"Колесо Фортуны" - читать интересную книгу автора (Дубов Николай Иванович)4Императрица устала умирать. Несколько лет назад, выйдя из церкви, Елисавет Петровна упала на землю и два часа пролежала в беспамятстве. К ней боялись прикоснуться, только накрыли, чем пришлось. Отлежалась, отошла. С тех пор, поначалу изредка, потом все чаще, затылок наливало свинцом, разламывало жестокой болью. От любимого венгерского на малое время становилось легче, боль стихала, но вскоре возвращалась еще злее, и все проваливалось в беспросветную черноту. Силы убывали, а лейб-медики усердно отнимали последние, то и дело пуская кровь. Как и все люди, Елисавет Петровна не думала о своей смерти, не ждала ее — становилось легче, и жизнь снова катилась по заведенному кругу. Но вдруг мир, в котором она жила и в котором были ясны все начала и концы, весь он, последовательно и мерно простиравшийся перед ней, этот цельный, неделимый мир раскололся, распался на какие-то полосы, клочья и обрывки. Императрица пыталась слепить заново, соединить обрывки и клочья, заполнить внезапные провалы и, словно помогая своей памяти, торопливо перебирала пальцами кружево одеяла. Новые кружева сминались под пальцами и тут же расправлялись, но кружево памяти путалось и рвалось, как застиранный, изношенный валансьен И тогда же ушел страх. Тот всегдашний, неотступный, который она двадцать лет всячески заглушала и не могла заглушить. Вертушка, хохотушка, ветреница… Она знала, какая слава за ней идет, как сплетничают приближенные, что врут полномочные министры и посланники своим правительствам. Ну, любила повеселиться, поплясать. Пиры, аманты, балы да машкерады… Это видели, знали все, она и не пряталась. А кто знал ночи ее до краев налитые страхом и сводящим с ума ожиданием?! Бессонные ночи долги. У Елисавет Петровны они все были бессонными. Смолоду — от веселья и иных радостей, угасавших только к утру, потом — от страха. Она даже не раздевалась, не ложилась в постель, сидела в креслах, прислушивалась и обмирала при каждом шорохе. Каждую ночь ждала, воочию видела, как с ней делают то же, что сделала она с правительницей Анной Леопольдовной в ту глухую ноябрьскую ночь сорок первого… Стоило примкнуть веки, как в ушах раздавался оглушительный визг и хруст снега под ногами гвардейцев. Чтобы не привлекать внимания, сани пришлось оставить, но, оказалось, идти Елисавет Петровна не может — у нее тряслись, подгибались колени, ватные ноги оскальзывались и спотыкались. Гвардейцы подхватили ее на руки и понесли. Лютая стужа обращала дыхание солдат в пар, окутанная им, Елисавета плыла, как в облаке… В гауптвахте Апраксина дворца затрещала под ножами шкура на барабанах, чтобы не вздумал кто отчаянной дробью поднять тревогу Изумленные, но отнюдь не раздосадованные гвардейцы, стоявшие в карауле, безропотно отдавали оружие и уступали место внезапной смене, ворвавшейся с улицы. В одних рубашках повытаскивали из постелей правительницу Анну и мужа ее Антона. Валялись у нее в ногах, молили о пощаде, помиловании. Помиловала. Не нарушила своего обета — став императрицей, никого не карать смертью… И эти остались живы — годовалый император Иоанн Антонович и вся незадачливая Брауншвейгская фамилия. Только погребены в неизвестности. Никто не знал, где заточены, никто не знал кто в заточении. Даже в рапортах стражи запрещено было называть "известных особ" по имени… А если дознались? Если давно уже созрел заговор, и сейчас, вот сию минуту, крадутся по темной улице заговорщики и освобожденный ими император без империи, чтобы отобрать государев венец, отнятый у грудного несмышленыша? И вот уже снова трещит под ножом шкура на барабанах, скрипят лестничные ступени, топочут грубые солдатские сапоги… — Скорей! Запри! Запри сейчас же! — кричит Елисавет Петровна, расталкивая спящую юнгферу. Та бросается к двери, но, и не добежав, видит: массивные, как в амбаре, засовы задвинуты, крючья закинуты в петли. — Так ведь заперто, ваше величество! — Заперто, заперто… — брюзжит Елисавет Петровна. — Не переломишься, коли разок проверишь… Погоди!.. Ничего не слышишь? Вроде идет кто?.. А?.. Подавляя зевок, юнгфера вслушивается. — Нет там никого, ваше величество! Почудилось… И кому ходить в эту пору — спят все. — Кому надо, тот ходит… Это вы все спите, тетери сонные, — говорит Елисавет Петровна и с ненавистью