"Колесо Фортуны" - читать интересную книгу автора (Дубов Николай Иванович)2Восемнадцатый век принято называть веком просвещения. Это справедливо, но только с нынешней точки зрения, перспективы, отдаленной во времени, быстротечный поток которого сменил и безвозвратно унес немало суждений и оценок, когда-то казавшихся непреложными. Античный мир насчитывал всего семь мудрецов. Новое время потеряло им счет. Разгорающийся свет знания все ярче озарял мир, показывая, что мир этот — изрядною мерою дело рук человеческих. Но если так, то в силах человеческих и изменять его… При отблесках салонных свечей сияние разума казалось безопасным и привлекательным, как светляк в сумерках. Но скоро обнаружилось, что это не безопасный милый светлячок, а грозная молния. Вырвавшись из салонов, она ударила во мрак — в вековые залежи горя, зависти, ненависти, и чудовищный взрыв потряс мир. Тогда идея свободы уже не рядилась в пасторский сюртук реформации, не напяливала горностаевую мантию на казачий кафтан или мужицкую сермягу… Это произойдет только в конце столетия. Пока же ничто не предвещало катастрофу, философы и поэты еще не казались исчадиями ада, они в чести и моде — к ним прислушивались, им подражали. Коронованные особы кропали пиесы и вирши, выступали в балетах, искали дружбы властителей дум, зазывали к своим дворам. А как же — лестно! Лестно слыть другом прославленного писателя, полезно хвалить и одаривать его — глядишь, может, пасквиля на благодетеля и не напишет, а напротив того — воспрославит в глазах современников и потомков… Приятно быть не просто монархом, а слыть монархом просвещенным. Кстати, это ничему не мешало: когда было нужно, кнут, виселица и топор в просвещенной монархии действовали столь же исправно, как и в не просвещенной… Но при этом монархи хорошо помнили, что опора их трона и державы — не властители дум, а владельцы земель, в России же и душ, то есть благородное сословие. Благородное сословие тоже прекрасно понимало, в чем его сила, и не только не преклонялось, но и не слишком доверяло всяким бумагомарателям. Кто они в сущности? Те же слуги, только что безливрейные. Как повар, парфюмер или музыкант. Их, как слуг, можно нанять, можно и прогнать. Можно даже побить. И капитан Борегар, например, когда Вольтер публично изобличил его как предателя и доносчика, не замедлил доказать свое благородство: в укромном месте подстерег тщедушного поэта и избил его. Шевалье де Роган-Шабо носил звание маршала, хотя пороха не нюхал и ни в одном походе не участвовал. Умственные доблести маршала не превосходили военных, но сам он ценил их очень высоко. Пытаясь уязвить Вольтера, он оконфузился и был тут же высмеян поэтом. Все равно маршал доказал свое превосходство — приказал слугам избить Вольтера палками, что и было сделано. И наше отечество было не из последних, оно тоже являло образцы и примеры торжества благородного сословия над худородным: кабинет-министр императрицы Анны, знатный вельможа Артемий Волынский, собственноручно поколотил образованнейшего российского просветителя, поэта и переводчика Тредьяковского… Чтобы сверчок знал свой шесток. И если худородные сверчки занимаются всяким там бумагомаранием, дурно пахнущей алхимией и шумной механикой, совсем не резон скрещивать век в честь этих плебейских занятий. Важны занятия не подлых сословий, а сословия благородного, оно же было поглощено тогда совсем другим. В ту пору не существовало институтов общественного мнения, никто не проводил опросов и референдумов, но если бы опросить тогдашних представителей благородного сословия, как следует назвать восемнадцатый век, ответ был бы единодушным — галантным. Благородное сословие было поглощено наукой, переходящей в искусство, искусством, переходящим в науку: каждый стремился быть galant homme, галантным. Галантный человек — чрезвычайно обходительный, разумеется, только с равными себе, — изысканный и утонченный. Утонченный во всем. От пера на шляпе до каблука и пряжки на туфле. Как и полагается человеку особой породы, он по-особому ходит и говорит, смеется и ест, смотрит и кланяется… Одни поклоны — целая отрасль науки и тончайшего искусства с множеством градаций, переходов и оттенков. Как и все, искусство быть галантным не стояло на месте, оно развивалось, и благородный-человек всегда был начеку, жадно подхватывал все новинки светского обхождения и