"Колесо Фортуны" - читать интересную книгу автора (Дубов Николай Иванович)5До конца сорокоуста было еще далеко, протодиакон усыпальницы российских императоров Соборной церкви святых апостолов Петра и Павла в Санкт-Петербургской крепости ежевечерне разверзал волосатую пасть и звероподобным рыком сотрясал своды храма, возглашая вечную память в бозе почившей Елисавет Петровне, заупокойные службы шли во всех столичных церквах. Однако в похоронный перезвон нет-нет да и стали врываться плясовые погудки пищалок и дудок, разудалое треньканье балалаек, — сначала открылись аустерии почище, для благородных, а потом и прочие питейные заведения, вплоть до самых худых кабаков. О такой неслыханной дерзости доложили полицеймейстеру и ожидали, что тотчас воспоследует… Однако решительно ничего не воспоследовало. Барон Корф колобком катался по Санкт-Петербургу, без устали нанося визиты, так как полагал главным в своей должности ловить веющие поверху флюиды и их благорасположение. Располагались они так, чтобы скорбеть надлежащим образом, но соблюдая меру, ибо чрезмерная скорбь об усопшей могла послужить к умалению всенародного ликования по поводу восшествия на престол Петра Федоровича. Еще будучи великим князем, государь император говаривал, что пруссаки — самые бравые офицеры, а какой же бравый офицер не курит табаку и не пьет вина? Сие даже полезно для поддержания отваги и воинского духа. Что в устах великого князя — пожелание, в устах императора — закон. И потому откупщики, содержатели аустерий и вольные кабатчики пуще прежнего принялись укреплять воинский дух и отвагу не только военнослужащих, но и штатских обывателей. Перед смертью Елисавет Петровна впала в сугубое благонравие и приказала выслать из столицы содержательниц аустерий, в которых можно было не только пить в свое удовольствие, но вкушать и от иных житейских радостей. Содержательниц выслали, а срамных девок, примерно отстегав, отправили на Калинкину мануфактуру и приставили к делу. Царица умерла, строгие иеромонахи, сменяя друг друга, еще читали Евангелие над ее разбухшим, зловонным телом, а все изгнанницы были уже тут как тут. И первою среди них — госпожа Фёлькнер. В аустерии госпожи Фёлькнер, возле Вознесенского моста, пищалок и дудок не слыхивали. Тут счета на алтыны и полушки не вели — служивой и чиновной мелюзге место было не по карману, завсегдатайствовали господа гвардейские офицеры, иностранные негоцианты и прочая чистая публика. Потому и увеселения были только благородные: внизу, в распивочном зале, кегли и бильярд, на уговор или небольшие деньги, второй этаж был для крепких нервов и тугих кошельков — в фараон по пустякам не играли. Здесь не было сального смрада — в бра и настольных шандалах горели восковые свечи, меньше разило кухонной гарью, прокисшим пивом, и не надо было кричать, чтобы тебя услышал сосед. Щелканье шаров, стук глиняных кружек и пьяная разноголосица распивочной гасли за тяжелыми портьерами. Внизу бурлила словесная сутолока, наверху кипели страсти. И чем сильнее было их кипение, тем тише становились голоса, сдержанней движения, бледнее лица. Лишь иногда внутреннее напряжение выдавало себя неудержимой дрожью руки, протянутой, чтобы открыть карту или придвинуть монеты. …Только — один игрок не проявлял никаких признаков волнения. Девятипудовой горой он возвышался над столом, говорил и хохотал в полный голос. Он чувствовал себя как дома: скинул кафтан, расстегнул камзол и даже закатал рукава рубашки. Маленькие креслица с кривыми ножками не могли вместить его тулова, сидел он на дубовой скамейке, но и та жалобно поскрипывала при каждом движении богатырского тела. У него было, что называется, открытое и даже привлекательное лицо, но лишь в том случае, если смотреть справа. Левую щеку его от угла рта до уха пересекал багрово-белесый шрам, и с этой стороны лицо казалось ощеренным, таким безобразным и свирепым, что незнакомые, столкнувшись с ним впервые, отшатывались и старались незаметно отдалиться. Но молодой гигант вовсе не был угрюмым или мрачным. Дрлжно быть, он привык к тому, какое производит впечатление, или пренебрегал этим, и весело балагурил, подзадоривал счастливцев, посмеивался