смотрит на тут же уснувшую юнгферу. Чтобы успокоиться, она отпивает половину бокала любимого венгерского, потом до рези в глазах таращится на пламя свечей, чтобы и самое не сморил сон… Смаривал. В ужасе вскакивала, обмирала, вслушиваясь. Знала, что за дверью на карауле стоят верные лейб-кампанцы, да ведь сколько их там? Кабы все, кабы всегда быть среди них… Негоже императрице жить в солдатской казарме, а ей бы — в самый раз. Ночных сподвижников своих, лейб-кампанцев, осыпала милостями, выделила противу всех, поселила поближе — в батюшкином дворце, почитай, со всеми породнилась-покумилась. Через полтора года особым указом предписала — лейбгвардейцам, которые по ночам стоят в пикете возле ее покоев, выплачивать по десяти рублев на день. Почему, за что такое неслыханно щедрое вознаграждение, сказано не было, но и так все понимали — для вящего их усердия к охранению. Они-то усердствовали. Сама Елисавет Петровна не могла преодолеть страха перед тем, что застигнут ее врасплох, захватят спящей, как она Анну Леопольдовну… Того ради объявлен был розыск стариков, кои бы имели такую твердую бессонницу, чтобы ночью вовсе глаз не смыкали. Старик — не мужчина, его стесняться нечего, а все надежнее молодых кобыл, что вокруг нее, те только и знают, что дрыхнуть. Отыскали такого. Старый хрыч оказался мошенник: он просто мог спать с открытыми глазами… И вот страха не стало. Сна тоже не было, вместо сна наваливалась мучительная одурь, только теперь, и очнувшись, Елисавет Петровна не пугалась. Она устала от тяжких приступов кашля и рвоты, провалов в дурноту, от своего разбухшего, изжитого тела, от того, что все время торчали над ней, причитали и охали… Вон духовник, отец Федор, бормочет — молится. У дальнего стола стоят наготове со своими ножами и салфетками лейб-кровопивцы Шилинг и Круз — готовы, чуть что, снова пустить кровь по всем правилам заморской науки. На коленях приткнулся у кровати засморканный, изреванный сердечный друг Ванечка, последний амант… Этот горюет вправду, не притворяясь. Единственный, кто просто любил, без корысти и расчету. Не просил и не принял никаких титулов и наград, остался просто Иваном Шуваловым… И наследничек тут как тут. Этому не терпится — на месте устоять не может, будто свербит у него в этом самом… Глаза бы не глядели! Елисавет Петровна отворачивается, все замечают это движение, устремляются к ней — не надо ли чего? Но ей тошно на них смотреть, и она опускает веки, чтобы отстали… Заторопилась тогда, вытребовала в Петербург сиротуплемянника, расчувствовалась. Думала, будет, как с тем племянником, незабвенным Петрушей… Бедный мальчик! Он ведь был влюблен в нее, четырнадцатилетний император, на все был готов, а она, дылда здоровая, с ним кокетничала… Были даже прожекты поженить их, чтобы престолонаследование было законней законного. Грех? Ну, грех попы отмолили бы. В крайности тому дароносицу подороже, тому панагию в бриллиантах пожертвовать — благословили бы… Да, видно, не судьба — помер Петруша. И вовсе судьба ей не задалась. Кого только в женихи ей не прочили? И французского короля, и Мориса Саксонского, и всякую немецкую шушеру. Чтобы, как сестрицу Анюту, из России вытолкать, подальше от престола. Ан выкусили! Она сама батюшкин престол восприяла. Только после всяких королей, князей да маркизов в потаенные супруги выбрала малороссийского пастуха… Красавец какой был, голос — прямо ангельский, и малый добрый. Да ведь за это на престол не втащишь, Европе на смех.. А что — Европа? Шут с ней, с Европой… Елисавет Петровна мучительно старалась вспомнить, додумать какую-то важную, самую важную мысль, чтобы успеть сказать, сделать, пока не поздно, но мысли ее ускользали, путались, и она никак не могла ухватить и удержать главную. Что-то про Европу?.. Нет, на Европу наплевать. Держава… Да, вот — держава Российская! Каково-то с ней будет? На кого останется? На немецкого выкормыша? Великая, необъятная, а… Елисавет Петровна посмотрела на окна, за которыми простиралась эта самая держава, но отсюда ее не было видно — порывистый ветер хлестал по окнам снежной крупой. И мысли Елисавет Петровны снова утратили возвышенный характер. Она подумала, что к утру может сделаться гололед, опять будут калечиться некованые лошади. И люди тоже. Бывает, и до смерти убиваются. О таких происшествиях ей непременно докладывали. Ей