всесильной моды. Он учился есть не руками, а вилкой, привыкал носить недавно изобретенные в Англии белые подштанники, разучивал гавоты и менуэты, отвыкал сморкаться при помощи перстов, вытирать пальцы после этого о камзол и учился собирать извержения благородного носа в кружевные платочки. Не хуже портных он разбирался в лентах, пряжках и пуговицах, и для его изысканных потребностей возникли промышленность и торговля, которые дожили до наших дней под названием галантерейных… Галантность даже в кулинарии оставила свой след — блюдо галантин, в котором все истончено и утончено до потери всякого сходства с первоначальными продуктами. Итоги не бог весть как велики, но что поделаешь, если на смену галантному восемнадцатому пришел девятнадцатый — век машин и всеобщего огрубления… В галантном же восемнадцатом веке все происходило в высшей степени галантно. И даже на войне надлежало оставаться галантным. Разумеется, это не касалось простонародья, людей подлого звания, которых силком или обманом загоняли в солдаты. Они не могли постигнуть ни духа, ни смысла галантности — месили пехтурой грязь, рубили друг друга палашами, кололи штыками, по команде с превеликим шумом, хоть и без большого толку, палили из ружей — почему потом Суворов и скажет, что пуля — дура, а штык — молодец. На поле боя их держали в таких больших и плотных каре, что даже плохие артиллеристы из плохих пушек ухитрялись попадать в живые мишени. При всех этих экзерцициях солдаты, конечно, гибли, получали ужасные раны и увечья, но кто-то ведь должен нести потери, если идет война… Совсем иное дело — люди благородные, самой судьбой предназначенные для того, чтобы командовать, побеждать и принимать награды за победу. Разумеется, иногда погибали и они, но такие случаи бывали редко, потому как полководцы не барахтались в грязи сражений, а направляли их с подходящих к случаю и достаточно живописных высот. Высоты выбирались в благоразумном отдалении, чтобы полководцы могли охватить взглядом всю картину боя. В руках у них непременно был эспантон — тонкая короткая пика. Никакого делового применения она не имела и служила попросту тростью, позволяя принимать множество картинных поз. Конечно, каждый офицер имел шпагу. По прямому назначению высшие офицеры их не употребляли, но в двух случаях применяли обязательно. Чтобы воодушевить войска и указать им путь к победе, следовало обнаженной шпагой бесстрашно пронзить воздух вперед и несколько наискосок, но не к земле, а к закраине небесной тверди, как бы снимая оттуда венки посмертной славы для самых доблестных. Если вместо ожидаемой виктории случалась конфузия, проще сказать, срамное поражение, то надлежало, приняв исполненную достоинства позу, вынуть шпагу, с полупоклоном отдать ее противнику и при этом произнести нечто краткое, но настолько значительное, чтобы оно мгновенно и навеки врезалось в анналы истории. Благородный противник, отобрав шпагу, трактовал сдавшегося уже по-свойски и не гнушался им, а, случалось, даже сажал за свой стол отведать что бог послал. Бог посылал в прямой зависимости от ранга, за чем строго следили исполнители его воли на земле — интенданты и денщики. Во всяком случае, человеку благородного происхождения плен не угрожал чрезмерными лишениями и неприятностями, а если он не проявлял излишней заядлости и не рвался снова на поле хвалы и славы, то мог беспечально поджидать конца войны в дальних тылах противника, развлекая скучающих жен своих победителей. Так сдаваться в плен следовало только офицеру, то есть человеку благородного происхождения, стало быть, галантному, и упаси бог было попасть в руки простой солдатне. А такое несчастье как раз и произошло с флигель-адъютантом прусского короля Фридриха II… В то время единой Германии не существовало, а было множество курфюршеств и герцогств, одно другого меньше. В начале века курфюршество Бранденбургское и герцогство Прусское слились и образовали королевство Пруссию. Королевство в некотором роде было ублюдочным — между двумя его частями лежало исконно польское Поморье. Оно торчало посреди королевства, как кость в глотке, — выплюнуть невозможно, проглотить — не по силам. Но курфюрсты бранденбургские, а впоследствии прусские короли умели ждать. Король Фридрих Вильгельм I прославился тем, что был толст, неимоверно скуп и груб. Единственный свой кафтан он носил до тех пор, пока тот не