"Черновик чувств" - читать интересную книгу автора (Белинков Аркадий Викторович)

АНЕКДОТ IX

Несколько практических замечаний касательно клептомании. Робкое замечание Аркадия в защиту истории философии. Он убеждает героиню в том, что философия может быть всякой и необязательно правильной. Аркадий и Марианна вполне зарифмовывают друг друга.

С непривычки мы не знали, куда девать наше новое счастье. Оно было удивительным, потому что, когда лежало рядом со старой мечтой о нем, оно было таким же, как и эта мечта, и даже еще лучше. Мы клали его по углам. Закрывали какими-то обязательными и неудобными вещами. Это было несколько стеснительно и было похоже на ощущение, с каким некоторое время носишь новое платье.

Дома ему еще не было места. На улице тоже не было. Здесь оно натыкалось на людей и фонарные столбы. А однажды, когда Марианна едва не попала под трамвай, я с ужасом понял, что улица совершенно неподходящее место для хранения этой тоненькой книжки, которую мы неуме-ло начинали читать и которая сама учила нас грамоте. Лучше всего было в музее.

Наша жизнь была согласием и братством рифм. Мы жили, как хорошие основные повторы. Но уже тогда стало совершенно ясно, что флексии у рифм разные. Кроме того, очень часто мы гладко рифмовались только по одному признаку, примерно так, как рифмуются "морозы" с "розами", вещи очень далекие друг другу, единство которых осуществляет лишь простенькая звуковая случайность, и, в сущности, это были антонимические рифмы. Все это мы заподозрили сразу же.

Мы были праздны, праздничны и бесконечно поздравляемы. О том, что делать теперь нам, я так и не решился спросить Евгению Иоаникиевну.

Марианна поцеловала меня вполне канонично. Я отвечал ей тем же, остро ощущая многове-ковую традиционность этого поцелуя. О поцелуях мы отлично знали, что это очень нехорошо и что Евгения Иоаникиевна будет страшно недовольна. Конечно, без них вполне можно было обойтись. Было чрезвычайно много рук, и хорошо еще, что мы хоть, вероятно, больше других походили на многорукую статуэтку Будды. И счастье наше падало в дыры между руками и отскакивало, когда мы оглядывались на него, вытягиваясь, многорукое у нас за спиной.

Но каждый из нас продолжал любить своей дорогой. Встречающиеся нам обоим на пути одни и те же вещи каждого из нас беспокоили или не беспокоили по-своему. Марианну, например, едва занимали современные русские поэты. Кроме того, она очень любила свою маму.

Евгения Иоаникиевна решительно потребовала:

- Я думаю, что ребенку надо показать две или даже три вполне хороших манеры. Как вы думаете, Аркадий, удастся вам это сделать?

Я очень испугался этого предложения, полагая, что Марианна будет шокирована им. Кроме того, я думал, что Марианна уже знает три хорошие манеры, но я не хотел расстраивать Евгению Иоаникиевну и с тяжелым сердцем согласился.

(Примечание автора. Дело в том, что Марианна все трогала руками, низко склонялась над тарелкой, и Аркадий уверяет, что один раз он сам видел, как Марианна разрезала сразу все мясо, положила нож, взяла в правую руку вилку и все съела. Этого Евгения Иоаникиевна с Аркадием не могли перенести, и, вероятно, именно поэтому она обратилась к Аркадию с таким требованием.)


О ТОМ, КАК АРКАДИЙ УБЕЖДАЛ ГЕРОИНЮ В ТОМ, ЧТО ФИЛОСОФИЯ МОЖЕТ БЫТЬ ВСЯКОЙ И НЕОБЯЗАТЕЛЬНО ПРАВИЛЬНОЙ.

Марианна с сожалением осматривала свой велосипед с погнутой педалью и дико растрепан-ными спицами, когда я вошел и радостно сказал ей:

- Марианна, из зоологического парка убежал тигр. Его ловят пожарные с брандсбойтами и милиционеры со свистками. Надо немедленно позвонить Сельвинским.

Марианна прочла несколько строф из Киплинга и посмотрела на свою обезображенную машину.

Вошла Евгения Иоаникиевна и, удивленная Марианниными коленями, строго сказала:

- О, закрой свои бледные ноги.

Потом пришел Цезарь Георгиевич и прочел три стиха о красавице По-Пок-Кивисе.

Внизу под окнами долго, задыхаясь, свистела сирена кареты скорой помощи. Евгения Иоани-киевна и Цезарь Георгиевич ушли. И мы опять остались одни.

Удивительно и необыкновенно красива Марианна. Она очень устала, и это шло к ней, потому что, когда Марианна устает, она откидывает голову и видны ее шея, округление подбородка, ноздри, ресницы, и фиолетовые овалы над веками.

Марианна красива, как орнамент с простыми внешними очертаниями. В него надо пристально вглядываться для того, чтобы понять, как он красив. То, что Марианна поразительно хороша, не все знают.

Марианна очень расстроилась.

Мое заявление о том, что я вовсе не против нынешней философии, испугало ее, как ренегат-ство.

Она очень расстроилась.

Она коротко вздрагивала, и захлебнулись ее фиолетовые веки.

- Если отступитесь вы, то что же всем нам останется делать, - горько пожаловалась Марианна.

Я так испугался, что даже не стал ее успокаивать. Я говорил милой Марианне о том, что в конце концов их концепция все-таки заслуживает того, чтобы о ней просто серьезно говорить, может быть, так же серьезно, как о концепциях Платона и Плотина, о кантианстве, позитивизме, Бергсоне с его учениками, о Ницше и о Марбургской школе.

Марианна немного успокоилась. У нее были заплаканные глаза с покрасневшими веками. Глаза с покрасневшими веками, похожие на губы. Милая, милая Марианна.