было жалко пострадавших, но какой-то короткой и небольшой жалостью. Она приказывала отслужить панихиду и, себе в том не признаваясь, радовалась, что случилось это с людьми, которые ей вовсе не известны. А то бы она жалела и огорчалась куда больше… И тут же она почему-то начала перебирать в памяти людей, которых знала, встречала, запомнила. Вереницы, толпы придворных, лакеев, попов, егерей, тесня друг друга, поплыли перед глазами, от их мельтешения голова пошла кругом, снова стало мутить. Грузное тело императрицы передернуло судорогой, она приоткрыла глаза. Вокруг все те же ненужные лица. Не лица — рыла… Наблюдают, сторожат, ждут смерти… Где же ее други верные, лейб-кампанцы? Она в них души не чаяла, они — в своей императрице… С гвардейцами ей всегда было хорошо. С детства, от самых малых годов. Мамки, няньки, как водится, были, а выросла, почитай, на руках у гвардейцев. На всю жизнь полюбила казарму, запах сильных мужских тел, биваки, жизнь в палатках… Ей бы мужчиной родиться. И так-то мужикам не уступала: заганивая лошадей, за двое суток могла доскакать от Москвы до Санкт-Петербурга, на пирушках с мужиками пила вровень, а уж в забористой солдатской словесности такое могла завернуть — придворных болтунов столбняк хватал… И первая любовь ее, незабвенный Алеша Шубин, тоже был бравый прапорщик Семеновского полка, загубленный этой дикой, злой дурой императрицей Анной… Господи! Как давно и как недавно это было. Почему?.. Почему так быстро пролетело все? Невнятный хрип императрицы не поняли. Великая княгиня Екатерина Алексеевна склонилась над умирающей: — Чего желает ваше величество? Елисавет Петровна ненавидящим взором обвела всех и прохрипела: — Подите прочь! Надоели, постылые! Ее опять не поняли. Тогда с силой, удесятеренной не. — навистью, она ясно и отчетливо произнесла: — Идите все… — и по-солдатски объяснила, куда именно все должны пойти. Сердечный друг Ванечка горестно закрыл лицо руками, отец Федор оторопело сморгнул и еще громче продолжал молиться, великая княгиня выпрямилась и поджала губы, лейб-медики не поняли и остались невозмутимы Только великий князь осклабился — из русского языка он успешнее всего усвоил его не лучшую часть… В те времена очень хорошо понимали, что правда нужна далеко не всякая и что в воспитательных целях следует изображать действительность не такой, какова она есть, а какой должна быть. И в скорбном отчете о кончине блаженной памяти Елисавет Петровны, который был напечатан в особом приложении к "Санкт-Петербургским ведомостям", во всех подробностях было описано, как трогательно она прощалась с окружающими, наставляя близких жить в любви и согласии и, исполнив свой долг, просветленная, отошла в лучший мир с молитвой на устах… Не будем спорить. Историки в прошлом любили лапидарно и однозначно определять характеры народов. Считалось, например, что "норманны были воинственны", "гунны свирепы", "восточные народы отличаются изнеженностью", а северные напротив того, — суровостью… Все подобного рода характеристики — совершенный вздор. В лучшем случае такие определения наивны и ошибочны, довольно часто они бывают и просто лживыми. Однако если не претендовать на исчерпывающую полноту и бесспорность, подойти к этому без предвзятости и не искать у других народов недостатки для того, чтобы оттенять ими свои достоинства, то сопоставление национальных черт позволит увидеть как раз слабости и недостатки собственные. Известно, например, что французы — народ легкий, скорый на проявление чувств и особливо на язык. Произойдет что бы там ни было, француз тут же изречет какое-нибудь mot [54] и — как припечатает. Попадет, скажем, француз в трудное, неприятное или даже смешное положение, он пожмет плечами и скажет: "C' est la vie!" — такова жизнь! — и все. Голова у него больше не сохнет, ни себе, ни другим он ее не морочит, душу не теребит и не надрывает. А вот у россиянина никакой такой легкости не было, чуть что, и начинался у него надрыв, выматывание душ чужих и собственной "проклятыми вопросами", всякого рода переживаниями и излияниями. Иногда, правда, излияния и переживания оказывались переливанием из пустого в порожнее, но это крайний случай, в большинстве же все было так серьезно, сложно и запутанно, что деловитые, практичные европейцы иной раз не могли взять в толк, какого рожна этой российской