над неудачниками, самим собой и банкометом. Подобранная витым шнуром портьера наполовину прикрывала дверной проем в соседствующий покой. Там за столиком сидели двое. При желании они могли все слышать и даже отчасти видеть происходящее в игральной зале, но нимало не интересовались картами и неторопливо беседовали. Говорил, в сущности, один, второй — это был Сен-Жермен в своем неизменном темно-голубом кафтане — внимательно слушал. На собеседнике его был почти столь же строгий кафтан коричневого цвета, только обложенный серебряным гасом. Лицо его… Правильнее всего было бы сказать, что лицо у него никакое. Лоб, нос, щеки, губы — все обыкновенно и на месте, но все настолько заурядно, что глазу не за что зацепиться, что-то выделить и приметить. При всем при том нельзя было сказать, что лицо у этого человека тупое, ничего не выражающее. Напротив, оно было чрезвычайно живым и как нельзя более выразительным. Выражение его всегда безошибочно соответствовало тому, что человек говорил, что он слышал, видел и должен был при этом чувствовать и выражать, сообразно обстановке, окружающему обществу и своему положению в нем. — Сколько мы с вами не виделись, месье Теплов? — сказал Сен-Жермен. — Познакомились в Страсбурге, когда вы сопровождали юношу, путешествовавшего под именем Ивана Обидовского. И было это… семнадцать лет назад. — Память ваша, господин граф, просто удивления достойна! — сказал Теплов. — И вы по-прежнему состоите при графе Разумовском? — Всенепременно-с. То есть числюсь при Академии де сьянс, а поелику их сиятельство президент оной, соответственно, и я при них… — А как теперь поживает месье Обидовский, он же граф Кирила? — Отлично-с. Отчего быть худу? При дворе их сиятельство обласканы. Мало, что президент академии, они еще и Малороссийский гетман, все одно, что удельный князь, и разных прочих званий и титулов обладатель. Щедры, хлебосольны, все их любят… Вот только… — Теплов осторожно оглянулся и, понизив голос, добавил: — Только экзерциции их донимают. У Сен-Жермена поднялась правая бровь. — Их величество обожают разводы. Пока они были наследным великим князем, до гвардии допуска не имели и для экзерциции выписали себе в Ораниенбаум роту голштинцев, с ними и забавлялись. Караульную и прочую парадную службу гвардия несла, но насчет муштры и шагистики — не шибко. Конечно, для порядка учения производились, так для этого хватало и сержантов… Ну, а как их величество восприяли престол, так последовал строгий приказ: гвардейским полкам на разводах быть, всем командирам при них присутствовать, свои деташементы сопровождать и самолично подавать команды. — Что ж, — сказал граф, — по-видимому, это справедливое требование. Командир должен быть при команде. — Так-то оно, конечно, так… Только есть деликатный пункт — кто командир? Вот, к примеру, их сиятельство, Кирила Григорьич, окромя того, что они — фельдмаршал, состоят еще в чине подполковника гвардейского Измайловского полка. Раньше они завсегда рапорты дежурных офицеров дома принимали, а в полк когда-никогда приедут, спросят: "Как живете, братцы? Сыты, обуты? Жалобы есть? Нету? Ну и слава богу. Вот вам трошки грошей, — они любят по-малороссийски словечко ввернуть, — выпейте за здоровье матушки-государыни". Солдаты, понятное дело, кричат "ура", а их сиятельство обратно в карету и домой. И все довольны. А теперь вольготная жизнь кончилась. Во-первых, каждый день вставать ни свет ни заря, во-вторых, надобно знать воинские артикулы… А ведь их сиятельство отродясь никакого оружия, кроме хворостины для родительских волов, в руках не держали-с. И если воевали, так только в отроческие годы на кулачках… Как прикажете тут быть? Отказаться нельзя. Вылезти не умеючи — сраму не оберешься. Чуть что — их величество, не взирая на чины, прилюдно обзывают всякими словами… — И что же граф? — Наняли поручика, из своего же полка. Теперь дватри раза в день под его команду все артикулы выделывают. Только все время приговаривают: "А сто чертей тебе в печенку…" — Кому? — улыбнулся граф. — Вот этого не сказывают, — улыбнулся и Теплов. — Я не завидую вашим врагам, месье Теплов, — сказал Сен-Жермен. — Если своего покровителя вы