного от господствовавших тогда дворянских личностных образцов. Во Франции XVIII века, накануне революции, буржуазия имела уже ясное представление о новом человеке, не похожем на honnête homme[498] — галантного и праздного придворного. Этого нового человека оно хотело воспитывать при помощи не связанного с религией учения о морали, учения, привить которое французским детям должна была школа. В последние десятилетия XVIII века во Франции появилось множество гражданских катехизисов, которые исходили из «природы человека» и считались пригодными для воспитания человека в любой стране и в любое время. Отвергнутые в эпоху реакции, они опять привлекли внимание, когда созданная в 1866 г. «Французская лига светского образования» (ее руководителем был Ф. Бюисон, а в парламенте ее представлял Ж. Ферри) добилась наконец в 1877 г. отмены преподавания религии в школе. Дисциплина, включенная с этого времени в учебные программы под названием «Катехизисы морального и гражданского просвещения», складывалась под влиянием гражданских катехизисов XVIII века. Кстати сказать, эволюция учебников гражданского просвещения могла бы стать предметом особого и весьма любопытного исследования.

Среди катехизисов, созданных в эпоху Великой французской революции, был и катехизис К.-Ф. Вольнея. В апреле 1792 г. Комитет просвещения Национального собрания рассматривал мемориал, требовавший ввести светское обучение морали, основанной на естественных чувствах и разуме. Год спустя появился вольнеевский катехизис. Некоторые считают его прямо-таки комментарием к «Декларации прав человека и гражданина», в составлении которой Вольней участвовал. Из множества катехизисов (о них будет сказано ниже) мы выбираем именно этот не потому, что считаем его автора фигурой особенно выдающейся, но потому, что здесь очень точно воспроизведены этические лозунги тогдашней французской буржуазии.

1. Личность Вольнея

Имя, под которым наш автор вошел в историю, не настоящее его имя, а псевдоним. Вольней был сыном адвоката, носившего фамилию Шасбёф. Сочетая доходы от адвокатской практики с доходами от земельной собственности, отец Вольнея поднялся выше среднего уровня благосостояния и постарался обеспечить более высокое общественное положение себе и своим детям. Для этого он отказался от прежней фамилии в пользу фамилии де Буажире — от названия своего имения, что звучало уже по-дворянски. Его сын не унаследовал ни этой фамилии, ни притязаний отца. В двадцать с лишним лет он выбрал псевдоним, а в 1789 г. был избран депутатом Генеральных штатов как «Константин Франсуа Шасбёф Вольней — буржуа»[499].

Вольней родился в Краоне в 1757 г. Его мать умерла, когда ему было два года. Отданный в школу, он воспитывался вне семьи. По окончании школы отец предоставил ему финансовую самостоятельность, и Вольней едет в Париж; здесь он изучает различные отрасли гуманитарных знаний и медицину, вращается в кругу энциклопедистов; в салоне вдовы Гельвеция он знакомится с Кабанисом, Гольбахом и, вероятно, с Франклином. Получив довольно значительное наследство, Вольней использует его для того, чтобы совершить путешествие в Сирию и Египет. Изданная им по возвращении книга «Путешествие в Египет и Сирию» (1787) приносит ему известность; позже к ней обращался Наполеон во время своего египетского похода. Дальнейшая жизнь Вольнея заполнена основательными научными исследованиями в области языкознания Ближнего Востока (прежде всего арабский и древнееврейский языки), деятельностью политика и моралиста, а также попытками осуществить некоторые агрономические идеи. Сразу после возвращения во Францию Вольней занялся в Ренне подготовкой выборов вГенеральные штаты. В издававшейся им газете он защищает положение о выборах, направленное против привилегированных. Чтобы сокрушить их численным перевесом третьего сословия, он требует индивидуального и всеобщего голосования, исключая из третьего сословия тех, кто находится на службе у господ и чье мнение полностью зависит от мнения их хозяев. Свое требование Вольней подкрепляет такой наглядной картиной: «Это алжирские рабы, которых мы хотим освободить, но которых должны обстреливать, чтобы уменьшить число пиратов»[500].

В качестве политика Вольней не добился особых успехов, что служило ему поводом для всякого рода обид. В Законодательное собрание он входит прежде всего благодаря своим литературным заслугам. Влиять на ход событий ему мешают, в частности, его слабые ораторские способности. К тому же его амбициозность, резкость в обращении и неизменно абстрактно-принципиальная точка зрения его законодательных проектов настраивают окружающих против него. Так и не попав в первые ряды политиков, после 1790 г. Вольней утрачивает свою популярность. Его обвиняют в связях с Мирабо, хотя А. Матьез пишет о его столкновениях с Мирабо по вопросу о праве короля объявлять войну и заключать мир. Именно Вольнею принадлежит знаменитое восклицание: «Берегись, Мирабо! Вчера — Капитолий, сегодня — Тарпейская скала!»[501]

В 1791 г. Вольней публикует книгу «Руины, или Размышления о расцвете и упадке империй». О ее романтической историософии, в которой сказался горький опыт автора, будет сказано ниже. После роспуска Законодательного собрания Вольней уезжает на Корсику. Здесь он руководит опытной агрономической станцией, исследуя возможности разведения тропических растений в средиземноморском бассейне и южной Франции — идея, которой он увлекся еще во время пребывания в Сирии. В разведение сахарного тростника, хлопка и кофе он вкладывает собственные средства. После года неудач он возвращается во Францию, продав свой земельный участок с аукциона, рассорившись со своими сотрудниками и прибавив к своим обидам еще одну. На Корсике он подружился с молодым Бонапартом,

В апреле 1793 г. появляется нравственный катехизис Вольнея («Естественное право, или Катехизис французского гражданина»). В том же году — году террора — Вольней попадает в тюрьму, из которой его освобождает Термидор. «Катехизис» встречает благожелательный прием в кругах монтаньяров как учебник гражданского воспитания. Вольней опять выплывает наверх и после основания Нормальной школы, задачей которой была подготовка новых учительских кадров, немедленно назначается ее профессором. Он преподает историю, превращая ее скорее в философию и методологию истории. После закрытия Нормальной школы Вольней едет в Соединенные Штаты в поисках, как он сам пишет, свободы и спокойствия. И там он вскоре портит отношения: с одними — из-за своей непримиримой критики религии, с другими — из-за попыток играть в Штатах определенную политическую роль.

Его обвиняют в шпионаже, и Вольней, снова разочарованный, возвращается во Францию, где Бонапарт — в то время уже консул — оказывает ему поддержку и использует для разных дипломатических поручений. Вольней, который в «Руинах» протестовал против колониализма, против завоевания Африки и порабощения Индии под видом торговли, в 1798 г. пишет статью-панегирик в честь Бонапарта: он видит в нем великого завоевателя и миротворца в одном лице. Но вскоре, по мере того как проясняются намерения Бонапарта, дружбе с ним Вольнея приходит конец. Вольней категорически осуждает экспедицию на Сан-Доминго и конкордат с Ватиканом. Когда в 1804 г. сенату было предложено провозгласить Наполеона императором, Вольней оказался в числе четырех сенаторов, имевших смелость голосовать против. На следующий день после одобрения этого предложения Вольней, пережив очередное разочарование, подает императору прошение об отставке и уезжает в приобретенное им имение. Он решает обосноваться здесь навсегда, занимаясь наукой и агрономическими опытами. При Людовике XVIII Вольней производится в пэры Франции, но и в последних своих сочинениях он остается республиканцем, а на смертном одре отказывается от причащения. Республиканские, либеральные и антирелигиозные убеждения он сохранил до конца жизни.