душе надобно, почему и окрестили ее "загадочной". А как же было не метаться "загадочной" русской душе двести лет назад, когда то и дело происходили внезапные перемены в обстоятельствах жизни и особенно у кормила власти. Опять-таки — у французов и на этот счет была безотказная формула: le roi est mort, vive le roi! — король умер, да здравствует король! — и дело с концом. Короли следовали друг за другом в надлежащем порядке, а если исключения и бывали, то кратковременные. А возле российского императорского престола, после того как Петр I казнил сына и отменил прямое престолонаследование, то и дело возникала толчея, причем толчея разносемейная, разноязычная и даже разнополая. Разбираться в этой толчее было не легко, не просто, и потому какой-либо устойчивый ритуал утвердиться не мог, каждый раз происходило изрядное смятение умов. Шилинг и Круз проделали все, что полагалось, — прослушали и не услышали остановившееся сердце, приоткрыли веки и увидели невидящие, неподвижные зрачки. Шилинг сложил руки покойницы на груди и с приличествующей случаю торжественностью произнес: — Die Kaiserin ist gestorben! [55] Согбенные плечи Шувалова затряслись от рыданий. По щекам отца Федора струились и исчезали в бороде слезы. Он прижал пальцами веки Елисавет Петровны и положил на них тяжелые серебряные рубли, на которых еще так недавно был выбит профиль покойницы. Великая княгиня, мужественно и очень успешно борясь со слезами, поднесла к глазам платок. В это время раздался странный звук, все изумленно и даже испуганно оборотились к великому князю. Нет, ничего особенного не произошло: напряженно всматриваясь в лицо умирающей, Петр Федорович непроизвольно открыл рот, а когда тетка умерла, закрыл его и громко сглотнул воздух, отчего и произошел тот самый странный звук. Петр Федорович не заметил, какое это произвело впечатление, повернулся и, громко топая ботфортами, устремился из опочивальни. Конечно, великому князю не следовало никуда уходить, но он ничего не мог с собой поделать: он не шел, не бежал — его несло, несла некая волна. Сколько раз уже подхватывала его волна надежды, поднимала все выше и выше, потом вдруг откатывалась назад, и он вновь оказывался на бесплодном песке ожидания. Он ждал двадцать лет. Двадцать лет им командовали, помыкали, пренебрегали и унижали. Все, кому не лень. Заполошная тетка, ее фавориты, министры, чуть не лакеи… Великий князь и наследник, ложась спать, не знал, кем проснется: снова наследником или только герцогом крохотной Голштинии, которого прогнали обратно, узником Санкт-Петербургской или Шлиссельбургской крепости или арестантом в заиндевелой кибитке, которого под конвоем гонят в ледовую беспредельность Сибири… Подполковник Преображенского полка, он не смел сделать гвардейцу замечание… И вот — все! Над ним больше нет никого! Он сам! Над всеми! Один! Самодержец!.. У Петра Федоровича не было опыта. Правда, после отца он унаследовал герцогство Голштинское, но произошло это на расстоянии, так сказать, заочно, и ничем, кроме основательной выпивки с приближенными голштинцами, день этот не отличался от других. А вот императорского престола он еще никогда не наследовал, никто не научил его, не сказал, что и как он должен делать и говорить. Да кто бы и посмел обучать этому при живой-то императрице, недреманных очах и вездесущих ушах Тайной канцелярии?.. Однако, не зная и не умея, Петр Федорович не мог оставаться в бездействии. Его распирало от нетерпения, жгучего желания, чтобы другие узнали тоже. Как можно скорей… Выбежав из опочивальни, он направился было к парадным залам, потом приостановился — с этим успеется! — штатских шаркунов он презирал. Петр Федорович повернул влево и побежал по коридору. Следом за ним устремился верный друг и адъютант Гудович. Обеими руками Петр Федорович настежь распахнул двери и вбежал в дворцовую гауптвахту. Свободные от караула гвардейцы отдыхали. Четверо играли в карты, над ними склонились сочувствующие, или болельщики, как сказали бы теперь, кое-кто, сидя, подремывал, а кто-то всухомятку жевал. Один, пристроившись на скамеечке возле печки, переобувался — он только что стащил сапог с правой ноги и внимательно разглядывал подметку, проверял, не отстает ли. Увидев ворвавшегося великого князя, гвардейцы вскочили, скамьи с грохотом попадали. А вздумавший переобуваться растерялся