представляете в столь осмешенном виде, то каково достается вашим недругам? — Ах! Ах! — захлопотал лицом и руками Теплов. — Сколь несправедливо сие, господин граф! Да разве я… Как бы я осмелился?! Что я мог такого сказать, чтобы из того проистек вред для моего благодетеля? — Из вашего рассказа следует, что граф Разумовский в юности был простым пастухом. — Так ведь — святая правда-с! В отроческие годы их сиятельство действительно пасли родительских волов. — Возможно, но распространение таких сведений о его прошлом вряд ли теперь доставит удовольствие графу. — Да они сами не токмо не скрывают, а даже как бы хвастают. Вот когда соизволите посетить их сиятельство, поглядите: на видном месте в особом стеклянном шкапчике висит простая деревенская свитка — это вроде суконного кафтана, только по-малороссийски белая. И сопилка там лежит, пастушья дудочка. И их сиятельство не упустят случая сказать, что вот, мол, хранит это в назидание потомкам, дабы помнили, что в князи они — из грязи… Разве я так, от себя, посмел бы? Я — что? Эхо! Не более того… А вы такую напраслину на меня! Ах, ах, господин граф!.. Сколько я претерпел за правдоречие свое! Где бы смолчать, а я в простоте душевной все прямиком… — Правда вещь обоюдоострая, даже когда она направлена против других. — Премудро изволили заметить, господин граф!.. Однако если вы полагаете, что правду я говорю только про других, то совершенно напрасно-с… Я и про себя все могу сказать. Только кому это интересно? — Мне, например. — А вам на что-с? Человек вы здесь сторонний, путешествующий в свое удовольствие для изучения всякого рода мест… — Любое место интересно прежде всего людьми, их нравами и обычаями. — Извольте-с, я готов и о себе, только ничего примечательного в моей персоне нету. Матушка моя была женой истопника архиерейских покоев в Пскове, а вот родитель пожелал остаться неведомым. Ради того владыка указал: поелику она все время при печах и творит тепло, надлежит и сына наректи Тепловым… Они шутники были, их преосвященство, — усмехаясь, сказал Теплов. — Вряд ли вам приятно об этом рассказывать, — сказал Сен-Жермен. — Зачем же вы это делаете? — Единственно — из правдолюбия! Не корысти же ради… Разве может быть в том корысть? — Может. Окружающие могут подумать, что если вы, не боясь унижения, говорите всю правду о себе, стало быть, и о других говорите правду. За такую репутацию можно заплатить и унижением. — Ах, ах, господин граф! — снова засуетился Теплов. — Что я могу ответить? Восхищаюсь проницательностью вашей и немею. Мечтаю только о том, чтобы вы подольше гостили в палестинах наших и убедились, сколь несправедливо сие подозрение. — Мы отвлеклись, — сказал Сен-Жермен. — Как же сложилась судьба ваша? — Его преосвященство обо мне не забыли и, когда пришло время, отдали в школу при Александро-Невской лавре. После школы послали меня за границу для совершенствования в языках и науках, а по возвращении прикомандировали к Академии де сьянс. Вот тут едва не кончился не только карьер мой, а и самый живот… Человек худородный без покровителя быть не может — ни положения у него не будет, ни заступничества, ни продвижения по службе. Оценив мое трудолюбие и всяческое старание, взял меня под свою руку архитектор Еропкин, а он, в свой черед, принадлежал к приближенным Артемия Волынского — был такой кабинет-министр в царствование Анны Иоанновны. Человек этот был дарований обширных и на досуге сочинял от себя прожекты о поправлении государственных дел, с разбором об управлении и сословиях, об экономии и прочем. Эти свои прожекты он обсуждал с конфидентами, а потом преподнес на высочайшее рассмотрение самой императрице… — После этого, — сказал Сен-Жермен, — ей ничего не оставалось, как отрубить ему голову. — Помилуйте! Значит, вы знали эту историю? Волынскому и конфидентам его действительно отрубили головы. — Нет, не знал. Просто это закономерное окончание всех историй такого рода. — Но почему же, господин граф? Ведь тут преследовался не личный интерес, а государственная польза, благо отечества! — Благо отечества выглядит совершенно по-разному, когда на него смотрят снизу и когда смотрят сверху… Правитель владеет державой