Идеи Вольнея относительно переустройства общества не шли далеко. Он опасался чрезмерного усиления социальных низов — настолько устрашил его кровавый ход революции. «О приниженные народы! — восклицает в «Руинах» автор (точнее, таинственный дух, устами которого говорит автор). — Вы должны знать свои права! Всякая власть исходит от вас, только в вас вся сила! Напрасно короли повелевают вами именем бога и с помощью вашего оружия. Солдаты, врастите в землю и не повинуйтесь! Если султана поддерживает бог, ваша помощь ему не нужна. Если ему достаточно его собственного меча, он не нуждается в вашем мече: посмотрим, что он может сделать собственными силами... Если солдаты опустят оружие, то повелители мира станут такими же слабыми, как последний из их подданных! Народы! Знайте же, что люди, которые вами управляют, являются вашими руководителями, но не вашими властелинами, старшими уполномоченными, но не хозяевами, не собственниками, что они имеют власть над вами только благодаря вам, от вашего имени и для вашей пользы... что бог создал всех людей равными... и что ни один смертный не имеет права угнетать себе подобного»[502]. Все это, по мнению Вольнея, гарантировала уже буржуазная республика.

2. «Катехизис» Вольнея в сопоставлении с его «Руинами»

В «Руинах» Вольней хотел из прошлого извлечь уроки для настоящего. Путешественнику, блуждающему среди руин Малой Азии и размышляющему об упадке стольких держав, некогда процветавших, является таинственный призрак — дух руин. Именно от него наш путешественник желает узнать, «какие силы возвышают и какие вызывают падение империй? Какие причины порождают процветание и какие вызывают несчастья народов? Наконец, на каких принципах должны быть основаны мир и покой обществ и счастье людей?» (с. 42).

В ответ дух руин излагает свою философию истории. Когда-то люди объединились в общество, чтобы обеспечить свое существование. Удовлетворяя все свои нужды благодаря разумной взаимопомощи, они могли бы жить счастливо; увы, та самая любовь человека к самому себе (l'amour de soi, что в данном контексте следует понимать как заботу о собственных интересах), которая составляла основу счастья и совершенства, когда была умеренна и благоразумна, приняв крайние формы и объединившись с глупостью, стала причиной всех несчастий, опустошавших землю. Алчность и невежество разделили общество на угнетателей и угнетаемых. Угнетатели разрушили равенство, царившее между людьми, уничтожили свободу, безопасность человеческой жизни и имущества. Меньшинство прибегло к различным способам, чтобы поработить большинство. В этом ему помогали религия и духовенство, ставшие на сторону привилегированных. Служители всевозможных культов сумели обеспечить себе множество привилегий, освободив себя от всякого бремени. Они не участвовали ни в трудах земледельца, ни в трудах воина; они не делили с купцом его убытков. Они не основывали семью, избегая связанных с нею забот. Чтобы поддержать свой авторитет, они выдумали обряды, в которых сами играли главную роль и говорили от имени богов, заставляя тех защищать свои собственные интересы. Они противодействовали просвещению, чтобы сохранить за собой монополию власти («Руины», с. 73). А в «Катехизисе» Вольней утверждает, что «вера и надежда — добродетели легковерных, выгоды же от них достаются мошенникам» («Катехизис», с. 193).

В следующих главах «Руин» рассматриваются различные формы культуры. Чтобы всем в мире стало хорошо, надо отвергнуть религии, разделяющие людей, и исходить из того, что людей объединяет, то есть из законов природы. Согласно Вольнею (и в соответствии с деизмом французского Просвещения), «идея божества... всегда была естественным продуктом нашего сознания» («Руины», с. 141); но бог — это некое абстрактное бытие, «всеобщая двигательная сила» (с. 75), которую люди представляют себе на свой собственный лад. Вслед за Ксенофаном и предвосхищая Фейербаха, Вольней утверждает, что «вовсе не бог создал человека по своему образу и подобию, а человек создал образ бога по своему подобию» (с. 72), причем этот образ меняется в ходе эволюции самого человека.

Печальная картина истории человечества не должна лишать нас веры в будущее. Прогресс существует. Если люди осознают законы природы и начнут руководствоваться ими, они поймут, что их счастье связано со счастьем общества; слабые поймут, что они должны объединиться между собой; богатые поймут, «что мера наслаждений человека ограничена его телосложением... и что за пресыщением следует скука»; бедняк поймет, что счастье состоит «в душевном покое и возможности употреблять свое время по собственному усмотрению (!)» («Руины», с. 86).

Помочь уяснить людям законы природы и построить на их основе новую, освобожденную от религии этику, которая преобразит мир, — это и есть задача «Катехизиса» Вольнея. Его контркатехизис, по содержанию противостоящий христианскому, как нельзя более сходен с ним по форме. Написан он столь же лаконично, в виде вопросов и ответов. Число заповедей побуждает Вольнея и закону природы приписать десять свойств. В своей книге Вольней считает себя законодателем всего человеческого рода, «толкователем самой природы». Его книга должна служить школьным учебником, который, как надеется автор, будет принят во всей Европе. Все в ней должно быть обоснованно. Этика, которую он намеревается изложить, — это «физическая и геометрическая наука, подчиняющаяся правилам и расчетам точно так же, как и другие точные науки»[503]. «Нравственность, — писал он в «Руинах», — представляет собой науку о явлениях физического порядка, правда заключающих очень сложные сочетания элементов, но простых и неизменных по своей сущности, так как это элементы самой организации человека» (с. 86). Дюркгейм, излагая свою «физику нравов», как видим, имел предшественника, с тем, однако, что «физику нравов» он понимал как социологию обычаев, из которой должны быть выведены этические нормы, Вольней же свои нормы выводил из биологической природы человека.

3. Естественное право

Понятие естественного права (или законов природы) выступает у Вольнея во всех четырех значениях, в которых оно понималось в философии Просвещения:

1) В гл. I «Катехизиса» в качестве примеров законов природы приводятся такие утверждения, как: вода течет сверху вниз; вода тяжелее воздуха; тела подвержены силе тяготения; воздух необходим для жизни некоторых существ; огонь устремляется вверх; огонь обжигает и т.д. Здесь Вольней под законами природы понимает определенные эмпирические обобщения.

2) Во втором значении законы природы понимаются как некие постулаты. Неподчинение законам в первом значении (например, закону, гласящему, что огонь обжигает или что отсутствие воздуха грозит удушением) может иметь для человека пагубные последствия. Во втором же значении законами природы будут любые практические указания, при помощи которых человек использует свои знания о мире — либо для того, чтобы добиться желаемого, либо для того, чтобы избежать нежелательного. Сформулированные в полном виде, эти практические указания приняли бы форму норм целесообразного поведения, наподобие следующей: «Если не хочешь обжечься, не суй пальцев в огонь».

3) В третьем, хорошо известном значении законами природы будут элементарные права человека. Вольней говорит о свободе и безопасности как естественных правах — в том же смысле, что и в «Декларации прав». За такое понимание права критиковал «Декларацию» Бентам,

который прекрасно понимал, что любое право является правом по отношению к каким-то заранее принятым нормам, поэтому нельзя усматривать в правах основу какого бы то ни было законодательства.

4) Наконец, в четвертом значении законами природы будут закономерности, описываемые законами в первом смысле этого понятия. «Официальное» определение закона природы у Вольнея гласит, что естественными законами являются «регулярные последовательности фактов». Закон природы здесь, следовательно, не некое утверждение, но то, к чему относится это утверждение.

Кроме того, у Вольнея фигурирует и некое деифицированное естественное право, о котором говорится уже в единственном числе.

Это право имеет 10 атрибутов.

Оно:

1) первично по отношению ко всем остальным законам и служит для них образцом;

2) восходит непосредственно к богу и потому непогрешимо;

3) является общим для всех стран и эпох;

4) едино и неизменно;

5) оно очевидно и явлено в фактах, всегда доступных чувствам и поддающихся проверке;

6) оно рационально, ибо согласно с разумом, в то время как все другие установления противоречат разуму;

7) оно справедливо, поскольку определяет наказания, соразмерные проступкам;

8) оно миролюбиво и терпимо, ибо гласит, что все люди — братья и права их равны;

9) оно благотворно для всех, поскольку дает людям необходимые способы стать лучше и счастливее;

10) оно самодостаточно для этой цели, ибо в нем заключено все, что ни есть хорошего и полезного в других законах, все их нравственное содержание.