расползался, но и тогда приказывал медные пуговицы с него перешить на новый. Подданных Фридрих Вильгельм опекал вполне по-отечески и любыми способами выколачивал из них деньги, справедливо полагая, что коли подданные его, то их деньги также принадлежат ему и у него они будут сохраннее. В обиходе он соблюдал полное равенство — раздавал удары дубинкой, затрещины и пинки всем, кто попадал на глаза, не делая исключения ни для женщин, ни для пасторов. У него были две противоположные, но трогательно однозначные страсти: любовь он отдал армии, ненависть обратил на книги, музыку и все то, что определяется таким расплывчатым термином — культура. В первой он преуспел — из семи миллионов талеров основного дохода тратил на армию шесть и добился, что его десятое по размерам государство в Европе имело четвертую по величине армию. В борьбе со второй успехи были менее значительны, так как зараза просвещения проникла в его собственный дом. Сын и наследник престола Фридрих не только читал книги и самозабвенно свистел на флейте, но и сам в большом количестве кропал вирши на французском языке, переписывался с Вольтером и даже сочинил трактат "Анти-Макьявелли", где доказывал, что государь должен руководствоваться гуманными идеями и высоконравственными принципами. Фридрих-Вильгельм бросал книги в огонь, ломал флейты, колотил сына дубинкой, даже сажал его в крепость и всерьез подумывал, не отрубить ли упрямцу голову, поскольку она все равно уже набита книжным вздором, значит, не годна для наследника, а наследников в запасе еще трое, однако не успел этого сделать и умер. Как только к имени наследника прибавился порядковый номер, оказалось, что расхождения его с родителем были чисто внешними, кажущимися. Старомодный король просто не понимал, что наследник его хотел идти в ногу со временем, но шел он в том же самом направлении, что и усопший родитель. Свистеть на флейте и плести вирши он не перестал, но теперь этому отдавались досуги, на первом плане оказалась та же страсть, что и у незабвенного покойника, — в кратчайший срок его армия оказалась самой большой в Европе. Клеветники пытались доказать, что его "Анти-Макьявелли" был сплошным фарисейством, сам он не только не следовал гуманным и высоконравственным принципам, которые недавно проповедовал, но превзошел все пределы беспардонного вероломства и цинизма. На то они и клеветники. Настоящие историки во всем его поведении усматривали лишь государственную мудрость и без промедления окрестили своего монарха Великим. Фридрих, несомненно, и был великим человеком — уже хотя бы потому, что умел управляться с армией, в которую по всей Европе вербовали всякий сброд, или, как говорили прежде, отбросы общества. И кто осудит короля, если он ввел жесточайшую палочную дисциплину, чтобы держать, в повиновении эту банду вооруженных разбойников? Правда, приходилось принимать и некоторые специальные меры, например, особым рескриптом Фридрих запретил размещать и даже проводить войсковые колонны поблизости от леса, дабы не облегчать дезертирам бегства… Что общего, какая могла быть связь у армии и справедливости? На первый и, скажем прямо, легкомысленный взгляд — никакой, что — глубокое заблуждение. Между ними была не связь, а прямая зависимость, которую можно изобразить в виде четкой формулы: чем больше у государства армия, тем оно чувствительнее к справедливости. Пока никакой армии нет, то чувствует ли государство на себе или наблюдает какую-нибудь несправедливость по соседству, это никак на его поведении не сказывается: оно помалкивает, так как в таких случаях ни словами, ни слезами не поможешь. Оно даже делает вид, что все в полном порядке и никакой такой несправедливости просто не существует. Но стоит ему обзавестись армией, как государство начинает замечать и все болезненнее ощущать любую несправедливость. Чувствительность эта нарастает по мере роста армии, пока наконец не становится настолько болезненной, что честь, долг и престиж государства больше не позволяют безучастно наблюдать творимую несправедливость. Вот такое превращение и произошло с Фридрихом II. В сущности, это не было превращением. Сочиняя "АнтиМакьявелли", он проповедовал высокие принципы гуманности, но тогда это были, так сказать, слова, чистое теоретизирование. Как только его армия стала самой большой в Западной Европе, а с Англией был заключен союз о