"Рыцарь и Буржуа" - читать интересную книгу автора (Оссовская Мария)

ГЛАВА X ИНТЕРФЕРЕНЦИЯ БУРЖУАЗНЫХ И ДВОРЯНСКИХ ЛИЧНОСТНЫХ ОБРАЗЦОВ В XIX ВЕКЕ

Народ так слепо предрасположен к вельможам, так повсеместно восхищается их жестами, выражением лица, тоном и манерами, что боготворил бы этих людей, будь они с ним хоть немного добрее. Лабрюйер. Характеры, IX, I
1. Проблематика главы

В предыдущей главе было отмечено, что французская буржуазия шла к своей революции, имея перед глазами различные личностные образцы. Иногда она драпировалась в римскую тогу, а иногда стремилась к приятной жизни, преследуя собственные интересы, без самоограничения и обуздания своей природы. Но в рамках этой последней ориентации, общей для Вольнея и для Гельвеция, необходимо различать разные ее варианты. Представление о человеке в сочинении Гельвеция «Об уме» прямо-таки романтическое. Гельвеций проповедует культ великих страстей и всеми силами борется с заурядностью. Человека великих заблуждений и великих страстей он предпочитает примерной посредственности. Вольней, напротив, советуя заботиться о собственных интересах, лучшим способом служения им считает обуздание страстей и холодный рациональный расчет. Для Гельвеция стремление к славе — благороднейший из мотивов человеческой деятельности. Он сожалеет, что в странах, где процветает торговля, стремление к славе вытесняется погоней за богатством. Иначе смотрит на это Вольней, призывающий наслаждаться «блаженным достатком» в покое и безопасности. Вольней, как помним, резко осуждал тех, кто сиюминутное удовольствие предпочитал будущим выгодам. Гельвеций, совершенно напротив, сочиняет настоящую филиппику против осмотрительности (prudence), причем его доводы обнаруживают знакомство с Мандевилем. Человек осмотрительный — это, по определению Гельвеция, человек, который умеет представить себе будущее зло так живо, что отказывается от удовольствия в настоящем, дабы не навлечь на себя неприятностей в будущем. «Из всех даров, какие небо может излить на государство, — читаем мы в трактате «Об уме», — даром наиболее злополучным, без сомнения, явилась бы осторожность, если бы небо одарило ею всех граждан без исключения»[524]. Какой солдат согласился бы тогда на тяготы и опасности военного дела взамен за скудное жалованье? Какая женщина решилась бы предстать перед алтарем, не думая о тяготах беременности и родов?

Если этические постулаты Гельвеция можно считать буржуазными, поскольку распространялись они в буржуазной среде, выражали настроения тогдашней буржуазии и служили (по крайней мере в некоторых пунктах) ее интересам, то трудно считать их буржуазными в том смысле, в каком это определение использовалось критиками буржуазной морали конца XIX - начала XX века. Эта мораль по своему типу отлична от той, которую проповедовал Франклин, и той, которую провозглашал близкий к Франклину Вольней. 35 лет разделяют выход трактата «Об уме» (1758) от публикации вольнеевского «Катехизиса», причем в промежутке произошло событие такого масштаба, как Великая французская революция. И все-таки этот временной разрыв сам по себе не объясняет, почему в книгах Вольнея гораздо больше сходства с появившейся в Польше сто лет спустя «Принцессой» 3. Урбановской или «Воспоминаниями» В. Беркана, чем с сочинениями его соотечественника Гельвеция, в ближайшем окружении которого воспитывался Вольней.

В предыдущей главе мы рассмотрели некоторые из личностных образцов, предложенных во Франции накануне и во время революции. Теперь проследим их судьбу после окончательного упрочения господства буржуазии и их взаимоотношения с образцами побежденного класса. Эту тему мы рассмотрим прежде всего на материале Франции и Англии XIX века, стран с различной историей, но, как увидим, со многими общими чертами в интересующем нас аспекте. Сходные черты мы обнаружим и в Германии XIX века. В этом исследовании, по необходимости неполном и нередко ограничивающемся постановкой вопросов, мы будем иметь в виду прежде всего проверку двух тезисов. Согласно первому из них, победивший класс навязывает свои образцы побежденному классу; согласно второму, различия между образцами борющихся классов носят резкий характер лишь накануне и во время решительной битвы, а после прихода к власти победивший класс отказывается от собственных образцов и усваивает образцы привилегированного прежде класса .

Примерно так изображает развитие итальянских городов XIII-XIV веков английский историк Ф. Антал. Он указывает, что в свою героическую эпоху итальянское мещанство берет пуританский тон, направляя свой нравственный ригоризм против аристократии («сеньоров»). 1293 год, год провозглашения флорентийского уложения, известного под названием «Ordinamenti di Giustizia» [Установление справедливости (итал.)], считается датой окончательного перехода власти в руки организованного в гильдии среднего класса. Тогда еще мещане с гордостью именуют себя плебеями. Суровость обычаев продолжает сохраняться какое-то время после завоевания власти. До 1330 г. людям, исполняющим высокие должности, полагалось спать на соломе и жить по-спартански, в аскетической изоляции. Но, упрочив свое положение, мещанство начинает покупать поместья и подражать аристократии. Появляется новый тип — «дворянин из народа» (cavalière delpopolo). Вскоре на смену борьбе с аристократией приходит борьба против народа. В 1388 г. прислуге уже запрещается одеваться так, как одеваются новые привилегированные[525].

Признаком формирования классового самосознания буржуазии (как и других классов) считается довольство своим положением и даже его предпочтение положению других социальных групп, а также некое классовое «достоинство», которое выражается, в частности, в создании собственных образцов[526]. Попробуем эти признаки обнаружить.

2. Апологии среднего сословия

Первые из известных нам апологий среднего сословия восходят к Аристотелю и Еврипиду. Т. Синко считает, что оба они испытали влияние неизвестного автора; это влияние заметно и в высказываниях Геродота[527]. Согласно Аристотелю, хорошо управляться может лишь государство, в котором преобладают «средние граждане». Они легче всего повинуются голосу разума; напротив, трудно следовать этим доводам «человеку сверхпрекрасному, сверхсильному, сверхзнатному, сверхбогатому или, наоборот, сверхбедному, сверхслабому, сверхуниженному» («Политика», 1295b). Первые склонны к насилию, вторые интригуют и подстрекают. Люди знатные и привилегированные не желают и не умеют подчиняться предписаниям закона; причиной тому, между прочим, их избалованность с детских лет. Люди неимущие слишком униженны и покорны. Первые способны только деспотически властвовать, презирая своих сограждан; вторые способны лишь подчиняться, завидуя более сильным. И те и другие очень далеки от чувства дружбы в политическом общении, — чувства, необходимого для настоящего гражданина. «Средние граждане» не посягают на чужое добро, как бедняки, и не возбуждают зависти, как богатые. Их жизнь протекает в безопасности, ибо никто на них и они ни на кого не злоумышляют. Прав был поэт Фокилид, сказавший: «У средних множество благ, в государстве желаю быть средним». О достоинствах среднего состояния свидетельствует то, что из этого круга вышли лучшие законодатели, например Солон, Ликург и Харонд. Средние горожане должны быть многочисленнее и сильнее обеих крайностей или по крайней мере каждой из них в отдельности, с тем чтобы в союзе с одной из них они могли сохранить равновесие и помешать другой добиться решительного перевеса. Там, где средние граждане всего многочисленнее, не бывает раздоров и распрей. Поэтому крупные государства менее подвержены распрям (1295b-1296a). В сходных выражениях восхваляет «средних граждан» Еврипид в «Умоляющих»[528].

Я не думаю, что на основании подобного рода высказываний — во всяком случае, если речь идет об Аристотеле — можно причислить их автора к глашатаям среднего сословия в позднейшем значении термина. Аристотель не мыслит здесь в классовых категориях; средний гражданин для него — это прежде всего гражданин среднего достатка, но также и средней красоты. Это «среднее» и его восхваление скорее связаны с аристотелевской доктриной золотой середины, чем с социально-политическими взглядами философа. Хорошо известно его презрительное отношение к ручному труду, а значит, и к ремесленникам (которые впоследствии рассматривались как часть среднего класса), к занятию науками в расчете на их практическое применение, а его личностный образец «величавого» — образец как нельзя более элитарный.

От этих апологий «среднего состояния», связь которых с нашей темой, скорее всего, лишь кажущаяся, перейдем к восхвалениям среднего городского сословия, которые нас непосредственно интересуют. В главе V настоящей работы, рассматривая «Совершенного купца» Савари, мы цитировали его высказывания о громадной роли торговли и о ее миротворческой миссии в международном масштабе. Впоследствии об этой миссии — распространять дружбу между всеми народами — писали самые разные авторы XVIII-XIX веков. В нее верил, в частности, Кант. Недаром в XVI веке на здании антверпенской биржи была выбита надпись: «Для купцов всех стран и всех языков»[529].