Из перечня атрибутов видно, что естественное право, которому они приписываются, — это комплекс законов (прежде всего во втором и третьем из рассмотренных выше значений) нравственного (а значит, огромной важности) содержания: из него можно вывести катехизис, регулирующий поведение человека.

Констатация факта , что все люди стремятся обеспечить собственное существование, а также одобрение этого факта в форме соответствующего постулата, — таков исходный пункт вольнеевского катехизиса[504]. «Сохрани самого себя» — эта норма, по мнению Вольнея, вытекает непосредственно из того факта , что человеку свойственно стремление к самосохранению. Но наш автор не отдает себе отчета ни в том, что постулаты не могут выводиться из описательных утверждений, ни в том, что в его умозаключениях опущено промежуточное звено, а именно одобрение установленного им психического факта. Стремясь к самосохранению, человек руководствуется личным интересом. В этом своем убеждении Вольней присоединяется к большинству теоретиков его эпохи. «Любовь к самому себе, стремление к счастью и благополучию, отвращение к страданию» выступают в «Руинах» в качестве трех основных «законов природы» (с. 47). «Все понятия добра и зла, добродетели и порока, справедливости и несправедливости, истины и заблуждения, дозволенного и запрещенного, понятия, лежащие в основе нравственности человека как индивидуума и как члена общества, выводятся из этого простого и плодотворного принципа (т.е. из принципа «сохрани самого себя». — М.О.), соотносятся с ним и в нем находят свое мерило» («Катехизис», с. 113).

Хотя в «Руинах» Вольней утверждает, что стремление к счастью столь же присуще людям, сколь камню — стремление падать вниз, в «Катехизисе» удовольствие не выступает в качестве предмета стремлений: оно вместе со страданием играет скорее роль сигнала, который показывает, соответствует наше поведение принципу самосохранения или нет. Удовольствие — вовсе не зло, как утверждают религии. Такое воззрение объясняется тем, что люди наделили божества, которым они поклоняются, своими собственными, человеческими чертами. Предвосхищая точно такое же мнение Г. Спенсера, автор «Руин» замечает, что люди создали себе богов, похожих на злых и завистливых земных деспотов. «Чтобы умилостивить этих богов, человеку пришлось принести в жертву все свои радости; он подверг себя всевозможным лишениям и стал поступать против законов природы. Видя в наслаждении преступление, а в страдании — искупление, человек пожелал любить страдание и отречься от любви к самому себе» («Руины», с. 67). Вольней, так же как Юм и Гельвеций, не хочет добродетели, основанной на самоотречении, аскетической добродетели. Быть добродетельным — значит руководствоваться тем, что полезно для человека и общества; эта полезность всегда в конечном счете сводится к сохранению тела (conserver le corps), а все, что служит сохранению тела, доставляет удовольствие. Поскольку поддерживать свою жизнь — первейшая цель человека, наихудшее преступление — лишить его жизни, а ценность добродетели определяется количеством сохраненных ею человеческих жизней. Слова, знаменательные для человека, обдумывавшего свой катехизис в эпоху террора!

Занятия Вольнея медициной и материалистические тенденции, присущие всей группе так называемых «идеологов», к которой причисляют Вольнея[505], побуждали его подчеркивать значение благ физиологического порядка и даже связывать нравственность с характером питания. То, как мы питаемся, немало влияет на наше настроение. Хорошо усваиваемая еда способствует веселому расположению духа, любви к ближним и готовности помочь им. Овощной стол, из-за его недостаточной питательности, склоняет к праздности, формирует характер ленивый и мягкий и т.д. «Длительный опыт научил древних, что диетика составляет немаловажную часть этики» («Катехизис», с. 126).

Основной норме «сохрани себя» сопутствуют у Вольнея еще три. Это: «учись», «владей собой», «живи для ближних, чтобы они жили для тебя». Три последние нормы, перечисляемые на одном дыхании вместе с первой, играют по отношению к ней, по сути, служебную роль. Чтобы знать естественные законы, надо быть просвещенным человеком: ведь понятия, в которых они выражаются, не даны человеку от рождения и не диктуются слепым инстинктом. Самообладание необходимо, так как страсти могут поставить под угрозу наше здоровье и даже жизнь. Принцип взаимности, названный в последнюю очередь, регулирует всю общественную жизнь в духе правильно понимаемых собственных интересов. К нему мы еще вернемся.

4. Нормативный образец гражданина у Вольнея

Подробный анализ добродетелей, среди которых Вольней выделяет, согласно традиции, добродетели личные, семейные и общественные, позволяет за неизменно абстрактными и лаконичными формулировками автора увидеть портрет образцового гражданина, воспитанного Великой французской революцией.

Это человек просвещенный. Знания освещают ему окружающий мир, знакомят с причинными связями, царящими в природе, и тем самым обеспечивают его существование. Без знаний человек действует как бы на ощупь, подобно слепцу. Эти умозаключения и их характерная образность напоминают, что мы попали в век Просвещения. Вольней явно не разделяет взглядов Руссо о преимуществах «естественного состояния». Только чудачество и мизантропия могли, по его мнению, довести некоторых людей до осуждения знаний лишь на том основании, что ими злоупотребляют. Это все равно, как отрезать язык из-за того, что слово может служить и ко злу. Человек в диком состоянии — «животное злое и хищное, подобное медведям и орангутанам» («Катехизис», с. 110 и 42).

Знания позволяют человеку быть предусмотрительным и прозорливым: такой человек действует, устремляя взор в будущее. «Порядочный человек (honnête homme) почти всегда пренебрегает интересом минуты, чтобы не повредить своим будущим интересам, тогда как подлец поступает наоборот и теряет большие будущие выгоды ради мелкой сиюминутной» («Катехизис», с. 154). Это высказывание, и не только оно одно у Вольнея, свидетельствует о характерных изменениях, которым подверглось во Франции понятие honnête homme. У придворного XVII века Шевалье де Мере, да и вообще в большинстве текстов XVII столетия, это выражение следовало бы перевести как «обходительный» или «хорошо воспитанный человек». Теперь оно означает «порядочный человек» — понятие, в состав которого, как мы вскоре убедимся, явно входит финансовая состоятельность.

Умеренность, рекомендуемую третьей из главных моральных норм Вольнея, порядочный человек соблюдает в еде, питье и эротике. Вольней наглядно изображает фатальные последствия несварения желудка. Что до питья, то он не решается лишить французов вина, однако призывает их к сдержанности. В особенно сильных выражениях описываются последствия злоупотребления эротикой — при одновременном осуждении целибата и монашеского аскетизма. Законы природы велят регулировать эротическую жизнь путем моногамии, причем женщинам предъявляются большие требования по части целомудрия, чем мужчинам. Требуя большей сдержанности от женщин вообще, и в частности недопущения каких-либо внебрачных связей, автор обосновывает это рациональными, как он полагает, доводами. Необходимость большей сдержанности в чувствах вытекает уже из того, что женщине грозят последствия в виде материнства. Если же она решится стать матерью незаконного ребенка, «она становится причиной скандала и предметом всеобщего осуждения, а вся ее остальная жизнь проходит в заботах и горестях. К тому же ей приходится на собственный счет содержать и воспитывать ребенка, лишенного отца. Эти расходы разоряют ее и всячески осложняют ее жизнь — как физически, так и морально. Утратив, таким образом, здоровье и свежесть, без которых женщина не может быть привлекательной, с внебрачным ребенком, требующим все новых расходов, она уже не интересует мужчин, не в состоянии найти опору в жизни, впадает в нужду, в нищету, в разврат и влачит безрадостное существование» («Катехизис», с. 129). Супружеская измена сильнее отягчает совесть жены, чем мужа, так как нередко сопровождается кражей — в пользу чужекровных отпрысков — достояния, принадлежащего только законнорожденным детям. Как видим, голос естественного права звучал для одного из составителей «Декларации прав человека и гражданина» как нельзя более традиционно, и Вольней не видел причины пересматривать мнение, согласно которому материнство вне брака заслуживает осуждения. Не следует забывать, что «Декларация прав» была декларацией исключительно прав мужчины.