совместной боробе против Франции и Австрии, Фридрих перешел от слов к делу. Прилегающая с юга Саксония была слишком богата и слишком плохо управлялась, чтобы Пруссия могла мириться с существованием столь неустойчивого курфюршества у себя за спиной. Поэтому в 1756 году войска Фридриха вторглись в Саксонию и заставили саксонские войска капитулировать. Так началась война, названная впоследствии Семилетней. Просто отнять государство у саксонского курфюрста было бы несправедливо. Поэтому Фридрих решил отдать курфюрсту Чехию, которую для этого следовало отнять у Австрии. Но это было делом будущего. Пока же Фридрих саксонскую армию влил в собственную и вторгся в Силезию — польскую провинцию, незаконно и несправедливо захваченную Австрией. Провинция была слишком богата копями и мануфактурами, чтобы оставлять ее в руках Австрии, давно ставшей колоссом на глиняных ногах и неспособной обеспечить надлежащий порядок и процветание провинции. Несправедливо было бы и возвращение Силезии Польше, которая явно пришла в упадок и агонизировала в нелепых попытках вырастить диковинную помесь монархии с республикой. Невозможно было мириться и с тем, что Пруссия разделена на две части польскими землями. Это была несправедливость историческая, экономическая, политическая и какая угодно. Поэтому Фридрих приготовился разгрызть и проглотить, наконец, торчащую в глотке Пруссии польскую кость, а заодно присоединить и герцогство Курляндское, которое исторически, экономически и духовно всегда тяготело к Пруссии… Однако такую несправедливость не могла уже допустить Россия. По ее мнению, Курляндия исторически, экономически и политически тяготела как раз не к Пруссии, а к России. И вообще Фридрих оказывался слишком прытким, пора было умерить его аппетиты, к чему, кстати, обязывал и союзнический договор с Австрией и Францией. Русские войска под командованием фельдмаршала Апраксина вошли в Восточную Пруссию и под ГроссЕгерсдорфом разгромили пруссаков. Путь на Запад был открыт, но в это время стало известно о болезни русской императрицы, и Апраксин в почти панической спешке отвел войска из Восточной Пруссии, за что был отстранен от должности и привлечен к ответу. Но дело свое он сделал — в плаще воинской славы Фридриха зияла изрядная дыра, которую нужно было срочно латать. Армии Франции и Австрии тоже в значительной части состояли из завербованных наемников, но наемники Фридриха больше боялись палок своих капралов, чем неприятеля, командовали же ими профессиональные вояки, а не придворные шаркуны, как у австрийцев и французов. И Фридрих нанес сокрушительное поражение сначала французам у Росбаха, потом австрийцам у Лейтена. Там во всей красе Фридрих показал изобретенную им "косую атаку", при которой сосредоточенные силы наносили удар по флангу неприятеля как бы по касательной, сминая его, создавали сумятицу, а потом уже с легкостью довершали разгром. Если говорить правду, атаку такого рода изобрел фиванский полководец Эпаминонд и применял ее настолько успешно, что побеждал даже спартанцев. Но, как известно, новое — это просто хорошо забытое старое, и кто там помнил про Эпаминонда, если жил он двадцать три столетия назад? С присущей ему скромностью Фридрих не стал отрицать своего авторства… Однако ликовать довелось недолго. Назначенный вместо Апраксина Фермор снова ввел русские войска в Восточную Пруссию, та немедленно капитулировала, а жители, со свойственной немцам аккуратностью и послушанием, присягнули в верности русской императрице. Оставив в Кенигсберге губернатора и пройдя через польское Поморье, Фермор осадил крепость Кюстрин. На выручку крепости подоспел сам Фридрих. Русские войска отошли к деревне Цорндорф и приготовились к фронтальному сражению. Трудно было выбрать позицию хуже: русские войска расположились в низине, разъединенные и стесненные оврагами, болотами и реками. Фридрих обладал полной свободой маневра и расположил свои батареи на господствующих высотах. В 9 часов утра 12 августа грохот этих батарей возвестил начало сражения, а после двух часов пушечной пальбы Фридрих приказал атаковать правый фланг русских. Однако так прекрасно оправдавшая себя на Западе "косая атака" на этот раз дала осечку — русские не только не сдались и не побежали, а ответили контратакой. Повторные атаки, косые, прямые, с флангов, с фронта и тыла, вызывали отчаянную сечу, но русские не