и управляет ею при помощи слуг, которым он хорошо платит за преданность и повиновение. А они потому и преданны, что он платит им хорошо, и изо всех сил восхваляют мудрость и непогрешимость правителя. И вдруг кто-то осмеливается критиковать непогрешимое и предлагать реформы. Из этого следует, что у правителя не хватило ума увидеть недостатки и исправить их, а его слуги — подлые лгуны. Если так, глупого правителя надо заменить умным реформатором, разогнать подлых слуг и набрать новых, честных. Но, дорогой месье Теплое, слыхали ли вы о короле или султане, который бы провозгласил: "Любезные мои подданные! Я — дурак, а потому не умею и не имею права управлять вами. Гоните меня в шею, дорогие подданные!" А главное — слыхали ли вы о таких слугах, которые позволили бы ему это сделать и тем самым отказались бы от власти, почета и богатства?.. Конец подобных реформаторов предрешен. У правителей нет другого способа доказать, что они умнее, им остается только уничтожать тех, кто осмеливается давать непрошеные советы. — Беседовать с вами, господин граф, истинное наслаждение. Только получается, что не я путеводительствую вами по Санкт-Петербургу, как вы желали, а вы мною по бурному морю житейскому, между его Сциллами и Харибдами… Я-то счастлив тем, но вам мало проку от меня. — Нет, почему же? Мне очень интересно все, что вы рассказываете. А вас по делу Волынского не привлекали? — Как же! Как же! Был вторгнут в узилище, но… — Теплов развел руки и поднял очи горе. — Спасен… своим ничтожеством. Кто я был? Слуга слуги… В конфидентах не состоял, ни в чем участия не принимал. Поэтому — кому голову долой, кого кнутами и в Сибирь, а мимо меня пронесло — признали неповинным… Но уж страху набрался! На всю жизнь. — Однако вы не производите впечатления человека робкого, запуганного. — Что вы, сударь мой! Одна видимость… Только и отошел, когда Алексей Григорьич Разумовский избрал меня в спутники для братца своего Кирилы. Алексей Григорьич, надо вам сказать, человек удивительный! Другой бы на его месте, оказавшись в случае у императрицы, возмечтал и вознесся, а он каким был, таким и остался. Никакого там французского языка, этикету не признавал, только и перемен, что вместо свитки надел кафтан. В государственные дела не вмешивался, интриг не заводил… Разве что во хмелю прибьет кого. — Как? — Собственноручно-с. Тверезый мухи не обидит. А будучи в подпитии, буен и на руку тяжел. Теперь-то уж не то, постарел, а прежде, бывало, едут к нему на прием вельможи и трясутся — на кого сегодня жребий падет, кого он изволтузит… — За что? — Не любит он придворных. За двуличие, криводушие. Так-то всегда молчит, а в подпитии начнет когонибудь при всех обличать, а потом и того-с… — И все-таки ездили к нему? — Попробуй не поехать, если на том приеме имеет быть сама императрица… Однако при всей простоте своей Алексей Григорьич очень хорошо понимал пользу просвещения, а будучи родственнолюбив, обо всех близких в том направлении заботился. В первую же очередь востребовал в Санкт-Петербург своего малолетнего братца, отдал его в науку, потом за границу послал. А меня к ним приставил как бы гувернером. Вот тогда-то и имел я счастье познакомиться с вами… Тем временем семейство Разумовских получило графское достоинство, по возвращении Кирила Григорьич, будучи от роду восемнадцати годов, стали президентом академии, потом гетманом Малороссийским… А я так при них все время и состою, во всех трудах, в меру сил моих, споспешествую… — Стало быть, и вам в конце концов Фортуна улыбнулась. — Где там! Фортуна — женщина, а женщины предпочитают красавчиков. Таким, как я, приходится рассчитывать на свое усердие и земных покровителей. Граф допил вино и поставил бокал на стол. Теплов поднял бутылку, она оказалась пустой. — Я прикажу еще бутылочку?.. — Не стоит, месье Теплов. Я ведь не люблю вина, обычно пью только воду. Но здесь, извините, мой друг, никогда нельзя быть уверенным, что в колодце не плавает дохлая кошка или собака… — Кошка? — прикинул Теплов. — Кошка навряд. Не обзавелся еще Санкт-Петербург в достаточном количестве. По указу покойной Елисавет Петровны кладеных котов из Казани присылали, потому во