В упоминавшейся выше книге Дюкло, посвященной изображению нравов Франции XVIII века, автор высоко ценит купца (commerçant) за его предприимчивость, тогда как финансист (financier) пользуется у него гораздо меньшим уважением. Если купец на чем-либо обогатился, вместе с ним обогащается общество в целом. Богатство создается прежде всего благодаря купцам, а финансисты играют лишь роль каналов, по которым оно течет[530]. Примерно так же относился к купечеству и финансистам Лесаж: в его комедиях купец изображен с симпатией, а финансист — сатирически. В 1794 г., во время Великой французской революции, 28 финансистов были отправлены на гильотину. Среди них погиб Лавуазье. В эту категорию входили и управляющие королевскими имуществами, известные своим безжалостным отношением к арендаторам.

Особенно яркая апология коммерсанта принадлежит перу М. Ж. Седена, которого, как утверждают, высоко ценил Дидро. Начав свой жизненный путь каменщиком, он стал секретарем Академии архитектуры. Седен сочинил несколько пьес, в том числе пьесу «Невежественный философ»[531], первое представление которой состоялось в 1765 г. Ее герой — отец, дворянин и купец в одном лице — в следующих выражениях восхваляет купеческое занятие, обращаясь к сыну, считающему это дело недостойным:

«С чем, сын мой, можно сравнить состояние того, кто всего лишь росчерком пера заставляет слушаться себя от одного до другого конца света? Его имени и печати не нужны никакие гарантии в отличие от денег, пущенных в обращение монархом, денег, ценность металла которых поручительствует за изображенное на них лицо. Купец сам себе гарантия. Он подписал — этого достаточно». И дальше: «Он не служит какому-нибудь одному народу, какой-нибудь одной нации. Он служит всем нациям, и все нации служат ему: это человек вселенной». Сословие негоциантов обладает своей собственной порядочностью, честью и честностью. «Пусть, например, какие-нибудь сорвиголовы вооружат королей. Война разгорается. Пожар охватывает весь мир. Европа раскалывается на враждебные лагери. Но английский, голландский, русский или китайский негоцианты не перестают быть дороги моему сердцу. На этой земле мы — те ее сыновья, которые соединяют народы между собой и возвращают им мир, диктуемый потребностями торговли. Вот, сын мой, что такое честный купец». Лишь два положения в обществе выше положения купца. Первое занимает чиновник, который воплощает в себе закон, второе — воин, который защищает отечество. Как видим, дворянин и священник вычеркнуты из перечня тех, кто что-то значит в стране. А в XVIII веке этот перечень пополняется ремесленником: ему прокладывают дорогу энциклопедисты, борясь против связанных с ручным трудом предрассудков.

Выше речь шла о предоставлении почетного места в обществе тем, кто занимается торговлей. Любопытное восхваление уже не одного из сословий, входящих в состав среднего класса, но всего этого класса мы находим у французского естествоиспытателя и философа Жана Клода де Ламетри, редактора «Физического журнала» («Journal de Physique») и автора двухтомного сочинения «О человеке в нравственном отношении, о его нравах и нравах животных» (1802).

«Класс этот, — пишет де Ламетри, — обычно сочетает в себе достоинства двух остальных (т.е. высшего и низшего классов. — М.О.), не обладая их недостатками. Человеку среднего класса, который всегда жил в средних условиях, чуждо высокомерие, свойственное тем, кто принадлежит к высшим классам. Его сердце чувствительно к лишениям бедняков, его душа, не униженная жизненными мытарствами, ни в чем не утрачивает своего человеческого достоинства; его личные достоинства позволяют ему питать законную гордость; его труд обеспечивает ему независимость; почетные обязанности, которые он исполняет в обществе, заставляют даже тех из привилегированных, которые смотрят на него свысока, быть ему постоянно признательными. Нравом он мягок; все, кто имеет с ним дело, хвалят его за обходительность и приветливость. В книгах он находит все новые источники удовольствия. Будучи знаком с различными явлениями природы, он обладает широким и верным взглядом на жизнь. Он отвергает нелепости, которые внушила вельможам их спесь, но также — предрассудки простонародья. Он, правда, не обладает широтою мышления, присущей высшим умам, но эти качества ведут обычно к соперничеству, зависти, амбициозности, которые делают человека несчастным».

И несколькими строками ниже:

«Человек среднего класса в состоянии обеспечить себе наибольшие наслаждения, но никогда не злоупотребляет ими, в отличие от богача. Его занятость своей работой не позволяет ему предаваться удовольствиям слишком часто, и пресыщение ему незнакомо. Оказывается, именно в среднем классе можно найти больше всего добродетелей и больше всего счастья. Человек, принадлежащий к нему, мыслит по-благородному, как это свойственно высшим классам, но без предрассудков, которые диктуют им тщеславие. Он обладает здравым умом низших классов, будучи свободен от всего низкого в них... Он всегда занят и потому не знает скуки и необузданных страстей. Его тело не изнурено непосильной работой и не износилось в неумеренных наслаждениях; он неизменно в добром здравии. Наконец, душа его совершенно спокойна, так что он постоянно счастлив»[532].

Когда писались эти слова, аристократия была уже побеждена, однако здесь еще немало реверансов перед нею и почтения к ее образцам, почтения, сочетающегося с чувством превосходства по отношению к простонародью. На тех же страницах автор сравнивает средний класс с женщиной, не наделенной особой красотой, которая Старается поэтому возбудить к себе интерес при помощи более основательных достоинств, и притом таких, какие нельзя утратить. Вся эта речь имела целью завоевать для среднего класса положенное ему место, то уважение в обществе (considération sociale), о котором пишет Нина Ассордобрай в интересном исследовании о французской буржуазии 1815-1830 гг.[533] Здесь «классовое достоинство» явно опережает формирование собственных образцов. Ж. Лефевр в своей книге о Великой французской революции отмечает, что буржуазия той эпохи по-прежнему стремится подражать дворянству[534]. Ту же тенденцию констатирует Н. Ассордобрай, которая цитирует критические замечания на эту тему позднейших индустриалистов.

3. Интерференция буржуазных и дворянских личностных образцов во Франции XIX века

Прежде, чем показать на нескольких примерах взаимопроникновение буржуазных и дворянских образцов во Франции XIX века, заглянем ненадолго еще раз в более раннюю эпоху. Представительным для XVII века образцом был образец «человека учтивого» (honnête homme) y шевалье де Мере (1610-1685). Это придворный образец, восходящий к «Придворному» Кастильоне. Шевалье де Мере всю свою жизнь посвятил разработке этого образца, обсуждал его детали в своей обширной переписке с высоко- и не столь высокопоставленными персонами. Рассмотрим основные черты «учтивого человека», каким он представлен в сочинении шевалье де Мере «Об истинной учтивости», опубликованном уже после смерти автора.

Воздав хвалу французскому двору как самому прекрасному и самому большому из всех известных, шевалье де Мере замечает, что при других дворах есть люди, которые занимаются чем-нибудь одним и стремятся преуспеть только в этом занятии, а при французском дворе «всегда встречались люди праздные и без профессии, но не лишенные достоинств, которые думали только о том, чтобы хорошо жить и производить хорошее впечатление. Весьма вероятно, что как раз от подобного рода людей произошло это столь важное слово (honnête. — M.О.). Это обычно нежные умы и чувствительные сердца, люди гордые и учтивые, храбрые и скромные; они не скупы, не честолюбивы и не рвутся к власти... Единственная их цель — повсюду приносить радость, а наибольшие усилия они прилагают единственно для того, чтобы заслужить уважение и приобрести любовь». И дальше: «Итак, быть человеком учтивым — не профессия, и, если бы меня спросили, в чем состоит учтивость, я ответил бы, что это преуспеяние во всем, что ни есть в жизни привлекательного и подобающего»[535].

Вот какие образцы прежде всего имело перед своими глазами французское мещанство, обогащавшееся при Людовике XIV. Этот король нередко назначал мещан на высокие должности, хотя Ришелье в своем политическом завещании не советовал, по словам Монтескье, пользоваться услугами людей низкого происхождения, поскольку те чересчур уж суровы и щепетильны («О духе законов», 3, V).

Типичной для XVII столетия может считаться карьера семьи Кольберов. Ж. Б. Кольбер, родившийся в 1619 г. в купеческой семье, благодаря протекционизму приобрел крупное состояние и титул маркиза де Сеньеле. Желая приобрести еще и благородных предков, он, по слухам, выкрал ночью из реймского собора эпитафию своего деда-купца, чтобы заменить ее рыцарской эпитафией. Хотя Людовик XIV вовсю торговал дворянскими грамотами и пользовался услугами мещан, ко двору он их не допускал: здесь требовалось дворянство, восходящее по крайней мере к 1400 г. Жены мещан с трудом добивались права называться «мадам», а раньше к ним, в отличие от дворянских жен, обращались «мадемуазель»[536]. Расстояние между двором и мещанством было во Франции несравненно больше, чем в Англии. Жена Сэмюэла Пипса бывала при дворе, хотя происхождение ее было настолько низким, что после свадьбы она стыдилась показать мужу дом, где жили ее родители. Она также считала вполне естественным послать ко двору корзинку с экзотическими фруктами, полученными ею самою в подарок из Испании, — фамильярность, о которой во Франции было бы трудно даже помыслить.