Но определенного запаса знаний и способности укрощать пагубные страсти недостаточно для сохранения своего существования и здоровья. Нужно, кроме того, быть мужественным и активным. Мужество позволяет нам защищать свою жизнь и имущество, бороться с угнетателями за свою свободу и независимость, а также стойко переносить удары судьбы. Мужество, несомненно, связано с какими-то природными свойствами, ведь известно, что одни виды животных наделены им в большей степени, чем другие. Но если мы знаем, какие именно свойства необходимы, то можем постараться развивать их у себя. Отсюда видно, что биологизм Вольнея не мешает его вере в возможность перевоспитания человека, столь характерной для XVIII столетия. «Наука о воспитании... в зависимости от того, как ее применять, улучшает или ухудшает людей и расы до такой степени, что может совершенно изменить их природу и склонности» («Катехизис», с. 135). Это убеждение сочетается у Вольнея с верой в устойчивые врожденные качества людей, которые и позволяют формулировать вечные и неизменные законы природы.

Перед лицом законов природы активность есть добродетель. Почитать Верховное Существо — значит руководствоваться его вечными законами, а труд — единственно приемлемая форма молитвы. Труд воспитывает в человеке всевозможные добродетели, подавляет пагубные влечения, дарует здоровье и силы. Лень — один из худших пороков, она делает человека «несдержанным, ненасытным, расточительным, раздражительным, подлым, низким и достойным презрения» («Катехизис», с. 137). Труд человека кормит, а человеку предусмотрительному и соблюдающему умеренность обеспечивает достаток. Бедность не порок, но и подавно не добродетель. Обычно она бывает следствием наших пороков, но также и их причиной: человек, испытывающий нужду в необходимом, как правило, прибегает к недостойным средствам, чтобы выйти из этой нужды. Итак, зажиточность здесь, как и у Франклина, связывается с добродетелью, и Вольней мог бы повторить вслед за Франклином, что пустой мешок прямо не устоит. В то же время он в согласии с Франклином и в отличие от Дефо скорее подчеркивает, что добродетель есть достаточное условие благосостояния, чем обратное утверждение, а именно что благосостояние есть необходимое условие добродетельности. Раз добродетель — достаточное условие зажиточности, бедняк сам виноват в своей бедности, которая объясняется его пороками, — убеждение, как нельзя лучше успокаивающее совесть привилегированных. Зажиточность, оговаривается Вольней, сама по себе не добродетель, но и тем более не порок. Она только средство; добродетельным или порочным бывает лишь способ, которым мы ею пользуемся.

Образцовый гражданин, каким его представляет Вольней, хорошо управляет своим домом. У него царит économie в том смысле, в каком ее понимали античные авторы (см. с. 39-61 настоящей работы). Ему также свойственна économie в узком значении слова, то есть ограничение расходов до необходимого минимума. Сберегание денег обеспечивает человека на будущее, охраняет его от тревог и беспокойства. Та же добродетель, культивируемая в масштабе общества в целом, есть условие национального богатства. «Богатый всем тем, чего он не потребил, человек получает огромные средства для обмена и для торговли; он работает, производит и продает дешевле, чем другие, и ему сопутствует удача во всем, как во внутренних отношениях, так и во внешних» («Катехизис», с. 157). Лишь тот, кто потребляет меньше, чем производит или имеет, может проявлять щедрость; а тот, кто потребляет больше, чем производит, нарушает чужие права.

Уравновешенный бюджет — надежное мерило добродетели. «Добродетели человека и его пороки можно безошибочно оценить, зная отношение его расходов к доходам; по состоянию его финансовых дел можно вычислить его честность, его верность обязательствам, его заботу о благе общества, его истинную или мнимую любовь к отечеству» («Катехизис», с. 159). Итак, порядочного человека видно по его бюджету. Отношение человека к деньгам становится показателем уровня его нравственности.

Почти все моралисты XVIII века вслед за экономистами считали себя обязанными высказаться о роскоши. Вольней не находит для нее достаточно сильных слов осуждения. Человек, привыкший к роскоши, вечно нуждается в деньгах. «Чтобы добыть их, все средства кажутся ему хороши и даже необходимы: он начинает с долгов, потом крадет, грабит, разбойничает, объявляет банкротство, ведет войну против всех, разоряет других и себя самого» («Катехизис», с. 158). В масштабе общества роскошь вызывает не меньшее опустошение. Народ, приученный к ней, сам потребляет все, что производит, и ему нечего экспортировать. Его внешние позиции ослабевают, внутри же страны воцаряется полный разлад. «Роскошь порождает неправедность судей, продажность свидетелей, неверность мужей, проституцию женщин, холодность родителей, неблагодарность детей, скупость хозяина дома, нечестность прислуги, злоупотребления чиновника, злонамеренность законодателя, ложь, коварство, лжесвидетельства, убийства и все болезни общественной жизни» («Катехизис», с. 159).

До крайности резкое осуждение роскоши Вольнеем и известная апология роскоши в «Басне о пчелах» Мандевиля иллюстрируют два подхода буржуазной литературы к этой проблеме. Различие взглядов двух этих авторов можно было бы объяснить тем, что они представляют разные стадии развития буржуазии: Вольней идет в наступление против двора и аристократии, Мандевиль выступает от имени буржуазии, уже почившей на лаврах. Но если в данном случае такое объяснение допустимо, то к расхождениям во мнениях между другими буржуазными авторами по вопросу о роскоши оно неприменимо. Это расхождение нельзя объяснить и тем, будто критики роскоши представляли мелкобуржуазную мысль, а апологеты роскоши защищали интересы крупного капитала. Нет существенной разницы ни между социальным положением Гельвеция и Гольбаха, ни между их исторической ролью; но первый относится к роскоши терпимо, прибегая к доводам Мандевиля, второй же ее громит.

Знакомство с высказываниями на эту тему различных авторов позволяет предположить, что расхождения между ними порой обусловлены если не совершенно противоположными представлениями о роскоши, то, во всяком случае, привлечением различных фактов в рамках одного представления. Так, например, в приведенной выше цитате из Вольнея роскошью, похоже, считается любое проявление жизни не по средствам, что не может не возмутить столь пламенного энтузиаста уравновешенного бюджета, как Вольней. При таком понимании роскоши борьба Вольнея с ней теряет свою классовую направленность. Гольбах, говоря в «Общественной системе» о роскоши, имеет в виду прежде всего королевский двор. «При дворах, — замечает он, — роскошь у себя дома». Своей помпезностью двор побуждает подданных к неустанному и болезненному соперничеству в великолепии, вызывая зависть у бедных. В республиках нет столь разительного контраста состояний[506]. В сочинении «Об уме» Гельвеций, рассуждая о роскоши, имеет в виду такие товары, как бархат и кружева. «Благоразумные женщины, подающие милостыню... поступают менее хорошо, чем женщины легкого поведения, направляемые желанием нравиться; последние дают пропитание полезным гражданам, первые же бесполезны или даже вредны для государства»[507]. Возвращаясь к этому же вопросу в трактате «О человеке», Гельвеций, однако, высказывается против роскоши, ибо она разделяет людей на очень богатых и очень бедных, — деление, которое он решительно осуждает[508].