от неожиданности и вместо того, чтобы бросить сапог на пол, почему-то прижал его к груди. Сияющие глаза Петра Федоровича ничего этого не видели. — Солдаты! — ликуя, воскликнул он. — Von nun ab [56] я есть ваш император! Он ждал ответного ликования, взрыва радости, но солдаты стояли недвижимо и молчали. Они не знали, что должны были сделать или сказать. То, что прокричал Петр Федорович, не было приказанием или командой, а без команды им не полагалось проявлять свои чувства, и они не знали, как их проявить. Они не могли сделать даже самого простого, например, взять "на караул", так как ружья стояли в козлах, или отдать честь — "к пустой голове", как известно, руку не прикладывают, а их треуголки беспорядочной кучей валялись на столике у входа. Ничего нельзя было сделать и со знаменем — оно стояло в красном углу, а знаменосец как раз и прижимал к груди снятый сапог. Гвардейцы знали, что императрица больна, но в свое время они присягали ей и еще не знали, что смерть уже освободила их от присяги. В довершение беды их командира, разводящего, в этот момент не оказалось. Секунды шли, солдаты растерянно молчали, и каждый удар маятника становился все более грозным и чреватым. К счастью, в этот момент подбежал, наконец, полковник Гудович и из-за спины Петра крикнул почти на французский лад: — Гвардейцы! Государыня скончалась. Нашему государю-императору Петру Федоровичу — ура! — Ура! — облегченно взревели гвардейцы. Они услышали наконец команду, все стало ясно, и они ревностно команду исполняли. Петр Федорович переводил ликующий взгляд с одного орущего рта на другой и вслушивался в сладкую музыку народного восторга. — Ваше величество, — сказал Гудович на ухо Петру Федоровичу, — надобно немедля вернуться. Без вас там нельзя. Нехорошо может быть. Пожалуйте обратно! Петр Федорович, вкусив первый плод хвалы и славы и услышав, что он уже не высочество, а величество, послушно повернулся и зашагал обратно. Следует добавить, что составитель записи в камер-фурьерском журнале, куда записывалось все, происходившее при дворе, во избежание кривотолков не стал записывать этот эпизод в точности, а несколько облагородил его в направлении того, как все должно было происходить. Поэтому потомки могли увериться, что первое явление императора народу, то есть появление его в гауптвахте, было встречено не грохотом падающих скамей, молчанием солдат и снятым с ноги сапогом, а торжественной барабанной дробью, громовыми кликами и преклонением знамени… Все дальнейшее пошло уже без сучка и задоринки. Престарелый генерал-фельдмаршал князь Трубецкой, выйдя к теснившимся в залах придворным и всем высоким чинам столицы, объявил о кончине благочестивой императрицы, и весь двор "наполнился плачем и стенанием", как писал очевидец и соучастник всех тогдашних действ. Однако вскоре двор был допущен пред императорские величества "для приношения рабской преданности", и тогда слезы горя и скорби тут же претворились в "слезы радости и умиления". Превращение слез скорби в слезы ликования, переход от горя к радости и даже восторгу в течение дня происходил несколько раз, причем круг скорбящих, а затем ликующих все более расширялся, и не удивительно, что такое смешение чувств сказалось впоследствии, порождая некоторые странные и даже смутительные диссонансы. Уже первый день, например, закончился как-то неожиданно. По оглашении манифеста о вступлении на престол государя императора Петра III, к присяге были приведены все чины, лейб-кампанцы, гвардейцы, а также все наличные в Санкт-Петербурге воинские части. Уже в полной темноте, при свете факелов, сопровождаемый громовым "ура" и барабанным боем, Петр Федорович объехал выстроенные перед дворцом войска. После всех официальных церемоний государь император показал своим верноподданным пример мужества и душевной стойкости, образец того, как надлежит переносить даже самые невознаградимые потери. Для этого в галерее того же Зимнего дворца, в котором скончалась Елисавет Петровна, был учинен ужин для самых знатных кавалеров и дам, а так как присутстеие дам, по-видимому, вызывало у кавалеров повышенный прилив мужества, то дам было значительно больше, чем кавалеров. Борьба со скорбью проходила очень успешно и закончилась только во втором часу ночи. Под конец, если у кого и появлялись слезы на глазах, это были уже исключительно