Большему расстоянию между мещанством и двором во Франции соответствовало большее расстояние между мещанином и дворянином. Это, как известно, имело целый ряд причин. В Англии младшие дворянские сыновья, не имевшие земельной собственности из-за обычая майората, переселялись в города, где занимались торговлей. Как уже обращали внимание некоторые историки, производство шерсти дворянами было в Англии связующим звеном между деревней и городом; во Франции же интересы дворянства как производителя зерна находились в постоянном конфликте с интересами горожан. М. Бэрд, автор «Истории предпринимателя», более высокое общественное положение мещан в Англии связывает еще и с тем, что мощь Англии основывалась на флоте, а не на сухопутных силах. Если в армейских частях ведущую роль играло дворянство (хотя, как известно, изобретение пороха серьезно подорвало его позиции, «демократизировав» владение оружием), то постройка и вождение кораблей было делом мещанства, и именно ему была обязана Англия своим превосходством на морях. Джентльмены, пишет М. Бэрд, были недостаточно богаты, чтобы покупать корабли, недостаточно образованны, чтобы их строить, и слишком горды, чтобы учиться этому. Так как английская колониальная экспансия началась рано, среди колонистов, происходивших по большей части из мещан, было немало колониальных феодалов, близких к дворянству по своему образу жизни[537].

Большая замкнутость дворянства во Франции не уменьшала очарования его образцов и даже, может быть, увеличивала их притягательность. Мольеру, который был почти современником Кольбера, окружавшая его жизнь давала богатый материал для насмешек над мещанским снобизмом. Тома Корнель, брат великого трагика, к своему плебейскому имени присоединил de l'Isle («с Острова»).

Канавой грязною он окопал свой двор И называться стал де Л'Илем с этих пор —

так смеется над этим Мольер в «Школе жен»[538]. Чувствительность к знакам общественного признания и особенно к очарованию «старинного барства», — писал Т. Бой-Желеньский в предисловии к «Мещанину во дворянстве», — одна из наиболее глубоко укоренившихся в натуре человека черт... В этой тяге есть преклонение перед «породой», перед достоинствами и недостатками, благодаря которым некоторые люди и даже целый круг общества становятся изысканным и бесполезным «предметом роскоши»[539].

О требованиях, предъявляемых в эпоху господства дворянского образца, которому пытается подражать нувориш (слово, употребляемое во Франции, по некоторым сведениям, с 1670 г.), мы узнаем хотя бы из комедии «Мещанин во дворянстве». Господин Журден желает быть элегантным, иметь много прислуги (ведь, как известно, престиж дворянина зависел и от количества зависимых от него людей), уметь танцевать и понимать в музыке настолько, чтобы давать у себя концерты, желает владеть шпагой, разбираться в философии, чтобы поддержать при случае светскую беседу, а кроме того — быть в связи с титулованной дамой.

В XVIII веке к придворным образцам относятся все более критически. «Честолюбивая праздность, — писал Монтескье в трактате «О духе законов», — отвращение к правде, лесть, измена, вероломство, забвение всех своих обязанностей, презрение к долгу гражданина, страх перед добродетелью государя, надежда на его пороки и, что хуже всего, вечное издевательство над добродетелью — вот, полагаю я, черты характера большинства придворных, отмечавшиеся всюду и во все времена» (4, II). Трудно представить себе более резкое осуждение учтивых бездельников, восхвалявшихся шевалье де Мере. «Добродетели, примеры которых мы видим здесь (в свете. — Прим. пер.), — продолжает Монтескье, явно имея в виду придворно-дворянские образцы, — всегда говорят нам менее о наших обязанностях к другим, чем о наших обязанностях к самим себе: предмет их не столько то, что влечет нас к нашим согражданам, сколько то, что отличает нас от них» (там же). Ведь Монтескье, как мало кто до него, сознавал, до какой степени дворянская нравственность служит не столько выделению в рамках собственного класса, сколько отделению себя от низших классов.

Несмотря на эту критику нравственности привилегированных, очарование дворянства не поблекло и в XVIII веке. Мещанин Аруэ берет себе имя де Вольтер, нацепляет шпагу и, составив значительное состояние, поселяется в замке. Часовщик Карон, автор «Женитьбы Фигаро», велит называть себя де Бомарше; Деробеспьер делит свое имя на две части, а Дантон вставляет после «Д» апостроф (Д'Антон), — оба, чтобы обзавестись дворянской частицей «де». Притязания, весьма специфические для вождей буржуазной революции!

В своей сентиментальной и бледной в литературном отношении драме «Отец семейства» Дидро отстаивает право дворянского сына выбирать невесту по зову сердца, не считаясь с ее состоятельностью и происхождением. По непонятным причинам имя бедной барышни, в которую влюблен молодой д'Орбессон, остается неизвестным. Эта донельзя искусственно поддерживаемая автором атмосфера таинственности готовит читателю приятный сюрприз: когда вопрос о женитьбе решен уже окончательно, прекрасная, благородная, но бедная девушка открывает свое дворянское имя. Читатель может вздохнуть с облегчением, оставаясь убежденным, что тонкость чувств, которой с самого начала отличалась барышня, все-таки связана с происхождением. Тут вспоминается известный роман Т. Гарди «Тэсс из рода д'Эрбервиллей»(1891). Героиня романа, крестьянка, покоряющая читателя утонченностью переживаний, оказывается в конце концов дворянкой с прекрасным дворянским именем, только искаженным до неузнаваемости в крестьянской среде. Точно так же Э. Ожешко в романе «Над Неманом», хотя и хвалит героиню романа Юстину за то, что та выбрала себе мужа не из своего круга, все же не решилась отказать ему в Дворянском происхождении. С немалым трудом в истории этической мысли благородство отделяется от благородного происхождения.

В упоминавшейся выше пьесе «Невежественный философ» ее автор, сам когда-то каменщик и мастер цеха каменщиков, дает чрезвычайно любопытный образец смешанного, мещанско-дворянского этоса. Герой пьесы, благородный негоциант, исполненный достоинства и чести, произносит уже известную нам похвалу своему занятию. Он тоже скрывает свое дворянское происхождение, которое позволяет ему внести в его торговые занятия все достоинства дворянского сословия, присовокупив к ним достоинства третьего сословия. Он ценит просвещенность своей эпохи, считает дуэль бесчеловечным предрассудком, которому сам он, однако, отдал дань в молодые годы, что и вынудило его бежать из страны и взять другое, мещанское имя. Сыну как раз предстоит дуэль, и отец не знает, как уберечь юношу. Сознавая, как смешно выглядит его сестра, которая презирает его занятие и единственной подходящей для дворянина карьерой считает военную службу, он в то же время сохраняет в деловых отношениях аристократическую широту натуры и по-рыцарски соблюдает правила «честной игры».

Пьеса Седена должна была побудить дворянство заняться предпринимательством и при этом продемонстрировать возможность прекрасного сочетания купеческой солидности с рыцарской честью. Этим она напоминает появившуюся на сто с лишним лет позже «Куклу» Б. Пруса. Прус, как известно, тоже хотел поощрить дворянство к купеческим занятиям, а герой романа Вокульский сочетает в себе достоинства, которыми он обязан происхождению, с теми, которые он приобрел благодаря своей профессии. Солидность и пунктуальность, которые, как пишет Прус, у королей являются милостью, а у купцов — долгом, сочетаются у Вокульского с широтой натуры. Вокульский, как помним, покупает особняк Ленцких, дав за него 30 тысяч рублей выше его настоящей стоимости. Он, правда, влюблен, но не каждый влюбленный с тугим кошельком решился бы на такой шаг. Скупив векселя Ленцкого и разорвав их в присутствии пани Мелитон, он спрашивает: «Что, по-купечески?» Наш герой с удовлетворением выслушивает мнение о нем анонимного графа-англомана: «Как бы дворянин ни рядился в шкуру делового человека, при первом же случае он вылезает из нее»[540].

Вернемся, однако, во Францию. Наши цитаты подтверждают, что буржуазные писатели XVIII века высоко ставили дворянские образцы и дворянское происхождение и, более того, — как в пьесе Седена — предлагали к рыцарским достоинствам присоединить достоинства почтенного владельца лавки или купеческой конторы. Из известных нам сочинений французских моралистов XVIII века наиболее критически оценивается дворянство в «Катехизисе» Вольнея, появившемся в самый разгар революции, в 1793 г. Автор, правда, не отказался от титула графа, пожалованного ему Наполеоном, и стал пэром Франции при Людовике XVIII, но в своих высказываниях до самой смерти оставался верен тому, что провозглашал в 1793 году.