Хотя, рассуждая о роскоши, Гельвеций и Гольбах представляли ее по-разному, мы далеки от мысли, будто это целиком объясняет расхождение между ними. Проблеме роскоши в XVII и XVIII веках уже отведено в литературе значительное место, но стоило бы вернуться к ней еще раз, не забывая, что роскошь официально осуждалась церковью, а похвала роскоши могла быть одной из форм борьбы с аскетизмом, борьбы, знаменующей почти всю эпоху Просвещения.

5. Гражданин Вольнея в своих общественных отношениях

Жить в обществе человека заставляют законы природы хотя бы в силу его врожденных свойств. Половое влечение побуждает его искать партнера и объединяться в семью ради воспитания потомства. Законы природы сделали человека восприимчивым к чужим ощущениям, которые находят в нем отклик благодаря сопереживанию (co-sentiments, что в точности соответствует fellow-feelings у А. Смита). Общество других людей необходимо человеку для поддержания его жизни. Только «умы, впавшие в чудачество из-за своей брюзгливости, оскорбленного самолюбия или отвращения к порокам общества, составили себе какое-то химерическое представление о состоянии дикости, представление, противоречащее их собственному идеалу совершенного человека» («Катехизис», с. 112) — так пишет Вольней, метя не только в Руссо, но и в присущий XVIII веку миф о добром дикаре. Дикарь (а Вольней представляет его себе вдобавок отшельником) — это невольник в наивысшей степени; он не может есть, когда голоден, спать, когда утомлен, согреться, когда замерз, а жизнь его постоянно в опасности.

В согласии с мнением своей эпохи Вольней считает общество совокупностью людей, живущих сообща из-за взаимного интереса. Главная норма, управляющая этой совокупностью людей, — справедливость, то есть: поступай с другим только так, как ты хотел бы, чтобы поступали с тобой. Из нее вытекают все остальные нормы, такие, как милосердие, честность, искренность, великодушие. Сама же главная норма основывается на трех свойствах, связанных с физиологической конституцией человека, в которой Вольней всегда рад найти точку опоры. Это хорошо известные по «Декларации прав» равенство, свобода и собственность. У каждого человека есть глаза, уши, руки, рот, каждый имеет равное право на жизнь и средства к существованию. Это равенство перед богом, но не в обществе, ибо прирожденные свойства развиваются неодинаково у разных людей. Эти не слишком ясные умозаключения, исходящие из «физиологической конституции человека», выглядят еще сомнительнее, когда речь заходит о свободе и собственности.

Каждый человек, продолжает наш автор, обладает органами чувств, вообще говоря, достаточными для поддержания своего существования. Никто не нуждается в чужих глазах или ушах, от природы каждый человек независим (что явно противоречит подчеркнутой перед тем зависимости человека от человека в эротике). Из констатации этой независимости следует, будто бы то, что никто никому не подчиняется и не имеет права никем распоряжаться, — вывод, который не вытекает из посылки не только потому, что постулаты невыводимы из констатации, но и потому, что речь вдруг заходит совсем о другом. Наконец, постоянно смешивая постулаты и констатации, Вольней объявляет и право собственности основанным на физиологической конституции человека, ибо каждый полностью распоряжается своим телом и плодами своего труда, — утверждение, которое представляет собой не столько констатацию факта, сколько благое пожелание.

Так как от природы никто никому ничего не должен, человек может что-то давать другому только по принципу взаимности. Мы помним, что четвертая из основных норм «Катехизиса» гласит: «Живи для ближних, чтобы они жили для тебя». Между тем, что мы даем, и тем, что получаем, должно сохраняться равновесие. Благодаря принципу взаимности все общественные добродетели полезны тому, кто ими обладает; следовательно, добродетель всегда оплачивается, и можно не сомневаться, что человек станет разумным и добрым, раз это соответствует его интересам. В своих рассуждениях о добродетели Вольней не рассчитывает на бескорыстие. Его представление о человеке (так же как представление о человеке у Гельвеция) чрезвычайно напоминает Ларошфуко, — что, кстати сказать, ставит под вопрос распространенное мнение, будто образ человека у Ларошфуко был лишь портретом клонящейся к упадку и вырождающейся аристократии. Точно так же, как Ларошфуко, видит человека Вольней, а вместе с ним — и восходящая буржуазия. Человек всегда руководствуется собственным интересом, но, если дать ему в руки хороший катехизис, он поймет, что добродетель окупает себя. Плуты — это люди, которые плохо рассчитывают, а считают себя хитрецами. «Не укради» и «не убий» — всего лишь вопрос правильной калькуляции, так же как и добродетель милосердия. Любое преступление есть результат ложной оценки ситуации — утверждение, восходящее к Ш. Дюкло, автору, о котором мы будем еще говорить. Это по видимости напоминает убеждение Сократа, что любой недостойный поступок — в то же время ошибка. Но Сократ хотел сказать нечто другое, а именно: зная, что такое добро, человек не может не стремиться к нему, поэтому проступок предполагает ложное суждение о том, что такое зло и что такое добро. Здесь же проступок означает просчет в калькуляции собственных интересов.

Из принципа взаимности следует, что возместить причиненный ущерб можно одним лишь способом: восстановив прежнее положение вещей. Всевозможные покаянные самоистязания Вольней считает каким-то извращением, деморализующим человека и толкающим его на преступления, — еще один удар по церкви и по церковным представлениям о воздаянии земном и загробном.

Образцовый гражданин Вольнея — человек холодный. Катехизис написан сухо, угловатым слогом, не рассчитывает на какие-либо эмоции даже там, где мы привыкли их ожидать, например в семейной жизни. Родители воспитывают детей как своих позднейших опекунов, сыновняя и дочерняя любовь выражается в том, «чтобы делать полезное себе и своим родителям». Дети должны возместить родителям труды и расходы, затраченные на их воспитание, а выражать привязанность к матери и отцу — в наших собственных интересах; ведь тот, кто плохо обращается со своими родителями, дает дурной пример своим детям и должен ожидать от них такого же обращения. Супружеская любовь также основана на собственном интересе: «Супруги, которые друг друга не любят, наполняют дом ссорами и беспокойством, разжигают войну между детьми и прислугой, попустительствуют развитию дурных привычек у тех и других; каждый домочадец транжирит, грабит, крадет на свой страх и риск; доходы улетучиваются, не принося сколько-нибудь заметной пользы, появляются долги, недовольные супруги избегают друг друга, судятся, и семья, доведенная до разорения, унижения и нужды, распадается окончательно» («Катехизис», с. 143-144).

Некоторые авторы склонны объяснять сухость «Катехизиса» характером самого Вольнея: поскольку тот воспитывался вне семьи, традиция изображает его человеком холодным. Следует, однако, помнить, что эта сухость носит у Вольнея программный характер. Ведь он как раз и хотел показать, что можно построить гармоничную общественную жизнь исходя из одной лишь присущей всем людям склонности заботиться о собственных интересах, которые в последней инстанции оказываются всегда защитой собственного существования. Так Вольней понимал рациональность своей этики. Только при этом условии она становилась «наукой физической и геометрической».

В предисловии к изданию «Катехизиса» 1826 г. (написанном, вероятней всего, самим Вольнеем) мы читаем, что моралисты доселе относились к человеку как к ребенку, которого уговаривают вести себя хорошо, пугая его привидениями или покойниками; «но теперь, когда род человеческий повзрослел, пора обратиться к разуму, пора убедить людей, что стремление к совершенствованию можно вывести из их собственной конституции»[509].

6. Общая характеристика Вольнея на фоне других мыслителей эпохи

В начале этой главы говорилось, что Вольней заинтересовал нас, во-первых, из-за своей исторической роли (участие в составлении этической части «Декларации прав»), во-вторых, как типичный французский моралист предреволюционной эпохи. В какой степени люди, связанные так или иначе с «Энциклопедией», повлияли на лозунги «Декларации прав», прекрасно показывает именно «Катехизис» Вольнея. С предреволюционными моралистами Вольнея роднит желание «построить этику по образцу экспериментальной физики», как говорил Гельвеций. И по своей проблематике, и по содержанию, и по способу обоснования она была направлена против религиозной этики — у Вольнея совершенно открыто, более осторожно у Гельвеция, который предпочитал нападки на религию вкладывать в чужие уста.