отступали. Фридрих впервые своими глазами увидел то, что говорил впоследствии: русских легче перебить, чем победить. И тогда же он увидел, как его прославленная пехота под ударами русских кирасиров превратилась в стадо и на глазах у своего великого полководца бросилась в паническое бегство… Зейдлиц! Где Зейдлиц со своими гусарами и драгунами?.. Фридрих прекрасно знал, что Зейдлиц отвел свои эскадроны в тыл, чтобы дать им хотя бы короткий роздых. Но какой мог быть отдых, если решалась судьба сражения, быть может, королевства, самого короля?! Втянув голову в плечи, Фридрих побелевшими от ярости глазами скользнул по своему окружению, ткнул эспантоном в сторону фон Шверина. — Где этот Schisser Зейдлиц? Скачи, найди! Атаковать! Атаковать немедленно, а не отдыхать!.. Он на поле боя или… Не будем повторять все, что сказал по этому поводу король, и тем более переводить сказанное им на русский: Фридрих II с легкостью сочинял стихи на французском языке, но с еще большей легкостью своим лексиконом на родном языке мог вогнать в краску пьяного драгуна. Фон Шверин вскочил на коня и карьером слетел с холма. Следом поскакал ординарец. Однако почти тут же им пришлось перейти на рысь. Несмотря на пыль и дым, затянувшие все урочище Фюрстенфельде, с высокого холма, где находился Фридрих, можно было различать свои ближайшие деташементы и даже иногда в просветах виднелись в отдалении зеленые мундиры русских, белые клубы дыма, взлетавшие над их батареями. Но как только Шверин спустился с холма, все смешалось и спуталось. Спешили куда-то повозки, пешие команды, на рысях пролетали посыльные и ординарцы, ковыляли, поддерживая друг друга, легкораненые. Казалось, даже вещи, заведомо неподвижные, как рощи, перелески и овраги, тоже сдвинулись со своих мест и ищут спасения от жестокой баталии, распростершейся на Неохватные глазом версты. Несколько десятков эскадронов — тысячи всадников и лошадей — не иголка в стоге сена, но найти их в пылу боя оказалось не легче, чем пресловутую иголку. Зейдлица на месте предполагаемого отдыха не оказалось. Артиллерийский секунд-лейтенант, наблюдавший за тем, как в походной мастерской у пушки меняют разбитое колесо, сказал, что русские вчинили жестокую контратаку и Зейдлиц на рысях повел свою конницу, чтобы атаку эту пресечь. Куда повел? Кажется, к левому флангу русских. А может, и в центр… Впрочем, насчет атаки русских в точности не известно. Может, Зейдлиц просто сменил позицию?.. Граф дернул поводья и пришпорил коня. Он понимал, что настал критический момент, который должен решить исход сражения, быть может, всей войны… Во всяком случае, он мог решить его собственную судьбу. Что ждет его? Бесславная смерть в этой тыловой неразберихе от шальной пули? Или ему суждено повторить своего отца? Кому только не служил старый вояка?! Всем, кто хорошо платил. Голландским Генеральным Штатам, герцогу Мекленбургскому, шведу Карлу XII, русским и, наконец, прусскому королю, отцу нынешнего, и самому Фридриху II… Год назад в сражении под Прагой генералфельдмаршал Курт Кристоф граф фон Шверин схватил знамя и бросился вперед. Войска ринулись за ним, битва была выиграна, но старый фельдмаршал пал, пронзенный сразу семью пулями. И тогда Великий Фридрих сказал, что победа куплена слишком дорогой ценой — жизнью Шверина… За такую эпитафию можно отдать две жизни. А он, Вильгельм Фридрих Карл фон Шверин, способен ли он на такой поступок? Граф ни секунды в том не сомневался. Но не мог же он, состоя при короле, хватать знамя и призывать самого Фридриха к победе… Вот теперь другое дело. Сама Фортуна распростерла над ним крылья удачи. Граф так отчетливо, прямо наяву, увидел себя с развевающимся знаменем, воодушевленные колонны, которые бегут за ним следом… И потом, Фридрих, Великий Фридрих, склонившись над его хладным телом, горестно произносит: "Старый фельдмаршал воскрес в своем сыне и снова погиб. Какая утрата!" Видение было настолько явственным, что Шверин почувствовал, как от жалости к себе у него защекотало в горле и стало холодно в животе… Это была волнующая картина, но воображение Шверина не стало на ней задерживаться. В конце концов, совсем не обязательно, чтобы его тут же семь раз убили, как отца. Почему должен погибнуть именно он, а не кто-либо другой? Разве так необходимо, чтобы герой сразу погибал? Перед глазами Шверина мелькали купы деревьев, растрепанные