Как мы узнаем из цитировавшегося уже исследования Н. Ассордобрай, французский промышленник Терно поступил иначе, чем Вольней: в 1821 г. он демонстративно отверг баронский титул, предложенный ему королем, сочтя невозможным согласовать свой образец человека труда с дворянским званием, вынуждающим его отказаться от торгово-промышленной деятельности. Хотя поступок этот был восторженно встречен индустриалистами и имя Терно, по предложению Сен-Симона, попало в их гимн, энтузиазм индустриалистов, судя по жизни и творчеству их современника Бальзака, мало содействовал утверждению мещанского снобизма. Бальзак, внук крестьянина Бальза, сочинил себе фиктивную генеалогию и велел рисовать гербы на дверях своей кареты, а в его романах золотой лихорадке неизменно сопутствует стремление проникнуть в аристократические салоны. В «Отце Горио», действие которого начинается в 1819г., жена богатого банкира, Дельфина де Нусинген, «готова вылизать всю грязь от улицы Сен-Лазар до улицы Гренель», чтобы попасть в салон виконтессы де Босеан[541].

Бальзак умирает в 1850 г. Весна Народов уже позади, и трудно ожидать, чтобы вкусы буржуазии при Наполеоне III сильно изменились по сравнению с эпохой Бальзака. За иллюстрациями обратимся к наиболее популярным пьесам и романам, составлявшим излюбленное чтение буржуазии. В 1854 г. известный комедиограф Э. Ожье с громадным успехом ставит комедию «Зять господина Пуарье»; она возобновлялась на сцене неоднократно и получила большую известность[542]. В этой комедии, действие которой происходит в 1846 г., автор заставляет сталкиваться в блестящем диалоге мещанскую мораль старого Пуарье, разбогатевшего на торговле мануфактурой, с моралью его зятя, маркиза Гастона де Преля (старый и честолюбивый купец выдал за него свою дочь с миллионным приданым).

Устроив столь лестный для дочери мезальянс, старик Пуарье возмечтал о титулах барона и пэра Франции. Эти мечты заставляют его поначалу потакать зятю, который женился на любящей его женщине лишь ради денег и который цинично относится к своим обязанностям супруга. После того, как тестю не удается уговорить зятя походатайствовать за него при дворе, а вопрос о долгах маркиза становится безотлагательным, Пуарье от заискиваний переходит к сопротивлению. В связанных с этой сменой политики конфликтах симпатии автора на стороне аристократов. Старый купец не понимает, что такое широта натуры, честь и верность слову, что такое такт и хороший вкус. Когда друг Гастона, разорившийся виконт, жертвует свой кошелек на бедных, Пуарье смотрит на такую щедрость с презрением.

Зять брал долги у ростовщиков из расчета 50% годовых. Оплачивая эти долги, тесть, пользуясь тем, что перед судом ростовщики беспомощны, оплачивает векселя из расчета 6% годовых (законный процент); такой исход дела, утверждает он, удовлетворяет требованиям самой щепетильной честности. Полное непонимание стариком Пуарье, что значит дворянское слово, исправляет его дочь, возмещая все, что он недодал ростовщикам. «Я действительно получил лишь половину денег, значившихся в расписке, — признается зять, — но отдать должен все: я должен не этим ворам, но своей подписи». «Наши права уничтожены, — поддерживает Гастона его титулованный друг, — но не наши обязанности». Они выражаются в двух словах: «Положение обязывает» (noblesseoblige). «Что бы ни случилось, мы всегда подчиняемся кодексу более строгому, чем закон, — тому таинственному кодексу, который мы называем честью... Люди, позволяющие себя обкрадывать, редки, — продолжает виконт, которому автор с самого начала симпатизирует, — это искусство знати».

Вторым поводом для резкого столкновения становится поступок старика Пуарье, который распечатал любовное письмо к зятю — доказательство его неверности. «Выкрав у меня тайну моих заблуждений, ты потерял право судить меня!» — восклицает Гастон. «Есть вещи, более неприкосновенные, чем замок несгораемого сейфа. Это печать письма, ведь она не в состоянии себя защитить». Но и тут благородная душою Антуанетта, дочь Пуарье и жена Гастона, исправляет промах отца и бросает в огонь письмо, которое с головой выдает неверного зятя. Она-то понимает, как гадко использовать сведения, добытые таким путем.

Старый купец лишен эстетического чувства, в то время как титулованные особы от рождения наделены у автора безупречным вкусом. Зять покупает картины и способен их оценить. Когда он вместе с другом-виконтом восхищается пейзажем — работой талантливого, но бедного художника, Пуарье интересуется прежде всего ценой картины и решает, что за нее переплатили. Сам он купил бы куда дешевле, раз художник нуждается. Да и пейзаж не бог весть что. «У меня в комнате, — говорит Пуарье, — висит такая гравюра: собака стоит над матросской шляпой на берегу моря и воет... Вот это да! Вот это я понимаю! Прекрасно задумано, просто и трогательно!» Что до художников, то их поддерживать не следует. Это бездельники и гуляки. «О них такое рассказывают, что мороз по коже: я бы не повторил при дочке».

Дочь его (она же супруга маркиза) совершенно на отца не похожа. Автор то и дело заставляет нас восхищаться деликатностью и благородством этой мещанской дочери. Эти черты помогают ей полностью завоевать сердце мужа и заставляют того воскликнуть: «Ты лучше меня носишь мое имя!» Молодая пара, теперь уже в обоюдной любви и согласии, поселяется в деревне, в родовом имении маркиза де Преля, выкупленном за деньги тестя. Финал пьесы дает понять, что маркиз под влиянием жены покончит с праздностью и легкомыслием и вернется к солидной семейной жизни.

Автор комедии признает, что не следует прикрываться заслугами предков, не имея своих заслуг. Он осуждает праздность и цинизм титулованных особ, но его привлекает их храбрость (Гастон не имеет равных на дуэли, а нувориш Понгримо прячется от страха перед поединком), их честь, щедрость, личное обаяние. Преклонению перед рыцарскими образцами сопутствует убеждение, что буржуа может лучше дворянина воплощать дворянские добродетели, будучи свободен от недостатков дворянства. Итак, можно уже быть благородным на манер благороднорожденных, даже имея неблагородных предков!

Мы говорили о преклонении перед дворянством в пьесе Ожье. Поищем теперь примеры подобного преклонения у романистов, которыми зачитывалась французская буржуазия. Одним из таких особенно популярных писателей был Октав Фёйе (1821-1890). Откроем его известный роман «Любовь молодого бедняка»[543]. Герой романа Максим родом из высшей аристократии. Отец его все потерял, мать не в силах пережить легкомыслия мужа и безвременно умирает. Юноша вместе с сестрой остается на улице. Но нужда не развращает его. Он честен по отношению к заимодавцам. Он не желает продавать свое имя, женившись на дочке какого-нибудь нувориша. Максим решает заняться честным трудом и под вымышленным мещанским именем получает должность управляющего имением семьи миллионеров. Молодой человек поминутно выдает своими поступками, что он не первый встречный, и обращает на себя внимание единственной дочери-наследницы, в которую тут же влюбляется. Когда соперник, желая вывести его из игры, подсовывает Максиму для верховой езды норовистую лошадь, тот укрощает ее с мастерством, показывающим, что это искусство ему не в новинку. (Тут на память приходит испытание Одиссея при дворе короля феакийцев, когда Евриал поддразнивает Одиссея, восклицая: «Ты из числа промышленных людей, обтекающих море... о том лишь // Мысля, чтоб... // Боле нажить барыша: но с атлетом ты вовсе не сходен», и когда Одиссей выдает благородство своего происхождения, великолепно бросая камень.) (Од., VIII, 161-164.) Не только господа, но и прислуга чувствуют в молодом управляющем «нечто высокое»; тем не менее ему приходится терпеливо сносить разного рода обиды: в частности, любимая девушка безжалостно подчеркивает свое социальное превосходство над ним, причем эта безжалостность явно не шокирует автора.

Молодой управляющий не перестает демонстрировать чудеса героизма. Рискуя жизнью, он спасает собаку барышни из бурного речного потока. Слово «честь» постоянно у него на устах, ради чести он всегда готов на дуэль. Будучи случайно заперт с любимой в башне во время осмотра развалин близлежащего замка, он прыгает из окна, рискуя сломать себе шею, ибо любимая заподозрила его в подкупе сторожа и попытке скомпрометировать ее, чтобы добиться ее руки. Знакомясь в качестве управляющего с семейным архивом, Максим случайно натыкается на документы, из которых следует, что отец его возлюбленной составил состояние, разорив семью самого Максима, — и сжигает их, хотя они могли бы сбить спесь с барышни. Он не желает пользоваться такими подарками судьбы, чтобы не унижать любимую девушку. Умирает его родственница, да не какого-нибудь, а королевского рода, отказав ему большое наследство. Теперь он может наконец открыть свое имя и не бояться, что любимая заподозрит его в погоне за ее приданым.

Романтический культ дворянских образцов и дворянских титулов в этой книге просто удивителен. Родственница, которая завещает свое состояние нашему герою, питает безграничное презрение к английским джентльменам и усматривает целую пропасть между ними и французским дворянином («gentilhomme»). Это подтверждает мнение Токвиля, согласно которому в Англии сфера употребления слова «gentilhomme» постоянно расширялась, тогда как во Франции «жантильом» всегда относилось к замкнутой касте, противящейся всякой демократизации[544].