слезы радости и умиления. Радость и умиление испытывали не только придворные и служебные чины. К восторженно-служебному хору присоединился хор восторженно-поэтический и, как это у него в обыкновении, тут же принялся вещать. Не трудно проследить истоки неодолимой и несколько комичной страсти писателей и поэтов к поучениям и пророчествам. Научившись создавать воображаемые картины действгь тельности, или то, что им кажется картинами действительности, по-своему их окрашивать и перетасовывать, они исподволь проникаются убеждением, что как бы приобретают власть и над самой действительностью, могут влиять на нее и даже предвидеть дальнейший ее ход. Такое влияние на действительность и в известных пределах предвидение — удел гениев, но ведь мысль о том, что они не гении, приходит в голову только гениям… И потому так часто оказывается справедливым саркастическое четверостишие друга Пушкина князя Вяземского: Но… в нашем случае сроки пока не истекли, кукиши адресатам не розданы и даже еще не сложены. И пусть этим занимается сам век! В конце концов хихикать над несбывшимся пророчеством — занятие ничуть не более достойное, чем пророчествовать. Смехотворно сражать сраженное. Иное дело — сказать недосказанное, оправдать оболганное, приоткрыть утаенное… Вернемся к пиитам. Во множестве од, посланий и посвящений они прежде всего заверили императора и его подданных в том, что он не только сам Петр, но и внук Петра, затем, что стенания об умершей Елисавет Петровне суть не что иное, как напоминания о верности ему, Петру Федоровичу, далее — воцарение его означает наступление золотого века, каждый день которого будет увенчан благодеяниями. И благодеяния посыпались на Россию. Во все пределы державы, а прежде всего за ее пределы, в действующую армию, поскакали курьеры с радостною вестью. Первым ускакал Гудович с рескриптом главнокомандующему: военные действия против Пруссии прекратить немедля, а с австрийскими войсками разъединиться. В пределах державы в местах не столь и весьма отдаленных весть была радостной вдвойне, так как сопровождалась сообщением о помиловании ссыльных. Почившая в бозе императрица свято блюла свой обет и никого не карала смертью. Конечно, под кнутом и батогами преступники, случалось, умирали, но на то была божья воля — кроткое сердце Елисавет Петровны того не желало, а рука не утверждала. Однако интересы державы и закон требовали, дабы злодеяния были покараны, и карались они, главным образом, ссылкой в упомянутые места. За двадцать лет кроткия царствования императрицы таких ссыльных набралось тысяч восемьдесят, и всем им теперь рескриптом Петра Федоровича разрешалось вернуться. Правда, среди возвращенных не было Ивана Антоновича, который двухмесячным дитятей был провозглашен императором державы Российской и целый год состоял в этой должности, но, во-первых, таковой заключенный по бумагам нигде не числился, а во-вторых, появление в Санкт-Петербурге еще одного законного и полноправного императора могло повести к последствиям, кои невозможно было и предугадать. В последующие дни посыпались такие указы и рескрипты, что один из тогдашних пиитов А. Нарышкин воскликнул, обращаясь непосредственно к господу богу Итак, воцарение Петра III прошло вполне гладко и благополучно, а если возникали какие-то незначительные сложности, то исключительно по упомянутой выше склонности россиян чрезмерно переживать и даже создавать эти сложности, а также по причине не совсем удачного календарного стыка событий. Смерть Елисавет Петровны должна была повергнуть и, конечно, повергла всю державу в скорбь и траур, но умерла она 25 декабря, то есть как раз в первый день рождества Христова. Рождество Иисуса Христа — великий радостный праздник для всего христианского мира, для православного, разумеется, тоже, и никакие скорбные события ни отменить, ни умалить этот праздник не могли, а за рождеством следовали святки… Таким образом, россияне должны были одновременно печалиться и веселиться. С другой стороны, утрата государыни, то есть всенародное горе, было причиной обретения государя, то есть всенародной радости. Такой сдвиг событий не мог не породить известного замешательства в умах и чувствах санктпетербуржцев, что, в свою очередь, влекло за собой такое сосуществование явлений и поступков, какие в иное время были бы просто немыслимы. |
||
|