ветром кусты, полосы едкого порохового дыма, но внутренний взор его опережал спешный тротт коня и рисовал картины того, что может… вполне может случиться. Зачарованный своими видениями, граф все пришпоривал и пришпоривал коня, пока тот не перешел на тяжкий, усталый курцгалоп, и граф видел уже лишь то, что предстояло потом, а не то, что на самом деле было перед его глазами, и слишком поздно долетел до него предостерегающий крик ординарца… Из какой-то неприметной лощинки, из-за кустов внезапно, как дьяволы из преисподней, высыпали зеленые мундиры и направили на графа штыки. Конь взвился на дыбы и остановился, тяжко храпя и водя боками. Где-то вдалеке заглох топот ускакавшего ординарца, а штыки взяли всадника в кольцо и подступали все ближе, ближе… Граф поступил по всем правилам галантного века. Он приложил два пальца к виску и вынул шпагу. Перед тем как с поклоном протянуть ее противнику, ему оставалось только произнести подобающую случаю звонкую фразу, и Клио, сама муза Истории, уже прижала стило к нетленным своим таблицам, чтобы навеки запечатлеть сказанное графом фон Шверином в момент пленения. Однако златоустом он не был, особой находчивостью не блистал никогда, а теперь уж и вовсе в голову ошарашенного графа, как он ни тужился, ничего не приходило. Никакого изречения или там афоризма. Даже плохонького, даже чужого. Граф промедлил, и его превратно поняли. — Ах ты сука, еще пыркалкой тыкать, так твою… — сказал один из обладателей зеленых мундиров. Богиня Клио испуганно отшатнулась и, опечаленная, улетела прочь, так ничего и не записав, ибо произнесенный далее текст был совершенно не пригоден для печати. А графа за ногу стащили с лошади, дали ему по сусалам, благородная шпага, как лучина, хрупнула на мужицком колене. Затем графа обыскали. На беду его, он с детства боялся щекотки и совершенно не переносил чужих прикосновений. Как только грубые солдатские лапы взялись за него, он выгнулся дугой и, издавая дикие, ни с чем не сообразные вопли, начал с такой бешеной силой отбиваться, что солдаты враз смекнули: или это самый главный прусский шпион и где-то в загашнике у него спрятаны все военные тайны, или он битком набит дукатами, гульденами и разными там талерами. Чем именно, не суть важно, так как золото на всех языках звенит одинаково. Догадка удвоила солдатское усердие, оно усилило сопротивление пленника, и через две минуты все кончилось. Мундир был изорван в клочья, шляпа выпотрошена, ботфорты вспороты и разобраны на изначальные части, почти херувимова красота графа изрядно подпорчена, а сам он так помят, что еле стоял на ногах и дышал, как загнанная кляча. Левая рука его висела плетью, а правой он поддерживал рейтузы, так как во время свалки все пуговицы и застежки были вырваны с мясом. Ни военных тайн, ни дукатов не оказалось. Люди не прощают другим своих ошибок и заблуждений. Обозленные неудачей солдаты только собирались выместить свое разочарование на графовых боках, как прискакал подпоручик, их командир. Солдаты прянули от графа, но испытания его этим не закончились. — Что такое? Кто таков? — закричал подпоручик. — Пленного пымали, вашбродь. Шпион или кто его знает… — Почему в таком виде? — Драчлив оказался, вашбродь… Мы его маленько успокоили… Увидев подпоручика, граф приободрился. Офицер, даже если он противник, все равно офицер и подлежит тому же кодексу чести. Граф попробовал щелкнуть каблуками, но босые пятки в жидкой грязи издали какойто плямкающий звук, вроде поцелуйного. Тогда граф вытянулся во фрунт и вскинул руку к виску. В то же мгновение, лишенные единственной укрепы, рейтузы его пали вниз, и граф предстал перед подпоручиком во всем естестве, какое принято показывать только в бане. Солдаты грохнули жеребячьим гоготом, подпоручик закусил губу, а несчастный граф, побагровев от такого неслыханного позора, нагнулся и неловко, одной рукой, начал натягивать злополучную часть туалета. — Wer bist du eigentlich? — боясь расхохотаться, подпоручик прокричал это сквозь стиснутые зубы. Единственной пока пользой от тянувшейся спрохвала [53] войны было то, что русские офицеры понаторели среди пруссаков в немецком и при надобности могли довольно бойко болтать. — Кто таков, я спрашиваю? — Флигель-адъютант его королевского величества, — не поднимая головы, ответил Шверин. — Адъютант Фридриха? Врешь! Граф оскорбленно выпрямился и