При всем своем преклонении перед дворянством Фёйе с симпатией изображает адвоката Лобепена (который прежде вел дела семьи героя, а теперь — дела семьи его возлюбленной), хотя Лобепен одобряет Великую французскую революцию, хотя его происхождение, скорее всего, не слишком высокое, а взгляды — чуть ли не якобинские! Этот нестрашный якобинец крайне подобострастно относится к сиятельным особам. Фёйе — романтик, а романтизм, хотя и был буржуазным течением, развивался, удивительное дело, под лозунгом культа рыцарских традиций и презрения к мещанской прозаичности.

Перейдем теперь к другому, несколько более позднему автору романов, жадно поглощавшихся буржуазным читателем. Я имею в виду Ж. Онэ (1848-1918). Перед нами его известный роман о молодом промышленнике «Горнозаводчик». Французские издания несопоставимы по тиражу с современными им изданиями в других странах; и все же то, что в руках у нас 396-е издание, кое о чем говорит. Мораль романа сводится к следующему: энергичные, хотя и не титулованные промышленники прекрасно могут жить на дворянский манер, со вкусом обставлять великолепные дворцы, следовать аристократическим правилам хорошего тона, способны на великодушие и бескорыстие, отважны на поле боя, обладают тонкими чувствами и всегда готовы защищать на дуэли свою честь и честь своих близких.

Действие романа происходит сразу после Парижской Коммуны, соответствующим образом изображенной автором в двух словах. Здесь также присутствуют обедневшие аристократы. Их поместье соседствует с землями недворянина Дербле, который развивает на них бурную промышленную активность и приобретает крупное состояние. Сделав своего героя горнозаводчиком, автор выбрал наименее компрометирующую отрасль промышленности, ибо даже дворянин мог без ущерба для своей сословной чести строить в своих владениях горные заводы, кирпичные заводы или мельницы. Промышленник Дербле добивается руки Клары, дочери соседей-аристократов. Девушка не знает, что семья ее разорена (а Дербле знает), и влюблена в герцога, который воспитывался у ее родителей. Тот же о ней забывает, а затем, проигравшись в карты, обручается с дочерью богатого выскочки. Узнав о предстоящей свадьбе, Клара, любовь и гордость которой оскорблены, без долгих размышлений отдает руку и сердце соседу-«кузнецу», хотя не любит его и не допускает его к себе после свадьбы. Благородного промышленника не шокирует роль, которую он играет, а молодая аристократка сохраняет свое обаяние в глазах читателя, хотя позволяет себе третировать мужа так, что и самый мягкосердечный человек не выдержал бы. Но супруг покоряет ее необычайными достоинствами своего характера. Всячески донимаемый женой, он все же не открывает ей, что взял ее без гроша и платит ей ренту от несуществующего приданого. Как признает мать Клары, сравнивая герцога, бывшего жениха дочери, с этим нетитулованным человеком, неизвестно, кто из них настоящий «жантильом». Герцог, не сдержав обещания, утратил единственное превосходство, которым еще гордилась аристократия: верность своему слову. Клара влюбляется в мужа и, когда тот выходит на поединок в защиту ее чести, отчаянно бросается между дуэлянтами, чтобы спасти его.

Все кончается хэппи-эндом. Замужество сестры промышленника с братом Клары окончательно цементирует унию промышленности с аристократией. Брат Клары, благожелательно глядя на завязывающуюся дружбу между своим родственником-бароном и промышленником Дербле, говорит жене барона: «Ваш муж, потомок рыцарей, воплощает в своей особе десять веков военной славы. Дербле, сын промышленника, — представитель единственного века, создавшего газ, пар и электричество. И сознаюсь, что... я восхищаюсь неожиданною гармониею между этими двумя людьми, которые соединяют... славу в прошлом и прогресс в настоящем»[545].

Как видим, французский буржуазный читатель и до, и после Парижской Коммуны получает из рук буржуазных писателей все ту же духовную пищу. В этой литературе права следовать дворянским образцам поочередно требуют для себя торговец и промышленник, которых «хорошее общество» принимает в свой круг гораздо позже, чем финансиста. Фабрикант шоколада, выскочка Мулине в «Горнозаводчике» как две капли воды похож на старика Пуарье из комедии Ожье. Аристократок можно сразу узнать по их гордости, благородству чувств, красивым рукам и ногам, а также по изысканной простоте костюма. Сыновья обедневших аристократических фамилий, если уж им приходит в голову заняться трудом вместо того, чтобы жениться на богатой мещанке, видят перед собой лишь две возможности: правоведение и дипломатию. Для «выдвиженцев» окончательным крещением неизменно служит дуэль (припомним дуэль Вокульского в «Кукле»).

Точно так же выглядели книги для юношества. На протяжении десятков лет французские дети воспитывались на книжках из «Розовой библиотеки», среди изданий которой первое место занимали сочинения графини де Сегюр (1799-1874), по происхождению русской[546].

Обе героини повести де Сегюр «Примерные девочки»[547] из дворянской семьи. Мать — вдова. Отец погиб в кампании против арабов. В их поместье приезжает еще одна одинокая дворянка вместе с маленькой дочерью. Ее муж, как она думает (впоследствии это оказывается не так), погиб на море. Обе дамы поселяются под одной крышей, дабы вместе со своими детьми явить образец всяческих добродетелей. Они нежны, скромны, снисходительны к прислуге, помогают бедным. Таковы люди, обладающие дворянской частицей перед своим именем. Совсем по-другому ведет себя соседка без частицы «де», мачеха Софи, девочки, злоключения которой описаны во второй части книги. Это вульгарная выскочка; одевается она со смешными претензиями, изводит прислугу, бьет детей и бросает свою падчерицу, чтобы выйти за графа Благовского, человека под пару ей.

Повести графини де Сегюр имели успех не только в эпоху Луи-Филиппа. Издания, следовавшие одно за другим, едва успевали насыщать рынок вплоть до начала XX века. То, которым мы пользуемся, датировано 1909 годом. Каждому, кто хоть немного знает Францию, известно, что аристократизм сохранял здесь свою притягательность и в межвоенные годы. Прустовский Сван будет вздыхать по своему аристократическому резервату, когда ненужная женитьба на нелюбимой женщине, лишенной доступа в этот мир, захлопнет перед ним двери в Сен-Жерменский квартал. Стремление французских буржуа выглядеть людьми, ведущими праздную светскую жизнь на дворянский манер, со знанием вопроса описал Э. Гобло в книге «Барьер и уровень» (1925).

4. Буржуа и дворянин в Англии XIX столетия

Перейдем к Англии. Разные историки предлагают датировать английское Просвещение, а вместе с ним и эпоху бурного развития буржуазной культуры с 1690 г., когда появился «Опыт о человеческом разуме» Локка. Было бы необычайно интересно сопоставить этическую теорию, содержащуюся в «Опыте», с личностными образцами, которые Локк предложил в «Мыслях о воспитании», опубликованных три года спустя (1693). Ибо одно с другим не гармонизирует. Будь Локк последователен, он должен был бы, например, убеждать воспитанника, что лгать не следует, поскольку это связано с неприятностями. Именно таких доводов следовало бы ожидать от человека, заявившего в «Опытах», что все стремятся к удовольствиям и избегают страданий, а оценка вещей и поступков зависит от того, влекут ли они за собой удовольствия или страдания. Между тем в книге о воспитании Локк призывает научить детей прежде всего дорожить своей репутацией и страшится стыда и позора. В любом руководстве по воспитанию дворянина нашлось бы место следующему утверждению: «Я не знаю лучшего средства, чем любовь к похвале и одобрению, чтобы воспитать в молодом человеке нужные качества»[548]. Локк, как известно, был воспитателем аристократической молодежи. И действительно, в его книге есть указания, обращенные только к дворянству, и автор даже по-разному подходит к сыну-наследнику и к младшим сыновьям, вынужденным искать себе занятия в городе. И все же педагогические наставления, временами чрезвычайно напоминающие Кастильоне, не объясняются только социальным положением адресата книги; рекомендации Локка, как кажется, часто обращены к любым воспитателям и любым воспитанникам. Подчеркивая вслед за Кастильоне роль умения танцевать, личного обаяния и манер, Локк в свой образец человека вносит ряд новых черт. Без особого энтузиазма он соглашается с необходимостью обучения фехтованию и верховой езде (допуская ее лишь ввиду пользы для здоровья), борется с игрой в карты, рекомендует для отдыха и развлечения ручной труд и убеждает дворянина в том, что ему пригодится знание бухгалтерии. В результате мы наблюдаем любопытное сочетание следования дворянским образцам (что некоторые приписывают, в частности, влиянию Монтеня) с восхвалением «мещанского» духа басен Эзопа, которые Локк горячо рекомендовал своим воспитанникам и которые перевел сам в педагогических целях.