дворце мышей развелось видимо-невидимо. Только кладеные коты, известно, к размножению не способны, потому котов и не хватает. — Хорошо. Но почему — собаки? Срубы у колодцев высокие… и я никогда не замечал у собак склонности к самоубийству. — Да, уж конечно, сами они в колодец не сиганут. Люди кидают. — Для чего? — Из озорства-с. Или в отместку. Поссорятся соседи, один другому и удружит темной ночью… — Ссору ведь можно решить поединком или… — Так это у благородных — на шпагах или еще там как. А у подлого звания проще — на кулачки или вот — дохлой собакой… — Странный способ сводить счеты. — Что говорить! Только насчет воды вы, господин граф, напрасно сомневаетесь. Вода в колодцах, точно, дурная, ее для скотины и прочих надобностей употребляют. А для питья возят из Невы, там уж вода отменная. — Возможно, возможно… Но я все-таки лучше буду пить вино. Здесь меня к нему даже потянуло. Оно напоминает, что на земле не только снег, мороз и туманы, но есть еще и тепло, горячее солнце… — Скоро и у нас весна, солнышко пригреет. — Мне кажется, и тогда здесь просто будет больше туманов, но солнце так и не появится… Нет, вашу страну никакому врагу не завоевать, у него всегда будут два противника — армия и климат. А если армия будет состоять из таких геркулесов… — Граф кивнул в сторону сидящего за игорным столом великана. Теплов оглянулся. — Как Орлов? Таких-то и у нас немного. Сами Орловы, да есть еще артиллерист Шванвич. Тоже дубина под потолок, и такой же буян. — Вы говорите — Орловы. Их много? — Целый выводок — пять братьев. Ну, старший-то смирен, младшие еще молоды, а самые отчаянные двое — второй, Григорей, да вот этот, Алексей. — Храбрые офицеры? — Смелости им обоим не занимать — в одиночку с рогатиной на медведя ходят. Да что там медведи! Григорей не только смел, он и дерзок до чрезвычайности. Вы изволили Фортуну помянуть — вот уж кому она своих даров не жалеет… Можно сказать, осыпан. Богатырь, красавец, при дворе обласкан, герой Цорндорфской битвы. Кто перед таким устоит? Ну, он и куролесит. Кутежи, романы направо и налево. Назначили его личным адъютантом к начальнику всей артиллерии генерал-фельдцехмейстеру графу Петру Ивановичу Шувалову. Чего еще, казалось бы, человеку надобно? Сам карьер под ноги стелется… Граф Петр Иванович, надобно вам сказать, был человек всесильный, поскольку жена его Марфа Гавриловна имела на императрицу большое влияние, а двоюродный братец Иван Иванович состоял в случае у императрицы… Так вот у Петра Ивановича была амантка — первейшая санкт-петербургская красавица Елена Куракина. Княгиня-с! Так что вы думаете выкинул этот Орлов? Заделался ее амантом!.. И не как-нибудь там скрытно, потихоньку, а только что в трубы не трубил. Сплетни — на весь Санкт-Петербург. Дошло, конечно, и до самого графа Шувалова. Гнить бы Григорею где-нито в Сибири, только и тут грозу пронесло: графа удар хватил, а в январе вовсе приказал долго жить… Думаете, Орлов пострадал? Как бы не так! Еще и повышение получил. Нашлись покровители, оценили… Новый генерал-фельдцехмейстер назначил его в чине капитана цальмейстером — казначеем всего артиллерийского ведомства. Так что большими деньгами теперь ворочает Григорей Орлов. — Вы так говорите, будто он пользуется ими для личных надобностей. — Нет, зачем же-с! Просто человеку, который при больших деньгах состоит, веры больше. Раньше он что? Артиллерийский поручик, жалованье — не бог весть, да его еще и получить надо: у нас казначейство не шибко спешит. Отцовское именьишко было с гулькин нос — продали, теперь вот, — кивнул Теплов в сторону карточного стола, — остатние целковые на попа ставят. На веселую жизнь много денег надобно. Конечно — долги. А подо что должать? Ну, молод, красив, слава… Так ведь под славу много не дадут. А вот если за тобой большие деньги стоят, хотя и казенные, отказу в кредите не будет… — Вы, я вижу, циник, месье Теплов. — Нет, господин граф. Я — практик, исхожу из опыта и наблюдения жизни. А что до Орлова, о нем беспокоиться нечего — везунчик. Впрочем, у них весь род везучий. А ведь могло и не быть!.. — Что могло не быть? — Да всего орловского племени. Дед их только через дерзость свою и