со всей надменностью, какая возможна в положении человека, который держит в кулаке падающие рейтузы, отчеканил: — Граф фон Шверин никогда не лжет! Подпоручик присмотрелся к остаткам его мундира. — Нет, в самом деле? Вот черт… — Такую добычу следовало немедленно доставить по начальству. Но в таком виде?.. — Ах вы р-ракальи! — с напускной яростью закричал подпоручик на солдат. — Вы как смели господина графа?! Вот я вам!.. Я вас!.. Подать господину графу коня! Коня немедленно подвели, но только уже без седла — распотрошенное, как и ботфорты, оно валялось неподалеку. Тайн и дукатов в нем тоже не оказалось. Подпоручик все понял и только погрозил солдатам кулаком. — Садитесь, господин граф, — сказал он, но тут же увидел невыполнимость своего предложения: одна рука графа висела плетью, другой он судорожно вцепился в злополучные рейтузы. — А ну, подвяжите ему штаны! Быстро! Это было еще одно унижение: в ту пору штанами называли короткое мужское исподнее, и получалось, что граф по полю боя будто бы разгуливал в подштанниках… К счастью, граф не знал по-русски и неблаговидного выпада подпоручика не понял. Солдат гол как сокол, ни обоза у него, ни припаса, но на то он и солдат, чтобы в любой момент соответствовать и из любого затруднения выходить. И тут неизвестно откуда немедленно нашелся тонкий, но прочный сыромятный ремешок, графовы рейтузы были закреплены на надлежащем уровне, сам граф поднят и охляпом посажен на хребтину его мосластого коня. Граф Шверин был красавцем. Когда, отстав на корпус, он скакал за своим обожаемым монархом, немало женских глаз провожало его восхищенным взглядом, немало вздохов летело ему вслед. Увидели бы теперь вздыхательницы предмет своих мечтаний! Избиты-й, извалянный в грязи оборванец — вот во что предательница Фортуна в несколько минут превратила своего недавнего баловня. Радуйтесь улыбающемуся лику богини, ликуйте ее поцелую, но горе, если богиня повернется к вам седалищем… Повесив голову, граф Шверин думал, что теперь только такое безрадостное зрелище и предстоит ему, но на этом его злоключения закончились. Ввиду приближающейся ночи полководцы развели свои войска в противоположные стороны, после почти двенадцатичасового кровопролития русские и прусские солдаты перестали наконец убивать друг друга. Оба полководца были в некоторой оторопи и убеждении, что сражение ими проиграно. Однако вскоре у обоих появились сомнения, а потом и уверенность, что сражение выиграно, так как противник не помышлял о преследовании и сам понес слишком большие потери, чтобы назавтра возобновить баталию. Поэтому Фридрих объявил по войскам о решительной победе, а Вилим Фермер отправил императрице Елисавете реляцию о сокрушительной победе русского оружия, в ведомости же о трофеях среди пленных первым назвал королевского флигельадъютанта. Битвой при Цорндорфе летняя кампания 1758 года закончилась, и русская армия отошла на кантонир-квартиры в Восточную Пруссию. Назначенный губернатором генерал-поручик барон Корф расположился в Кенигсбергском замке и зажил на широкую ногу, поражая пруссаков роскошью и обилием балов и приемов. Сюда же, в Кенигсберг, привезли пленных познатнее, а среди них графа Шверина, который к тому времени залечил синяки и восстановил душевное равновесие. Для прилику к нему назначили двух приставов — Александра Зиновьева и его двоюродного брата Григория Орлова. В назначении Зиновьева и Орлова не было ничего удивительного — в летнюю кампанию оба явили отменные образцы храбрости и воинской доблести. Особенно проявил свою богатырскую стать Григорий Орлов, который во время Цорндорфского сражения был трижды ранен, но поля боя не покинул. В сущности, они были не приставами, а как бы компаньонами пленного графа. Молодые люди быстро сдружились, совместно заняли квартиру поблизости от замка и, как принято говорить, со всем пылом молодости ринулись в вихрь удовольствий, а попросту — в разгул. От этого вихря над угрюмым Кенигсбергом дым стоял коромыслом, а пруссаки ходили с вытянутыми от удивления лицами. Главным заводилой, самым рьяным выдумщиком всяких затей был двадцатичетырехлетний красавец и богатырь Орлов, который ни воевать, ни веселиться в полсилы не умел. Вихрь остановило лишь самоличное пожелание императрицы увидеть пленного Фридрихова адъютанта. Его отправили в Санкт-Петербург, ко двору, и, конечно, в качестве приставов