И все-таки ей было очень жаль неокантианцев. Она была так удивительно хороша и добра сегодня, что долго, не перебивая меня, слушала подробнейшее изложение моей попытки системы функционального ассоциативизма.

Раньше она вовсе не хотела понимать. Но сегодня она перестала упрямиться и бояться утра-тить свою так горячо и старательно оберегаемую возможность думать самостоятельно. Но даже сегодня не понимала Марианна, как это, как это одни и те же вещи всегда у меня выглядят по-разному и обретают различное назначение и неверные удельные веса. Она каждый раз натыкалась на всегда незнакомые вещи и я уже знал, что она долго не сможет прожить в этой вечно незнако-мой гостинице. Но как мило бранила она мою методу: просто диалектика.

Марианна сегодня очень нервничает. Она говорит, не поднимая глаз:

- Это все потому, что вы что-нибудь находите или придумываете, потом приносите мне и, когда приходите на следующий день, то ищете запаха цветов, даже не поинтересуясь, привилось ли ваше растение. Я не ива. Меня нельзя черенками. Вы хотите изваять меня сами, но вы удиви-тесь моей мертвенности, несмотря на все искусство ваших пальцев, потому что вы не понимаете простой вещи - что все это должно привиться, созреть, прорасти и только потом запах. Не торопите меня, не торопите меня, ради бога, не торопите!..

Вещи Марианна лучше всего ощущала верхним покровом мозга. Она очень тонко чувствовала форму и поэтому легче всего в вещах понимала их поверхность. Их оболочка плотно покрывала серое вещество, обливая его и сливаясь с ним. Но для этого выпуклые предметы должны были вывертываться наизнанку. И в ее интерпретации они получали подчас самую неожиданную и удивительную внешность.

Как глубоко верила Марианна в очертания.

- О нет, не Роллан. Прежде всего мастерство и изящество. Прежде всего. А доброе сердце - потом. И забота о человечестве - тоже. О, если бы было наоборот, то наша мама стала бы чудной художницей. Но наша мама плохой мастер. Конечно.

Вот в этих стихах мы рифмовались омонимическими словами. Но когда мы спорили, мы любили уже друг в друге только то, что делало нас согласными.

Но лучше всего было в музее.

Соглашаться здесь было легче потому, что наши доказательства висели перед глазами, что было особенно ценно для Марианны, и достаточно было только не упрямиться, как все это гово-рило так громко, как только могут говорить краски и линии, которые с поры импрессионистов совершенно перестали стесняться.

Мы долго рассуждали с Марианной о связи поэтов с другими артистами и пришли к весьма замысловатому выводу.

Мы определенно решили, что воровать теперь можно только у живописцев и прозаиков. Поэ-ты ни о чем, кроме стихов, не имеют представления. Поэтому еще можно воровать у скульпторов, архитекторов и музыкантов. Закат лучше всего писать прямо с Монэ, а не с горизонта. Там это точнее и красивее. Только рифмы надо придумывать самому. И метафоры - самому. А мы с Марианной уже хорошо знали, как это трудно.

- В особенности метафоры, - кротко и скорбно сказала Марианна.

В комнате у нее было бестолково солнечно. Солнце с треском отскакивало от стекол, закры-вающих картины и фотографии, от зеркал, посуды и безделушек. Его было невыносимо много, и оно было очень густым и плотным. И ходить в нем было, как в воде, трудно. Потом солнце ушло к Евгении Иоаникиевне, и мы остались одни.

Я сказал ей:

- Марианна, вас ни за что не сделают наркомом. Не ревнивы потому что. Вот что. Наркомы обязательно должны быть ревнивыми. Эти ужасные люди не спят по ночам и ни о чем не думают, кроме как о своих несчастьях. Агитатором вас тоже не сделают.

Марианна сначала не поняла. Переспросила. Потом долго кричала.

- Ах, сестрица Геро, не давай ему говорить! Не давай ему говорить, сестрица. Пусть он лучше тебя поцелует, или сама зажми ему рот поцелуем! Ах, сама, сама... пожалуйста...

Она долго шумела и поцеловала меня. Потом мы разом расстроились. И Марианна со вздохом сказала:

- Не начинайте писать романа. Сегодня вы уже не успеете его закончить.

Положим, я и без того не собирался начинать. Но, конечно, она была права - сегодня я действительно не закончил бы романа.

Мы сорвались с поцелуя и неожиданно заметили, что стекла стали сиреневыми, как готические витражи, и что обе стрелки часов глядели на запад все более и более сжимая маленькую толстую девятку.

И опять мы грустно и длинно отпили от губ.

Тогда я начал лепить ее.

Я брал ладонями и откидывал назад ее красивую крупную голову. Шея ее выгибалась и соскальзывала круглой тяжелой волной под широкий воротник платья.

Я работал быстро и сосредоточенно. Я прижал мягкую массу ее щек, отчего профиль сразу стал медальонным, и большими пальцами срезал виски. Потом резче очертил овал. Ноздри ее вздрогнули, зацвели и распустились. Я круто повернул всю голову и опять слегка откинул ее.

Мгновение так все и оставалось. Но она улыбнулась, стряхнув все лишнее. И не успевший загустеть гипс опять превращался в нее.

Тогда я нетерпеливо начинал сначала и делал ее опять непохожей. Я перечеркнул губы и даже не стал их переделывать. Я сделал ее в манере Майоля. И это шло к ней более всего другого. Но она подняла веки, шевельнула губами и бронза стала медленно испаряться. Потом появились краски, и линии заплывали под воротник, за уши, в волосы и в воздух.

Но я был счастлив своим ваятельством и смутно ощущал радость и удивление Пигмалиона.