Мы помним, как Дефо высмеивал дворянство за его невежество, чванство, грубость и необязательность в денежных делах. Но в то же самое время Дефо стремился подняться повыше в обществе, одевался и держался на дворянский манер и пытался убрать препятствия, стоявшие на его пути, будь то привилегии происхождения или необходимость изучения древних языков (роль знания древних языков как признака классовой принадлежности подчеркивает вслед за Дефо Локк). Те же черты дворянства немного позже высмеивает Г. Филдинг в романе «История приключений Джозефа Эндруса» (1742). И здесь речь идет о невежестве дворянина (с этим невежеством не смеет бороться гувернер, которому велено ни в чем не поправлять барича), о его показном знакомстве с античной культурой (тогда как на деле он не способен отличить латынь от валлийского языка), о задержке жалованья прислуге, об апломбе и самоуправстве. Но из этого же романа Филдинга явствует, что в Англии XVIII столетия все раболепствуют перед титулованными особами, судья слушается помещика, и даже почтенный пастор Адаме, герой романа, приветствует вельмож двумястами поклонами и рад воспользоваться латынью, дабы показать, что и он чего-нибудь стоит.

Особенно любопытным примером пропаганды слияния буржуазных образцов с дворянскими, которое должно вытекать из доброго согласия между буржуа и дворянами в Англии XVIII века, служат известные морализаторские еженедельники, издававшиеся двумя вигами, Аддисоном и Стилом в 1709-1715 гг. Эти издания были новым жанром, нашедшим последователей в европейских странах, а также в Америке. В одном из них, под названием «Зритель» («Spectator»), дворянство представлено классической фигурой сэра Роджера де Коверли, тори, одинаково стойкого в своих убеждениях и своих сердечных привязанностях. 40 лет хранит он верность женщине, которая к нему равнодушна, и за все это время ни на шаг не отступает от своих социальных и политических принципов. Авторы, изображая своего «истинного дворянина» с симпатией, не обременяют его излишним интеллектуальным багажом. Со снисходительной улыбкой выслушивают они его замечания при посещении Вестминстерского собора или театра. В этой сфере буржуазия чувствует свое несомненное превосходство. В «Зрителе» она осуждает не только невысокий интеллектуальный уровень дворянства, но и его бесполезность, согласие младших братьев на жалкую роль приживальщиков — только бы не переселяться в город, чтобы честно и с пользой зарабатывать на жизнь (примером может служить выведенный в «Зрителе» младший брат баронета Уимбли). Критикуя эти черты, издатели еженедельника воздают хвалы своему сословию. Богатые люди по праву приобретают отягощенные долгами поместья: «гораздо больше заслуживает поместья тот, кто заработал его собственным трудом, чем тот, кто потерял его из-за своего небрежения». Когда сэр Роджер в споре с купцом противопоставляет щедрость — жизни с карандашом в руках, купец отвечает: «Сэр Роджер раздает людям деньги, а я своим людям создаю такие условия, чтобы они не зависели от моих милостей».

Но восхваление собственных достоинств не ослабляет симпатий к дворянству. Аддисон и Стал желали бы соединить преимущества обоих классов, как сочетал их один из предков сэра Роджера, который свои дела вел «с аккуратностью купца и щедростью дворянина». Себя они считали стоящими выше партий и сожалели, что в Англии при назначении на должность или при оценке книги смотрят, кто к какой партии принадлежит. Дурные люди получают высокие посты, если верно служат своей партии, а хорошие получают отставку, если отказываются прибегнуть к средствам, которых от них требуют. Если же оценивать книги в зависимости от того, к какому лагерю принадлежит автор, то люди достойные перестанут считаться и с порицанием, и с похвалой[549].

«Джентльмен — это странный, чисто английский гибрид феодального господина и буржуа», — пишет М. Бэрд в своей «Истории предпринимателя»[550]. Действительно, с XIV века (именно тогда стал задаваться вопрос: «Когда Адам копал, а Ева пряла, кто был тогда джентльменом?», где слово «джентльмен» явно означает определенное классовое положение) многое изменилось, и в образце джентльмена на первое место вышли личные качества. Правда, уже в 1714 г. Стал в журнале «Болтун» («Tattler») требовал, чтобы принадлежность к числу джентльменов определялась не положением в обществе, а поведением человека, однако «Британская энциклопедия» в своих определениях слова «джентльмен» полностью реализует это требование лишь в 1832 г. Культура личного поведения, которая отныне определяет, кого считать джентльменом, остается под влиянием дворянских образцов. М. Ф. Чейс в книге «Современная Англия» (1937) подчеркивает, что идеалом, к которому всегда стремились в Англии, был идеал родовитости (gentility). О том же писали в 1949 г. Рой Льюис и Ангус Мод в монографии «Английский средний класс»[551]. Популярности этих образцов, разумеется, немало способствовал королевский двор. Еще в канун второй мировой войны турист, оказавшийся в Англии, мог заметить, что мелкая буржуазия в своей одежде предпочитала серо-голубые тона, излюбленные королевой Марией; что письма писали на бумаге этого цвета, а имена, которые получали дети в Букингемском дворце, сразу же становились самыми популярными в стране. Образец джентльмена в Англии, как известно, распространился особенно широко. В колониальной державе, где острие классовой борьбы было притуплено благодаря участию рабочих в выгодах от эксплуатации колоний, этот образец могла воспринять и верхушка рабочего класса.

Если бы дворянство не сохраняло свою привлекательность в Англии XIX века, Теккерей не смог бы написать ни «Ярмарку тщеславия», ни знаменитую «Книгу снобов». «Что за преклонение перед пэрами в нашей свободной стране! — пишет он в «Книге снобов». — Все мы в нем участвуем, более или менее, и все становимся на колени»[552]. «Книга пэров» — вторая библия англичанина. Все с интересом следят за жизнью аристократов и за придворной хроникой, все добиваются титулов[553]. Сноб согласен поголодать, лишь бы содержать еще одного лакея, а сколько людей отказывают себе во всем, чтобы выглядеть не хуже других, чтобы сохранить или улучшить свое положение в обществе. «Быть может, лучшее применение «Книги пэров» заключается в том, чтобы, просмотрев весь список с начала до конца, убедиться, сколько раз продавалась и покупалась знатность происхождения, как нищие отпрыски знати продают себя дочерям богатых снобов из Сити, а богатые снобы из Сити покупают благородных девиц» (с. 349).

Сыновья лордов, замечает Теккерей, с детства поставлены в совершенно другие условия и делают стремительную карьеру, перешагивая через всех остальных. «Потому, что этот юноша — лорд, университет по прошествии двух лет дает ему степень, которой всякий другой добивается семь лет» (с. 366). Снобизм захватывает не только университеты, но и свободные профессии: жена любого прокурора или адвоката, соперничая с другими в тщеславии, желает занять место получше; он захватывает духовенство и, разумеется, армию. «Я все-таки желал бы знать, где именно, кроме Соединенного Королевства, к долгам относятся как к забаве, а торговцам приходится терпеть эту господскую потеху?» (с. 426).

А вот классический пример возвышения в обществе у Теккерея: «Старик Памп метет лавку, бегает на посылках, становится доверенным приказчиком и компаньоном; Памп-второй становится главой фирмы, нагребает все больше и больше денег, женит сына на графской дочке. Памп-третий не бросает банка, но главное дело его жизни — стать отцом Пампа-четвертого, который уже является аристократом в полном смысле слова и занимает место в палате лордов как барон Памп, а его потомство уже по праву наследования властвует над нашей нацией снобов» (с. 350).

Поскольку комфорт был всегда связан с городскими слоями, М. Бэрд считает, что сопротивление англичан центральному отоплению имело классовую почву: так проявлялась верность рыцарским образцам, ведь рыцари вели суровую жизнь, были привычны к холодным замкам, тяжелым доспехам и неудобным седлам. Огромная изобретательность городского сословия по части жизненных удобств, начиная с городской культуры Милета до нашего времени, изобретательность, свойственная Альберти в эпоху Возрождения и Франклину в эпоху Просвещения, чужда дворянству. Любовь к удобствам, предостерегал Токвиль, исключает героизм.

Приглядимся еще раз к этосу английской буржуазии, каким он изображен в «Саге о Форсайтах» Голсуорси. «Если крупной буржуазии, так же как и другим классам, суждено перейти в небытие, — заканчивает свое предисловие автор, — пусть она останется законсервированной на этих страницах, пусть лежит под стеклом, где на нее могут поглазеть люди, забредшие в огромный и неустроенный музей Литературы. Там она сохраняется в собственном соку, название которому — Чувство Собственности»[554]. Как мы узнаем из того же предисловия, Голсуорси получил множество писем, авторы которых были убеждены, что именно их семьи выведены в романе, и это подтвердило типичность изображенной в «Саге» семьи.