сопровождали его Григорий Орлов и Александр Зиновьев. В столице приятели поселились врозь, и пути их вскоре разошлись, чтобы никогда уже не пересечься вновь. Но прежде Шверин, а вместе с ним Орлов и Зиновьев были приняты императрицей. На русских поручиков Елисавета не обратила внимания, граф же был обласкан и обнадежен, что русские сердца отходчивы и благорасположены, а потому пребывание в плену у петербургского общества не будет ему в тягость. Затем вся троица была представлена Малому двору, то есть наследнику, великому князю Петру Федоровичу, и его супруге Екатерине Алексеевне. Карл Петер Ульрих, герцог Голштейн-Готторпский, перекрещенный в Петра Федоровича, боготворил Фридриха, и встреча с его адъютантом была для него даром небес. Пленный граф был встречен распростертыми объятиями, вскоре стал ближайшим другом и конфидентом наследника, любимым спутником и собутыльником. Зиновьев и Орлов заинтересовали наследника еще меньше, чем императрицу, зато на великую княгиню Екатерину Алексеевну воинские доблести, богатырская стать и красота Орлова произвели впечатление глубокое. Григорий Орлов обладал счастливым даром привлекать всеобщие симпатии, здесь же эта симпатия была усилена тем, что великая княгиня переживала в ту пору период как бы некоей заброшенности и сугубого одиночества, не имея в ком искать ни сочувствия своим бедам, ни опоры для противостояния им. Так, кроме всех профессиональных и доброхотных шпионов, Фридрих II, по воле императрицы, заимел еще одного, который получал все сведения из первоисточника — от наследника престола и его придворных. Широко распространено убеждение, будто шпион непременно опасен и вреден той стороне, за которой он соглядатайствует. Однако это справедливо лишь в том случае, когда шпион умен. Шпион-дурак более опасен своей стране, так как, и находясь в самом средоточии тайн противника, не умеет ничего узнать, узнав, не в состоянии понять узнанное, правильно истолковать, и потому донесения его приносят не пользу, а вред, сбивают с толку. Именно такими и были донесения фон Шверина. Не зная ни языка, ни людей, он видел опасности там, где их не было, и считал самыми коварными врагами людей, ни сном ни духом не виноватых. Так в своем апрельском письме Фридриху главными врагами Петра Шверин называет Шувалова, утратившего всякое влияние фаворита покойной Елисаветы, и генерала Мельгунова, который на самом деле был преданным сторонником Петра. Правда, большого вреда от донесений Шверина не было, так как благодаря другим шпионам и осведомителям Фридрих знал обо всем происходящем при русском дворе. Важна не шпионская деятельность Шверина, а то, что благодаря Шверину сопровождавший его Григорий Орлов был принят не только при Большом дворе императрицы, но и при Малом дворе наследника, что впоследствии повлекло за собой события, самой возможности которых не могла бы допустить и безудержно богатая фантазия. На этом история графа Шверина, личности, в общемто, совершенно ничтожной, заканчивается. Дальнейшая судьба его бесцветна, а конец жалок. Дослужившись до генерал-лейтенантского чина, он командовал прусскими войсками, действовавшими против поляков, неоднократно и постыдно был бит ими во всех стычках и сражениях, вследствии чего военный суд отстранил его от командования и подверг аресту. История Шверина рассказана здесь только потому, что не сыграй с ним Фортуна свою злую шутку, некоторые события, несомненно, пошли бы иным путем. То, что исторически должно было произойти, случиться, случилось бы, произошло так или иначе, но иными были бы сроки событий, иные люди осуществляли их, а стало быть, и результаты, последствия событий были бы несколько другими, чем сложились в действительности. Григорий Орлов закончил Санкт-Петербургский шляхетский корпус и выпущен был подпоручиком, но не в столичный гвардейский, а в линейный полк. Воинские доблести, личное обаяние Орлова рано или поздно помогли бы ему вернуться в Санкт-Петербург и выдвинуться, но произошло бы это в иное время, с иным кругом людей и обстоятельств столкнула бы Григория судьба, иным было бы его поведение и участие в событиях, и, стало быть, совсем иную роль сыграл бы он в истории, а быть может, не сыграл бы и никакой. Так что, как ни ничтожна личность самого графа Шверина, она сделала свое дело в ходе событий, а после этого по справедливости может быть забыта. |
||
|