уцелел. Весьма примечательная история. У них это, можно сказать, семейное предание. Дело было при Петре Великом, только тогда он еще не был великим-то… Молодой Петр уехал за границу ума-разума набираться, всю державу оставил на князя-кесаря Ромодановского. И тут взбунтовались стрельцы. Войско такое тогда было в России… Но было и другое — сам Петр его учил и с ним учился: преображенцы, семеновцы и наемные войска. Верные Петру войска разбили стрельцов, перехватали и на правеж… На пытку, значит. Ромодановский не только войсками, а и тайным Преображенским приказом ведал. Все через его руки прошли… А тут сам царь доспел, и полилась кровушка. Боле тыщи голов полетело с плеч. Санкт-Петербурга еще в заводе не было, в Москве все происходило. Стон стоит над Красной площадью, рев. Кто молится, кто плачет, кто криком кричит. И сам царь там же — смотрит, чтобы какого послабления не вышло. Подвели к Лобному месту, в черед на плаху, деда нынешних Орловых. Стрельцу перед ним голову отрубили, она скатилась ему под ноги, мешает пройти. Он ее ногой в сторонку откатил и шагнул к плахе. Петр это увидел, крякнул, ткнул перстом: "Этого ко мне!" Преображенцы подхватили осужденного под руки и — к царю. Царь на него смотрит, он — на царя. "Кто таков?" — "Иван Орел, сын Никитин". — "Не много ли на себя берешь — Орлом прозываться?" — "Я себя не прозывал, люди прозвали". — "Почему выю не гнешь, почему молчишь? Тебя ж на казнь привели?" — "Так, а что мне, выть? Я не баба". — "Вижу… Ты погляди, князь-кесарь, какова орясина". Царь всех на голову выше был, а Орел ему не уступит, только покряжестее. Князь-кесарь, сложив пухлые ручки на брюхе, повел взглядом из-под приспущенных век. "Помню, говорит, чертово семя. Даже на дыбе ни разу не ойкнул, только кряхтит да матерится… Под корень таких надо!" — "Под корень недолго, жалко, такая порода переведется… Помилую — снова бунтовать будешь?" — "Я не бунтовал я приказ исполнял". — "Знаем мы вас, послушных… Ко мне служить пойдешь?" — "Нам все едино — мы люди служивые". — "Отпустите его! Явишься в Преображенский. Посмотрим, как ты служить умеешь. Ну, что молчишь?" — "А чего тут говорить? Явлюсь. Как служу — увидишь". — "Благодарить надо, пес собачий!.. Я тебе жизнь дарую!" — "Ты, царь-батюшка, не лайся. А жизнь мне не ты дал, она — от бога". Глаза Петра бешено округлились, щека задергалась. "Пошел прочь! А то, гляди, передумаю, тогда узнаешь, что от бога, а что от меня…" Служил Орел Петру верой и правдой. Потом и сын его, не щадя живота, под Петром воевал. Петр ему за храбрость сам на шею портрет свой повесил на золотой цепи… Потом нарожал сыновей, и все пошли по родительским стопам, все пятеро вояки… — Откуда, — спросил Сен-Жермен, — откуда у Алексея этот ужасный la balafre? [57] После войны с пруссаками? — Нет, он ведь гвардеец, а гвардия Санкт-Петербурга не покидала. И рубец этот получен не на поле брани, а в драке. Если Григорей отличился в Цорндорфской битве, то Алексей отличается в битвах столичных. Можно сказать, первый дебошир и незакатная звезда санкт-петербургских кабаков… Я уж говорил, есть такой Шванвич — постоянный Алексея Орлова соперник по кабацкой части: кто кого перепьет, кто кого одолеет. Как сойдутся, так и пошло… Начинают с шуточек, кончают дракой. Вот как-то Шванвич слабину, что ли, почувствовал, озверел и палашом из-за угла полоснул Орлова. Другой бы от такого удара богу душу отдал, а этот выжил, только ликом страхолюден стал. Его все так и зовут Балафре — Рубцованный… Однако не подумайте, господин граф, что я стараюсь очернить Орловых в глазах ваших. Ни боже мой! По правдолюбию своему рассказываю, как оно все есть, а хулу возводить — у меня и мысли такой нету! И за что хулить? Можно только завидовать. Недаром они кумиры гвардейской молодежи. За что ни возьмутся, во всем первые — что в службе, что в пирушке, что на охоте… Что-то они там затихли. Неужто Фортуна отвернулась от Орлова? — Нет, — сказал граф, — просто банкомет завязал ей глаза. — Вы шутите, — сказал Теплов. — Не хотите ли взглянуть? Может, и сами пожелаете поставить? — Я никогда не играю в карты, — сказал граф. — Игра интересна, если в ней есть риск, неизвестность. А