Две первые книги романа посвящены викторианской эпохе, которая, в соответствии с названием этой главы, интересует нас прежде всего. Происхождение Форсайтов не было знатным. Отец старого Джолиона, с которым мы знакомимся в 1886 г. как с главой семьи, был каменщиком, а потом поднялся до положения подрядчика по строительным работам. Его архитектурные замыслы немало способствовали обезображиванию Лондона. Эти профессиональные традиции объясняют тягу Форсайтов к приобретению недвижимости, особенно же к возведению собственных особняков. Занятия самого старшего поколения Форсайтов, с которым автор нас знакомит, различны. Здесь есть коммерсанты, нотариусы, агенты по торговле недвижимостью, люди все очень зажиточные и потому известные в Лондоне. Их адреса свидетельствуют о том, что они предпочитают лучшее общество, ведь Парк-лейн или Гайд-парк — кварталы для избранных. Старик Джолион не успел получить должного образования, однако «трогательно сохранил и уважение, и недоверие к воспитательной системе, которая была предназначена для избранных и к которой сам он не удостоился приобщиться» (с. 52). Его сын Джолион уже имел за собой классические школы для привилегированных — сначала Итон, а потом Кембридж. И хотя он всего лишь скромный страховой агент, его принимают в клуб «Всякая всячина», где в свое время был забаллотирован его богатый отец, под тем предлогом, что он занимался торговлей.

«Шестьдесят четыре года покровительства собственности (при королеве Виктории. — М.О.) создали крупную буржуазию, приглаживали, шлифовали, поддерживали ее до тех пор, пока она манерами, нравами, языком, внешностью, привычками и душой почти перестала отличаться от аристократии» (с. 555; подчеркнуто мною. — М.О.). Суизин Форсайт, «повинуясь импульсу, который рано или поздно овладевает кем-нибудь из представителей каждой большой семьи», отправился как-то в Геральдическое управление (с. 167). Здесь его заверили, что ему, несомненно, положен герб с фазаном в верхней его части. Суизин герба не выкупил и потому не считал себя вправе воспроизводить его целиком, но велел изобразить фазана на дверцах кареты, на пуговицах ливреи кучера, а также на своей почтовой бумаге. Мало-помалу его примеру последовали и другие члены семьи.

Этот аристократический лоск остается, однако, довольно-таки поверхностным. Форсайты следят за тем, как ест и как одевается аристократия, все время гоняются за изысканным и изящным, но за этой блестящей видимостью кроется нравственность, которую обычно считают мещанской. Здесь нет места бескорыстным поступкам и захватывающему риску. Семья отличается трезвостью и практичностью и все старательно переводит на деньги. Эта осмотрительность в сочетании с недоверчивостью не позволяет Форсайтам отдаться чему бы то ни было «душою и телом», не позволяет свободно проявлять свои чувства, забываться: ведь тот, кто обнаруживает свои чувства, открывает карты и неосмотрительно доверяется другим. Собственность служит здесь воле к самоутверждению и ощущению безопасности. В поместье Сомса Форсайта Мейплдерхем собрана прекрасная коллекция живописи, но свои картины Сомс рассматривает как акции, вынюхивая, в какого художника стоит вкладывать деньги в расчете на повышение цен. Безупречный гардероб Сомса, типичный для крупной буржуазии, отражает не только респектабельность (обычно столь ценимую среди буржуа), но и упомянутое ощущение безопасности. «Немыслимо вообразить его с растрепанными волосами, с галстуком, отклонившимся от перпендикуляра на одну восьмую дюйма, с воротничком, не сияющим белизной!» (с. 79). А. Моруа в своей остроумной книге «Советы молодому французу, отправляющемуся в Англию» при описании какой-то университетской церемонии вспоминает, что высокорожденного можно было узнать среди гостей по дырам в носках.

Ощущению безопасности, которое необходимо Форсайтам, угрожают, как пишет в предисловии автор, «набеги Красоты и посягательства Свободы» (с. 25); это и есть главная тема книги. Сын старика Джолиона исключается из круга семьи за то, что сбежал вместе с гувернанткой собственных детей и посвятил себя живописи. А Форсайты в соответствии со стереотипом буржуа не питают к художникам уважения. Это, по их мнению, «жалкие люди» (с. 68). Жена богатого Сомса, красавица Ирэн, уходит от него к молодому архитектору Боснии, который понимает, что такое красота и любовь. Как видно, теоретики буржуазного этоса недаром утверждали, что «деловой человек» не чувствует красоты и равнодушен к эросу. Ибо эти качества не помогали ему в делах.

Но автор замечает, что Форсайтам угрожает не только красота и любовь; это особенно ясно проявляется в его размышлениях по поводу похорон королевы Виктории. Викторианская эпоха была эпохой такого накопления богатств, что процентная ставка упала с восьми процентов до трех, а люди, подобные Форсайтам, насчитывались тысячами. «В стране царила учтивость, для нищих строили закуты, бедняков вешали за ничтожные преступления, и Диккенс только что начинал писать». То была «эпоха, так позолотившая свободу личности, что, если у человека были деньги, он был свободен по закону и в действительности, а если у него не было денег, он был свободен только по закону, но отнюдь не в действительности» (с. 555-556). Этот век уходит, думает Сомс, глядя на похоронное шествие: начинается профсоюзное движение, лейбористы заседают в палате общин, социалисты зарятся на наше добро. «Никогда уж больше не будет так спокойно, как при доброй старой Викки!» (с. 556).

Если буржуазия в последнюю эпоху своего безопасного существования усваивала дворянские черты, то дворянство перенимало некоторые черты буржуазии. Быть может, не только обеднением аристократии из-за прогрессивных налогов следует объяснить то, что превращение собственной родовитости в статью доходов не было в Англии перед второй мировой войной таким уж редким явлением. Если барышня из хорошей семьи желала попасть на прием при дворе, чтобы сделать прелестный реверанс перед королевой и добиться тем самым определенного общественного отличия, королеве ее должен был представить кто-нибудь из тех, кто сам бывал при дворе. По слухам, это стоило денег, причем подобная сделка не наносила какого-либо ущерба чести. Точно так же обладатели громких имен (как мне не раз приходилось слышать в Лондоне) получали деньги за то, что украшали светские приемы своим присутствием. Кто знает, не влиянием ли буржуазной культуры следует объяснить характерную для Англии — по-видимому, и в высшем обществе — образцовую пунктуальность, когда гости приходят точно в обозначенный на приглашении час (ибо считаются как со своими обязанностями, так и со временем), а также особую тщательность в составлении таких приглашений. Самому радушному гостеприимству не противоречило то, что на приглашениях провести, например, уик-энд в усадьбе указывалась не только дата приезда гостя, но и дата его отъезда — точность, напоминающая точность и ясность торговых контрактов. А кожаные налокотники на одежде богатых баричей в Оксфорде и Кембридже перед войной в глазах чужеземца выглядели какой-то игрой в бережливость, каким-то снобизмом наоборот.

5. Несколько замечаний о Германии

Если можно решиться дать какую-то общую характеристику роли, которую играли аристократические образцы в Англии и Франции, то по отношению к Германии это было бы гораздо более рискованно ввиду ее разнородности. В различных исследованиях, посвященных Германии, слишком мало внимания обращается на различия в истории небольших государств, составлявших Германскую империю, в слишком незначительной степени учитывается своеобразие вольных городов, в частности принадлежавших к некогда могущественной Ганзейской лиге. Томас Манн в «Будденброках» подчеркивает различия между бюргерским духом Любека и бюргерским духом Мюнхена. И неудивительно — ведь у них было разное прошлое. Любек имел свою собственную историю как город, в течение двух веков возглавлявший Ганзейскую лигу. Ганзейские купцы, путешествующие (ради безопасности группами) из города в город, на пространстве от нижнего Рейна до Дерпта и Новгорода распространяли определенные культурные образцы, которые на протяжении трех столетий существования Лиги в какой-то мере становились общим достоянием ее членов. Известно, что был период, когда этика ганзейских купцов отличалась ригоризмом, предвосхищавшим позднейший ригоризм пуритан. Суровые предписания гарантировали безупречное качество товаров и чистоту пробы ганзейской монеты. Совместные путешествия вырабатывали среди купцов чувство товарищества; должно быть, именно поэтому любая реклама своих товаров строго запрещалась. На больших ярмарках все раскладывали свои товары рядом и нельзя было расхваливать собственный товар в ущерб соседу[555]. История бюргерской этической мысли в ганзейских городах — тема для большого исследования, а это ведь лишь одно из течений буржуазной мысли на территориях, вошедших впоследствии в объединенное германское государство.

Кроме независимости городов, своеобразие буржуазной мысли на немецких землях могло обусловливаться и большей, чем в Англии и даже во Франции, замкнутостью дворянства в Германии, особенно заметной у прусских юнкеров, которые в свою очередь были весьма своеобразной разновидностью дворянства. Так или иначе, существует убеждение, что в Германии бюргерская культура существовала в более чистом виде, чем где бы то ни было. Немецкая мещанская драма XVIII столетия выводит на сцену бюргерство, которое не подражает дворянству, но противостоит ему. К римским образцам обращается в «Эмилии Галотти» Лессинга отец Эмилии, Одоардо: он закалывает дочь, чтобы спасти ее от домогательств развратного князя. Столь же испорчен княжеский двор (которому противопоставляется простое и честное семейство скромного музыканта) в «Коварстве и любви» Шиллера. Невозможность пробиться в высшие сферы пробуждала, по мнению некоторых авторов, в немецком бюргерстве стремление как-то компенсировать свое невысокое положение в обществе. Такой компенсацией стал в XIX веке культ человеческой личности. Бюргер, который не в состоянии был «окружить себя феодальным ореолом, становился личностью»[556].