Что касается проблематики, то речь шла уже не о спасении души, но об устройстве общественной жизни, которое сделало бы каждого счастливым здесь, на земле. Требуя обоснования любой этической нормы, эта этика противостояла заповедям откровения, возвещенным с небес, и выступала против включения в моральные катехизисы убеждений, поддерживаемых исключительно силой традиции. Исходной точкой, общей для всех этих просветительских систем, было определенное представление о человеке и его природе, то есть определенные психологические тезисы. В то время как христианская этика требовала подавления человеческой природы, испорченной первородным грехом, просветители призывали прислушаться к ее голосу. А голос этот говорил, что каждый человек руководствуется прежде всего (если не исключительно) собственным интересом — факт, который следует принять, вместо того чтобы безнадежно бороться с ним. Но тут возникал вопрос о согласовании обязанностей человека с его интересами. В письме Фридриху II от 21 января 1770 г. Д'Аламбер писал: «Источник нравственности и счастья — в тесной связи между нашим истинным интересом и исполнением наших обязанностей»; однако он понимал, как трудно убедить умирающих с голоду в том, что их истинный интерес заставляет их быть добродетельными, даже если можно согрешить безнаказанно. «Если бы мне удалось, — читаем мы в том же письме, — найти удовлетворительное решение этой проблемы, я бы давно уже составил нравственный катехизис»[510].

Для Вольнея это не было бы проблемой: он не замечал противоречия интересов, а следовательно, и противоречия между собственным интересом и долгом. Наш долг — помогать другим, но таков же и наш интерес, ведь тот, кто не помогает другим, не может рассчитывать на помощь, а тот, кто посягает на чужое имущество, не может рассчитывать на уважение других к его собственному имуществу. Это равновесие охраняется санкциями, которые можно было бы назвать «естественными» по аналогии с естественными наказаниями у Руссо. Холод в комнате, как помним, был естественным наказанием для Эмиля, разбившего оконное стекло. Для Гельвеция гармония интересов не гарантировалась так «естественно» и так автоматически, но требовала искусного законодателя, который при помощи системы наказаний и поощрений добился бы, чтобы добродетель окупала себя, а проступок оказывался бы всегда просчетом. Впоследствии эта утопия «совершенного законодательства», которую Плеханов считал характерной для XVIII века буржуазной утопией, поразила Бентама. В то время как у Гельвеция царит искусственное согласие интересов, у Вольнея оно скорее естественное. Такое различие было связано с тем, что Вольней больше, чем Гельвеций, привык мыслить в биологических категориях. Хотя Гельвеций и в законодательстве, и в морали хотел в качестве исходной точки взять некие первичные и всеобщие человеческие склонности (например, стремление избегать страданий и искать наслаждения), однако признание таких неизменных факторов не мешало ему с исключительной силой и настойчивостью утверждать, что склад человеческого ума полностью зависит от обстоятельств, в которых он формируется: от формы правления, от законодательства и от приобретенных в этих обстоятельствах привычек.

Мы уже упомянули, что в этике Вольнея, как и в этике большинства его современников, природа человека, вопреки религиозной этике, принимается такой, какова она есть. «Подавленные страсти, — говорит Дидро, — низводят выдающихся людей с их высоты. Принуждение уничтожает величие и энергию природы»[511]. В то время как христианская этика провозглашала необходимость обуздания грешной природы человека, просветительская этика вовсе не требует от человека преодолевать собственную природу. Принуждать себя к чему-либо — «совершенно не во вкусе времени», как писал один из современников Вольнея. «Некоторые авторы, — замечает не без иронии Вовенарг, — смотрят на нравственность так же, как на современную архитектуру, в которой ищут прежде всего удобства»[512]. И в самом деле, этика Вольнея не знает самоотречения и героизма, связанных с конфликтами: ведь конфликтов у него нет. Счастье, которое он обещает, — спокойное счастье, жизнь в безопасности и блаженном достатке (douce aisance). Этот блаженный достаток для него чрезвычайно важен; восхваляя определенное поведение, он не забывает подчеркнуть, какие финансовые выгоды оно обеспечивает; а жизнь в бедности — обычная у него угроза, когда ему надо кого-либо от чего-либо отговорить.

Французские моралисты XVIII века, и вместе с ними Вольней, не желают — опять-таки вопреки религиозной этике — в оценке поступков считаться с намерением или мотивом; они считаются только с последствиями. Это — тоже голос эпохи, о чем можно узнать из крайне любопытной книги Ш. Дюкло (настоящее имя автора — Шарль Пино), озаглавленной «Замечания о нравах этого века». Книга Дюкло, опубликованная в 1751 г., то есть за семь лет до книги Гельвеция «Об уме», хорошо отражает дух эпохи как суммы истин, которые тогда носились в воздухе. Лишь по плодам можно оценить растение, пишет Дюкло в связи с проблемой оценки человеческого поведения[513]. Каждый человек преследует собственные интересы, но поступки, вытекающие из этой общей для всех мотивации, будут добрыми или дурными в зависимости от их последствий. Быть полезным и к людям доброжелательным — таков, по мнению Дюкло, лозунг эпохи.

Для Гельвеция дополнительным доводом в пользу отвлечения от мотивов поведения была трудность их выявления, немалая даже для совершившего данный поступок. Намерение само по себе не может быть ни заслугой, ни преступлением, подчеркивает Вольней. Добродетель, как уже говорилось, санкционируется у него полезностью. Она сводится просто-напросто к совершению полезных для человека и общества поступков («Катехизис», с. 117). «Добродетелями по предрассудку» Гельвеций называет все добродетели, не оправдываемые полезностью. Полезность у обоих авторов в конечном счете — всегда полезность для тела. Любое наслаждение или страдание у Гельвеция носит физиологический характер, любое благо (как это еще сильнее подчеркивает Вольней) — это благо для организма.

Из известных нам этических систем французского Просвещения та, которую развивает Вольней в своем «Катехизисе», звучит в наибольшей степени «по-мещански», если понимать это как определенную типологическую категорию. В упомянутой выше книге Дюкло, на сорок с лишним лет опередившей вольнеевский «Катехизис», еще заметны реликты рыцарской этики, господской ориентации. В ней еще сказывается «человек чести», напоминающий «величавого» у Аристотеля. «Человек чести, — пишет Дюкло, — мыслит и чувствует благородно. То, чем он руководствуется, — не законы, не рассуждения и тем более не подражание; он мыслит, говорит и действует с неким превосходством и как бы сам является для себя законодателем». И дальше: «Честь — инстинкт добродетели, она придает ей смелость. Она не рассуждает, не притворяется, действует даже и безрассудно...»[514] У Вольнея все по-другому. Его образцовый гражданин рассуждает и рассчитывает, и это окрашивает все его отношения с другими людьми. Он руководствуется принципом «do ut des» — «даю, чтобы ты дал мне». Принцип этот, чуждый демонстративной щедрости и великодушию рыцарской этики, часто называют принципом взаимности; так его называет и Вольней. Этот принцип, однако, не следует смешивать с принципом «око за око, зуб за зуб», который тоже можно было бы назвать принципом взаимности, но который представляет собой нечто совершенно иное: именно он лежит в основе требования мести, присущего рыцарскому этосу. Принцип «даю, чтобы ты дал», то есть принцип взаимности, в нашем понимании этого термина, впервые в европейской литературе мы встречаем в сказках Эзопа, которые недаром имели такой успех в XVIII веке, а также в «Трудах и днях» Гесиода, где заявляет о себе совершенно новое по сравнению с рыцарской эпопеей течение этической мысли.