что же интересного, если все знаешь наперед? — Как можно знать все наперед? — Можно, месье Теплов, можно. Они поднялись и подошли к играющим. Против банкомета понтировал только Алексей Орлов. Остальные, утратив деньги или смелость, толпились вокруг, наблюдая за борьбой титана. Посредине стола возвышалась горка золотых и серебряных монет. — Ну, прямо битва Давида с Голиафом, — сказал наблюдавший за игрой измайловец. — Кто ж тут Давид? — подхватил Алексей Орлов. — Этот немецкий сморчок, что ли? Не много ли чести — в Давиды его производить? — Eine Karte gefalligst? [58] — осторожно спросил банкомет. Это был аккуратный, чистенький немчик. Роста он был махонького, сухощавые черты лица мелки, глазки скрывались за стеклами очков. Насколько он во всем был мелок и щупл, настолько не по росту был пышен в одежде. Плечи кафтана подложены, огромное накрахмаленное жабо подпирало подбородок, из кружевных манжет едва выглядывали пальцы. Тщательно завитой и напудренный парик казался меховой шапкой. Весь вид его свидетельствовал чрезвычайную аккуратность и добропорядочность. — Давай! — сказал Алексей. — Bitte! [59] — ответил банкомет. Алексей заглянул в карты, на мгновение задумался. На висках его выступили капельки пота. — Еще! — Он посмотрел и бросил карты на стол. Банкомет мельком взглянул на них и, снимая с колоды карту за картой, укладывал их рядком. — Schlup, — сказал он. — Ihre Karte ist geschlagen [60]. — Ладно, — сказал Алексей и вытряхнул из кошелька последние золотые монеты. — Давай еще. — Bitte! — вежливо сказал банкомет и начал сдавать карты. На этот раз Алексей выиграл, облегченно засмеялся и придвинул к себе удвоившуюся сумму. — Погоди, перец, я те сейчас прищемлю! Ну-ка, давай… — Bitte! — готовно согласился банкомет. — Простите мое вмешательство, — сказал граф Алексею, — но я должен предупредить вас: вы играете с шулером. Банкомет отпрянул от стола, бледные впалые щечки его начали розоветь. — Это есть Verleumdung! [61] — закричал он высоким голоском. — Я пуду klagen… Шаловался! Я заяфиль полицай-директор… Герр барон Корф… — Цыть! — прикрикнул на него Алексей. — Что, в сам деле жулик? А вы почем знаете? — Отверните его манжеты, — сказал граф. Стоявший по ту сторону стола измайловец схватил банкомета за правую руку и дернул манжет — из рукава выпали туз червей и дама треф. В левом рукаве оказались бубновый валет и дама. — Ах ты гнида! — даже еще не рассердясь, а просто удивленно сказал Алексей Орлов и поднялся, горой нависая над столом. Румянец на щек-ах банкомета погас, не сводя глаз с Орлова, он начал сползать с кресла вниз, под стол. — Куда? Куда поехал? — закричал Алексей, перегнулся через стол, схватил банкомета за шиворот и вздернул его кверху. Стол опрокинулся, монеты, звеня, раскатились по полу. Банкомет молчал и не сопротивлялся. Он знал, что сейчас его будут бить, бить жестоко, беспощадно, как ни разу не бивали прежде, но он не мог да и не хотел сопротивляться этому великану, чтобы не озлобить его еще больше. И, как схваченный за шиворот шкодливый кот, он висел в воздухе, подогнув конечности и как бы полумертвый. — Что ж теперь с ним исделать? — спросил Балафре, обводя всех бешено-веселым взглядом. — Может, шандалом его? — раздумчиво посоветовал измайловец. — Как всех шулеров. — Шандалом ненароком убить можно. А вдруг у немцев тоже не собачий пар, а душа? — сказал Орлов. — А? — гаркнул он в ухо немцу и встряхнул его. Спасая самые чувствительные места, шулер еще больше подогнул ноги и отчаянно зажмурился. Офицеры вокруг захохотали. — И что за доблесть такого мозгляка пришибить?! Нет, — сказал Алексей, — мы с ним по-христиански… Что делает солдат, когда его вошь нападет? Он ее в щепоть и — на мороз: гуляй, милая! Он прошагал к низко расположенному венецианскому окну, пнул его ногой. С треском и звоном окно распахнулось. Орлов, словно куклой, размахнулся шулером и швырнул его вниз, в снежный сугроб, исполосованный желтыми потеками. Раздался пронзительный заячий визг и оборвался. — Не расшибся? — спросил Теплов. Алексей высунулся в окно и оглушительно свистнул. Распластавшаяся на сугробе фигурка поднялась на четвереньки и, проваливаясь, увязая