Но при всем своеобразии истории вольных немецких городов здесь тоже можно обнаружить в XIX веке сплав бюргерских и рыцарских элементов, подобный тому, с каким мы имели дело в семействе Форсайтов. Я имею в виду, в частности, семью Будденброков, с таким мастерством изображенную Томасом Манном.

Семья Будденброков с 1768 г. вела в Любеке, родном городе Манна, торговлю зерном. Поставки хлеба для прусской армии в 1813 г. существенно увеличили состояние семейства и позволили ему обосноваться в прекрасном особняке, достойном патрициата города, стоявшего некогда во главе Ганзейской лиги. Культ семьи, отождествляемый с культом фирмы, пустил глубокие корни в умах Будденброков, а забота о наследнике мужского пола (так же, как у Форсайтов) здесь не меньше, чем в дворянских семействах. Семейная хроника торжественно заносится в тетрадь с золотым обрезом, которую достают из потайного ящика прямо-таки с благоговением. Фамильный перстень с печаткой наследует старший сын. Ради поддержания блеска семьи любые сердечные склонности, не соответствующие ее социальному положению, подавляются. Тони порывает со студентом-медиком, с которым у нее был невинный каникулярный роман, ибо сознает свой долг перед семейством и знает, чего ожидают от ее замужества. Томас Будденброк окружает себя всем самым аристократическим и изысканным, а стремление к личному отличию в нем не менее сильно, чем у дворянских сыновей, хотя этоотличие благодаря иным качествам. Он, как и Сомс Форсайт, не потерпит на своем костюме даже пылинки. Безупречность в одежде к тому же служит ему опорой в минуты душевного упадка. Сенаторы Любека ценят в нем какой-то особый шарм и господскую непринужденность в ведении дел. Эта непринужденность далека от легкомысленности, но все же «господские» образцы способствовали складыванию подобного стиля. Сестра Томаса, Тони, завидует дворянству. «Именоваться фон Шиллинг — какое счастье!» — говорит она в пансионе своей подруге из дворянской аристократии[557]. Томас Будденброк не любит дворян за спесь и презирает их за неумение обращаться с деньгами и вечные дыры в бюджете. Пустить себе пулю в лоб из-за финансовой катастрофы — это «дворянская повадка», издевательски замечает он после самоубийства Ральфа фон Майбома, продавшего по крайней необходимости Томасу свой урожай на корню (с. 516).

Старое бюргерство, будучи в претензии к дворянству из-за его высокомерия, само с неменьшим высокомерием относится к свежеиспеченным богачам из мещан. Семья Будденброков сверху вниз смотрит на семью Хагенштрёмов, которая недавно обосновалась в городе и быстро разбогатела. Тони едва им кланяется. В этих бюргерских семьях мезальянс тоже разрушает семейные связи, ибо семейная солидарность здесь не столько солидарность со всеми членами семьи, сколько с теми, кто не утратил своего социального положения. Женитьба Готхольда Будденброка на «лавочке» фактически исключает его из круга семьи, хотя на праздники приглашают и «деклассированных» родственников.

История Будденброков могла бы служить превосходной иллюстрацией для некоторых теоретиков «духа капитализма», о которых шла речь в главе VI нашего исследования. Когда Тони Будденброк вторично выходит замуж за мюнхенца Перманедера и уезжает с ним в католический Мюнхен, ее поражает совершенно иной образ жизни в этом городе. Люди желают здесь не делать деньги, а только жить в свое удовольствие. Перманедер, владелец фирмы по торговле хмелем, добивающийся руки Тони, говорит: «Мюнхен — город не деловой, там каждый норовит устроиться поскромней да поспокойней!.. И депеш у нас за столом не читают — это уж дудки!» (речь идет о деловых телеграммах) (с. 294). Женившись на Тони и получив ее приданое, Перманедер, к изумлению жены, которая не перестает мечтать о более зажиточной жизни, заявляет: «В богачи я не мечу, денег копить не собираюсь, а спокойное житье — дело хорошее! С завтрашнего дня кончаю все дела, и заживем с тобой на проценты!» (с. 322). Вот он, дух рантье, убивающий дух капитализма в католическом городе; М. Вебер мог бы использовать это для подтверждения своего тезиса. И, словно по его заказу, Т. Манн пишет в другом месте книги: «Хотя Томас Будденброк всю жизнь кокетничал своей склонностью к католицизму, в нем жило серьезное, глубокое, суровое до самоистязания, неумолимое чувство долга, отличающее истинного, убежденного протестанта. Нет, перед лицом высшего и последнего не существовало никакой помощи извне, никакого посредничества, отпущения грехов и утешительного забвения» (с. 543). Именно так характеризует М. Вебер людей, которые, по его мнению, делали деньги!

К. Выка считает «Будденброков» типичным для эпохи упадка буржуазии погребальным «романом-рекой», напоминающим «Ночи и дни» М. Домбровской, одним из тех романов, которые, по словам Выки, ложатся могильным камнем на остывающий труп[558]. Но такая гибель бюргерских семей, на смену которым приходили другие, была хорошо известна и в предшествующие столетия. Еще в 1777 г. некий житель Бордо в своей «Антологии торговли» жаловался на отсутствие династий в коммерции: сыновья, унаследовав отцовское состояние, бросали торговлю, предпочитая роскошную праздность[559]. Именно это мы видим и в книге Т. Манна. Последним в роду Крегеров, из которого происходит мать Томаса Будденброка, оказывается сын, не желающий заниматься коммерцией и предпочитающий транжирить деньги. А стариков Крегеров еще раньше выбивает из седла их барский образ жизни — опасность, от которой предостерегал купеческие семьи еще Даниель Дефо. На смену Крегерам и Будденброкам придут свежеиспеченные богачи Хагенштрёмы; они-то и займут великолепную резиденцию, отстроенную Томасом Будденброком, которому мало было семейного особняка на Менгштрассе[560]. Если Голсуорси явно ощущал упадок викторианской эпохи, то у Манна скорее чувствуется течение времени, чем завершение эпохи.

Женитьба Готхольда Будденброка на «лавочке», а затем неуместные увлечения Христиана, брата Томаса, не считающиеся с честью семьи, подорвали ее сплоченность и силу; но эта разрушительная роль любви (выражаясь «идеалистическим» языком Голсуорси) будет многократно усилена разрушительной ролью красоты. Семья Томаса распадается после его внезапной смерти в 1875 г., ибо его жена предпочитала играть на скрипке, вместо того чтобы рожать детей, а их единственный сын — даже если бы его жизнь не унес тиф — по-прежнему оставался бы чувствителен к фугам Баха и органически враждебен всему, что отдает отцовской купеческой конторой. Таким был конец многих купеческих семей в разные времена, причем, разумеется, только следуя купеческой иерархии ценностей, можно расценить его как упадок: ведь если посмотреть на дело с другой точки зрения, по восходящей движется тот, кто бросил торговлю хлебом ради сочинения фуг.

Когда Томас Будденброк приходит к дворянину по делам, тот, принимая могущественного патриция и сенатора вольного города, даже не предлагает ему сесть; возмущенный до крайней степени Томас не менее вызывающе усаживается на письменном столе хозяина (с. 393). Эта сцена хорошо иллюстрирует замкнутость немецкого дворянства, — ничего подобного во второй половине XIX века нельзя представить себе ни в Англии, ни во Франции. Но барьер между буржуазией и дворянством уже несомненно преодолевает крупный промышленник империалистической Германии. Многие семьи магнатов промышленности украшают свои фамилии частицей «фон» и воздвигают в своих владениях роскошные замки на манер аристократических феодальных резиденций. Их можно видеть на польских западных землях.

Притягательность старой традиции для буржуа, строивших Новый Свет на девственной почве Америки, хорошо известна и заслуживает самостоятельного исследования. Об этом существует множество анекдотов. Американцы, шутливо замечает американская исследовательница М. Бэрд, не имея приличного генеалогического древа, любят окружать себя хотя бы породистыми собаками и кошками, исполняющими роль бессловесных дворян. В 1898 г., в результате 134 браков американок с потомками европейской аристократии, из Америки в Европу была вывезена головокружительная сумма — 170 с лишним миллионов долларов в качестве приданого[561]. А из Европы в Америку отправлялись антикварные ценности и кирпичи старинных замков, которые затем целиком восстанавливались за океаном.

Завершая эту главу, мы хотели бы вернуться к ее отправной точке. Мы говорили, что теоретики предусматривают два варианта взаимоотношений между образцами победившего и побежденного класса: 1) победивший класс усваивает образцы того класса, власть которого он унаследовал; 2) побежденному классу навязываются образцы класса-победителя. Приведенные нами примеры (которыми, разумеется, тема не исчерпывается) свидетельствуют о третьей возможности, а именно постепенного слияния образцов победившего и побежденного класса, причем образцы побежденного класса сохраняют свою привлекательность. Так обстояло дело даже в буржуазной Франции, где побежденный класс был лишен всякого политического значения.