Принцип «даю, чтобы ты дал» по видимости констатирует определенную мотивацию поведения человека. Норма Вольнея «живи для других, чтобы они жили для тебя» в первой своей части содержит постулат, а во второй — стимул, побуждающий следовать этому постулату. Но можно изложить эту норму в виде правила целесообразного поведения, гласящего: «Если ты хочешь, чтобы другие жили для тебя, живи для них», — правила, указывающего средства достижения неких целей. В норме «живи для других, чтобы они жили для тебя» можно выделить негативную и позитивную стороны. Негативная советует не делать другим того, что было бы неприятно тебе самому, иначе тебе могут отплатить тем же; позитивная советует делать другим то, что было бы тебе самому приятно, в расчете на такое же ответное поведение. Христианское смирение и призыв подставлять обидчику другую щеку, разумеется, неприемлемы с точки зрения принципа взаимности. Они лишь умножают число обид и несправедливостей («Катехизис», с. 152). Все идет хорошо тогда, когда между тем, что мы даем, и тем, что получаем, соблюдается равновесие («Катехизис», с. 150). Это равновесие — основа общественной жизни.

Обе нормы, представленные выше как две разновидности принципа взаимности, содержатся и у Дюкло. Следование «негативному варианту» принципа взаимности (то есть норме «не делай другому того, что было бы неприятно тебе самому», норме, которую диктует нам справедливость) называется как у Дюкло, так и у Вольнея «честностью». Этого от людей можно требовать. Другое дело — «позитивная разновидность» (у Вольнея она диктуется милосердием), следование которой и составляет у Дюкло истинную добродетель. «Запретам честности следует повиноваться, — пишет он, — добродетель приказывает, но повиновение ей добровольно»[515]. Мы цитируем это высказывание, так как оно повторяется в этике французского Просвещения и обосновывает различение, которое позже восприняли утилитаристы и которое в Польше побудило Л. Петражицкого предложить свой критерий разграничения права и морали. Нельзя требовать, чтобы другие делали нам добро, — это область морали. Можно требовать, чтобы они не делали нам зла, — это область права и правосудия, которая у авторов XVIII века (как во Франции, так и в Англии) тесно связана с охраной права собственности, понимаемого в широком смысле. В этом смысле собственностью считается наше тело, наши мысли, жизнь, личная свобода и имущество.

Мы уже говорили, что «Катехизис» Вольнея был одним из множества катехизисов. В заключение трактата «О человеке» такой катехизис набрасывает и Гельвеций. Вот как он начинается:

«В. (Вопрос). Что такое человек?

О. (Ответ). Животное, как уверяют, разумное, но (?), несомненно, чувствующее, слабое и способное размножаться.

В. Что должен человек делать в качестве чувствующего существа?

О. Избегать страдания и искать удовольствия. Эти поиски удовольствия и это постоянное стремление избежать страданий называют себялюбием (amour de soi).

В. Что должен, далее, делать человек в качестве слабого животного?

О. Объединиться с другими людьми: либо чтобы защищаться против более сильных, чем он, животных; либо чтобы обеспечить себе пропитание, на которое посягают хищные звери; либо, наконец, чтобы поймать тех животных, которые служат ему пищей», и т.д., и т.д.[516]

В ту эпоху катехизисы писали не только для взрослых. Один из энциклопедистов, М. Гримм, в 1755 г. написал «Набросок катехизиса для детей». Впоследствии Ж.-Ф. Сен-Ламбер, автор восторженной биографии Гельвеция, сочиняет всеобщий катехизис для детей с 12-13-летнего возраста [«Начала морали, или Всеобщий катехизис» (1798)]. Начинается он, как у Гельвеция:

«В. Что такое человек?

О. Существо разумное и чувствующее.

В. Что должен он делать в качестве разумного и чувствующего существа?

О. Искать удовольствия и избегать страдания.

В. Не является ли стремление человека к удовольствию и уклонению от страдания тем, что называют себялюбием (amour propre)?

О. Оно есть необходимое следствие любви к себе.

В. Все ли люди наделены себялюбием в равной степени?

О. Да, поскольку все они хотят существовать и быть счастливыми.

В. Что следует понимать под словом «счастье»?

О. Устойчивое состояние, в котором испытываешь больше удовольствий, чем страданий.

В. Что нужно для того, чтобы достигнуть этого состояния?

О. Быть разумным и руководствоваться разумом.

В. Что такое разум?

О. Знание истин, полезных для нашего счастья», и т.д., и т.д.[517]

Похожую жизненную программу, столь характерную для XVIII века, предлагало масонство. Один из историков цитирует стихотворение, в котором эта программа изображается следующим образом: «Масон проходит путь своей жизни // По тропинке, усыпанной цветами, // Стремясь к удовольствиям, // Избегая страдании, // Во всем руководствуясь благими законами // Учения Эпикура»[518].

Как видим из этих цитат, идеологи французской буржуазии накануне Великой революции проповедовали не аскетизм — чего обычно ожидают от восходящего класса, — но стремление к удовольствиям и уклонение от страданий, точно так же как раньше Локк или Юм, идеологи английской буржуазии, уже упрочившей свою власть. Известно, что вожди французской революции обращались к древнеримским образцам. Но это было характерно скорее для деятелей, чем для теоретиков. Гельвеций, правда, ссылался на пример римской республики, чтобы противопоставить ее французской монархии, с которой он боролся скорее косвенным образом — восхваляя республики античности или осуждая самодержавных восточных деспотов; ведь открыто порицать политический строй собственной страны он не мог. Но его этические нормы, как и нормы Вольнея, вряд ли подошли бы для воспитания civis romanus [Римский гражданин (лат.)]. В то время как после буржуазной революции в Англии «Локк вытеснил пророка Аввакума»[519], во французской революции Локк (в лице своих французских последователей) предшествовал обращению к римским образцам, затем аккомпанировал ораторам Национального собрания, драпировавшимся в римские тоги, а также пригодился после упрочения власти французской буржуазии. В 1826 г. сочинения Вольнея дождались переиздания с восторженным предисловием А. Босанжа, а затем и дальнейших изданий. Правда, по мнению биографа Вольнея Гастон-Мартена, его читали уже по-другому, обращая особенное внимание на критическую направленность «Руин», а в «Катехизисе» — скорее на борьбу за свободу, чем за равенство; тем не менее и тогда у него нашлись поклонники. «Катехизис», считает Мартен, пригодился и для защиты от бури 1830 г., устрашившей тех, кто еще помнил эпоху террора, поскольку можно было ссылаться на требование слушаться велений долга и подчиняться признанным однажды законам.

Как и всякий утилитаризм, оценивающий поступки по их полезности, утилитаризм Вольнея мог быть использован в различных целях в зависимости от того, как понимать «полезность». Если «полезный» означает «способствующий достижению поставленной цели», то полезность меняет свой вид вместе с изменением цели. Если же относить этот термин к средствам достижения цели, то его значение определяется тем, что мы понимаем под «благом».

Но кроме этого, чисто формального утилитаристского лозунга, нормы Вольнея заключали в себе достаточно богатое конкретное содержание, которое вовсе не обязательно теряло свою актуальность после революции. Оно прекрасно сочеталось с призывом Гизо «Обогащайтесь!» или с лозунгами Ш. Б. Дюнуайе. Во многих случаях только сухость, отсутствие юмора и отвлеченный догматизм отличали «Катехизис» от франклиновских календарей. Мы помним, что образцом человека у Франклина был человек, достойный кредита. У Вольнея надежность в финансовых делах также выдвигается на первый план, а ей сопутствуют, как и у Франклина, предусмотрительность (которая осуждает жизнь без заботы о будущем), трудолюбие, бережливость и умеренность.