в сугробе, метнулась в темноту. Поднимавшийся на крыльцо человек поднял голову и крикнул: — Кто там озорует? — Братушка? — обрадованно отозвался Алексей. — Иди скорей сюда! Наблюдавшие за игрой офицеры подняли опрокинутые стол и кресла, начали собирать рассыпанные деньги. Орлов, не считая, рассовывал их по карманам. Отбросив портьеру, в дверном проеме появился двойник Алексея Орлова. Двойником он казался только на первый взгляд. Григорий был таким же рослым, но не столь массивным, стройнее и красивее младшего брата. — Алешка! — еще с порога воскликнул он. — Ты что это моду новую завел — человеками кидаться? — Так он не человек, — смеясь, сказал Алексей, — он шулер. — А ты его поймал? — Поймал не я, вот господин… не имею чести… Григорий Орлов повернулся и увидел графа. Яркоголубые глаза его распахнулись в радостном удивлении, Сен-Жермен предостерегающе шевельнул бровью. Как ни малозаметно было это движение, Григорий уловил его и тотчас, даже без секундной заминки, воскликнул: — Сударь! Я сердечно тронут вашим участием в судьбе моего брата!.. — Не стоит преувеличивать, — улыбнулся Сен-Жермен, — не столько в судьбе вашего брата, сколько в судьбе его кошелька. — Не скажите! Куда как часто честь, а значит, и судьба, зависят от кошелька… Позвольте, однако, представиться: капитан Григорей Орлов… — сказал он, кланяясь. — А это мой младший брат Алексей. — Алексей неловко, словно бодаясь, мотнул головой. — Скажите же, кого мы должны благодарить? — Меня зовут Сен-Жермен. — Граф Сен-Жермен, — деликатно уточнил Теплов. — И вы здесь, Григорей Николаич? — Как же — свидетель прямо чудодейственного обличения шулера. — По-видимому, — сказал Сен-Жермен, — месье Теплова вам и следует благодарить. В свое время мы встречались в Страсбурге, а когда я теперь приехал в СанктПетербург, где никого не знаю, месье Теплов любезно согласился быть моим чичероне по вашей столице. Вот привел и сюда… Не мог же я равнодушно наблюдать, как жулик обманывает доблестного, но слишком доверчивого офицера… — Не умаляйте своей заслуги, господин граф! Во всяком случае, наша благодарность не станет меньше, что бы вы ни сказали… Я просто счастлив знакомству с вами и даже готов благословлять шулера, из-за которого оно произошло. — Я так же рад нашему знакомству, — сказал СенЖермен. — Как раз перед этим месье Теплов рассказывал о вашем семействе и наилучшим образом аттестовал его. — Ваши должники, Григорей Николаич! — сказал Орлов. — Господин граф! Не сочтите за дерзость… Коли судьба свела нас, прискорбно было бы тотчас и расстаться… Простите, я попросту, по-солдатски… Для закрепления знакомства не согласитесь ли отужинать с нами? — Истолковав по-своему молчание графа, Григорий Орлов замахал рукой: — Нет, нет — не здесь! Как бы я посмел предлагать вам ужинать в кабаке? Окажите честь пожаловать ко мне, тут вовсе и не далеко — на Большой Морской… Что ж вы молчите, Григорей Николаич? Замолвите словечко! — Отчего бы и нет, господин граф? — сказал Теплов. — Вы интересовались познакомиться, как живут обитатели столицы нашей. Вот вам и случай… — Да, Григорей Николаич, — сказал Орлов, — вы ведь не откажетесь с нами? — Сожалею, — сказал Теплов, — весьма сожалею, однако в себе не волен: сегодня всенепременно должен быть у его сиятельства. В другой раз, если пожелаете. — Всегда рады… Так что ж, не будем терять золотого времени… Алексей, распорядись каретой. Пожалуйте, господин граф. Сен-Жермен ответил на поклон Теплова и, сопровождаемый Орловыми, вышел. В подъезде Григорий Орлов попытался заговорить, граф жестом остановил его. Только когда карета, гремя железными шинами по булыжнику, отъехала от аустерии, Сен-Жермен громко, чтобы перекрыть шум, сказал: — Вы молодец, Грегуар: сразу поняли и ничем не выдали наше прежнее знакомство. Я не хотел, чтобы в Петербурге знали, что в Кенигсберге я носил имя португальского негоцианта Аймара. — Бог мой! Как вы пожелаете, так и будет. Только позвольте мне называть вас, как и тогда, саго padre? Ведь и с Алексеем сейчас вы поступили, как добрый, мудрый отец. — Как хотите, Грегуар. Но сейчас нам лучше помолчать, а то на этой мостовой мы рискуем откусить себе языки… |
||
|