Но вернемся к гедонизму Вольнея и его предшественников. Чем объяснить, что буржуазные писатели накануне и во время Великой французской революции так дружно призывали искать удовольствия и избегать страданий? Я думаю, что их гедонизм был прежде всего частью борьбы против религиозной этики, связанной со старым миром абсолютистской монархии и феодальных традиций. Оценка поступков только в зависимости от того, счастье они приносят или страдание, позволяла пересмотреть традиционный комплекс этических норм, позволяла что-то утверждать и что-то обосновывать; а это освобождало этику от авторитета откровения и подчиняло ее авторитету «разума».

Случалось, что в просветительском гедонизме усматривали доктрину наслаждения жизнью, соответствовавшую духу общества, к которому принадлежало большинство просветителей. Ведь они, вообще говоря, жили в достатке. У Вольтера, как известно, было немалое состояние, позволявшее ему жить на широкую ногу в собственном замке в Ферне. Должно быть, как раз поэтому его изображают глашатаем крупной буржуазии. Гельвеций быстро разбогател, управляя королевскими имуществами. Барону Гольбаху и барону Гримму не приходилось заботиться о хлебе насущном. Остальные неплохо жили литературным трудом — способ зарабатывать на жизнь, который, как подчеркивают историки, был новостью в эпоху Просвещения. Враги энциклопедистов часто ставили им в вину их сибаритизм. Так, например, в сборнике под заглавием «Когда-то, или Добрые старые времена» (издан без даты, но, вероятнее всего, до 1817 г.[520]) мы находим язвительную характеристику образа жизни энциклопедистов, принадлежащую перу аристократа А. Прива д'Англемона. Хорошо им жилось, считает автор. «Короли и вельможи восхищались ими и боялись их, народы в них верили, потому что ожидали от них лучшего будущего». Все общество каждый день встречалось на обильных званых обедах: у госпожи Гельвеций, у госпожи Жоффрен, которая субсидировала «Энциклопедию», у госпожи Гольбах и т.д., и т.д. По пятницам обедали у Неккеров, ведь те были протестантами и не соблюдали постов[521].

Мы цитируем эти колкости вовсе не для того, чтобы приуменьшить значение, особенно практическое, деятельности предреволюционных буржуазных писателей, но для того, чтобы обратить внимание на действительно любопытную ситуацию, когда люди, критиковавшие современный им политический строй, пользовались в то же время многими его милостями. Упоминавшийся нами Дюкло выделяет в окружающем его обществе «людей пера» в качестве особой группы. «Литература, — по его мнению, — не дает, строго говоря, положения в обществе, но заменяет его для тех, у кого его нет, и обеспечивает привилегии, не всегда доступные даже тем, кто стоит выше на общественной лестнице». И дальше: «... те, чье высокое положение в обществе уже обеспечено, рады приветствовать людей с тонким умом». Это им льстит. Ум имеет в себе нечто уравнивающее людей, как игра и любовь, в которой все равны[522]. Итак, буржуазные писатели той эпохи во Франции и за ее пределами вращаются в высших сферах, а их мятежный дух служит чем-то вроде изюминки в аристократических салонах, прежде чем дело дойдет до мятежа такого масштаба, о котором в салонах не могли и помыслить.

Робеспьер в своей речи 9 мая 1794 г. говорил об энциклопедистах: «Наиболее же могущественной и наиболее знаменитой была секта, известная под именем энциклопедистов. В нее входило несколько достойных уважения человек и большое число честолюбивых шарлатанов. Многие из ее главарей стали значительными лицами в государстве. Кому неизвестны влияние этой секты, ее политика, тот не может иметь полного представления о периоде, предшествовавшем нашей революции. Эта секта в политических вопросах никогда не ставила высоко права народа; в вопросах морали она шла дальше религиозных предрассудков. Ее корифеи иногда произносили громовые речи против деспотизма, но получали пенсию от деспотов; они иногда писали книги против двора, а иногда — посвящения королям и мадригалы придворным; они были гордыми в своих писаниях и унижались в передних высокопоставленных лиц. Эта секта с большим рвением пропагандировала материалистический взгляд, который сильнее всего был принят среди великих и среди умных людей; ей в значительной степени обязан тот род практической философии, который ввел эгоизм в систему, рассматривал человеческое общество как войну хитрости, успех — как правило справедливости и несправедливости, честность — как дело вкуса или благопристойности, мир — как владение ловких мошенников»[523].

Было бы крайней односторонностью отождествлять гедонизм буржуазных писателей XVIII века с улыбающимся портретом Ламетри на гравюре 1751 г. и с его «Искусством пользоваться жизнью, или Школой наслаждения», опубликованной в том же году. Не следует забывать, что гедонизм имеет два обличья: он велит не только умножать удовольствия, но и бороться со страданиями. Мы знаем, как сильно звучит именно эта нота у Вольнея. Дидро в предисловии к своей пьесе «Отец семейства» (о ней мы еще скажем в следующей главе) дает герцогине де Нассау-Саарбрюк, которой эта пьеса посвящена, советы о воспитании детей. Было бы хорошо, если бы детей герцогини сильнее трогал вид малышей, голышом играющих в мусорной куче, нежели красота фасадов зданий и площадей; они должны знать, что один дурной человек может заставить плакать сотни тысяч, а любая этическая система, отделяющая человека от человека, — плохая система. Благожелательность к людям и человечность — две добродетели, высоко ценимые Просвещением.

В заключение обобщим выводы, к которым привели нас рассуждения о Вольнее. Во-первых, стоит вспомнить о франклиновских мотивах, которых мы не хотели бы терять из виду. Мы уже отмечали многочисленные аналогии между Вольнеем и Франклином. Критика аскетизма, измерение добродетели полезностью, восхваление трудолюбия, бережливости, умеренности, предусмотрительности, аккуратности, убеждение, что отношение человека к деньгам характеризует уровень его нравственности, а уравновешенный бюджет есть мерило добродетели, — вот некоторые из общих для них обоих черт. Франклин излагал свои советы как примерный хозяин, обращаясь к мелкой буржуазии. У Вольнея они адресованы средней буржуазии, что видно, в частности, по его замечаниям о семейной жизни. Будучи обращены адресату иного уровня, они выступают в гораздо более изысканном теоретическом одеянии. Советы Франклина могли звучать добродушно, так как ему чужды были страсти полемики. В Пенсильвании не приходилось бороться с наследием феодализма. Мелкая буржуазия была здесь у себя дома. Другое дело Вольней. Тот выступал в качестве кодификатора нового класса, который ожидал от него нового катехизиса, противопоставленного феодальным образцам и религиозной этике — опоре старого строя. Знаменательны заглавия книг, в которых Франклин и Вольней изложили свои постулаты. Первый писал благожелательные «Советы», второй составлял не терпящий возражений «Катехизис». Сходство их содержания, при различном его оформлении, свидетельствовало о том, что этика франклиновского типа не настолько уж тесно была связана с протестантизмом, раз мы находим ее в католической стране у человека, воспитанного в католических традициях.

Сопоставление «Катехизиса» Вольнея с высказываниями других французских моралистов XVIII века привело нас к некоторым дальнейшим выводам. Мы отметили, что облачение в римскую тогу было лишь одним из обличий морали, провозглашавшейся буржуазией накануне и во время революции, причем некоторые из направлений этической мысли революционной Франции продолжали существовать и после революции; это свидетельствует об идейной преемственности, не нарушенной революционными потрясениями. Отношение к удовольствию, сближающее вольнеевский «Катехизис» с другими катехизисами его соотечественников, убедило нас в том, что аскетизм и ригоризм, которые были свойственны восходящей итальянской буржуазии и бросались в глаза у пуритан эпохи Кромвеля, — вовсе не обязательный признак этики классов, поднимающихся на борьбу.

Мы отдаем себе отчет в том, что если борьба буржуазных французских моралистов с религией отчасти объясняет их гедонизм, то все же надлежит еще объяснить, почему французская буржуазия в своих эмансипаторских стремлениях пошла по пути борьбы с религией, тогда как английская буржуазия использовала религию в своих целях. Этот вопрос остается открытым; его решение требует дальнейших исследований.