"Черновик чувств" - читать интересную книгу автора (Белинков Аркадий Викторович)

АНЕКДОТ X

Манера, в которой написан этот Анекдот, несколько напоминает манер у старинных итальянских травести. Теперь автор сожалеет об этом. Автор просит прощенья у героини. Он чувствует себя глубоко виноватым. Теперь он знает, как дурно было с его стороны писать в таком легкомысленном тоне. Тяжелый пример автора повести о Гулливеровых терниях мог послужить отличным уроком, но автор очень упрям и ветрен. Он еще раз просит прощенья у своей героини. Марианна читает Аркадию сочиненные ею баллады о Робин Гуде. Замечание героя по поводу генезиса социалистического реализма. Хождение Богородицы по двум мукам (к Ане и домой). Критический разбор книги тов. Сталина "Спасенный Маяковский". О севрских кофейниках и опять о соцреализме. Анекдот заканчивается некрологом разбитым очкам, написанным в манере надгробного слова кота Гинцмана.

В нашей жизни было мало глаголов.

Мы рассказывали свою жизнь. Просто рассказывали прочитанные написанные книги.

Мы уже очень хорошо знали, что самую динамическую коллизию с легкостью можно свести к нескольким ритмически вялым прилагательным. И даже такой важный для нас глагол "любить" мы превратили в существительное имя "влюбленные", подозрительно похожее на свою прилага-тельную сестру.

Занимались мы следующим: ровно ничего не делали, любили друг друга, невыносимо утом-ляли друг друга внимательностью, Марианна писала очень важную для нее работу об английской балладе, а я делал первое стихотворение "Сепсиса" и с упоением читал схемы Белого в его архиве.

Но кроме того, что мы любили друг друга, читали, покупали, писали книги и дарили друг другу цветы, мы волновались, предчувствуя, что паспортов на Цитеру нам все-таки не выдадут. И Марианна с Евгенией Иоаникиевной будут уверены в том, что виноват в этом я.

Евгения Иоаникиевна стояла, прислонившись к косяку оконной амбразуры. Небо висело в раме окна и было расписано в манере лирической сюиты Кандинского.

Марианна спросила Евгению Иоаникиевну:

- Мать, скажи, пожалуйста, Каждан женат? Очень красивый мужчина.

Евгения Иоаникиевна ответила дочери:

- Нет, Марианна, он бережет своей цветочек.

И добавила тихо и отчетливо:

- Четыре тысячи семьсот двадцать четыре, - и глубоко вздохнула.

Спокойна была даже Евгения Иоаникиевна. Сегодня она сказала мне:

- Аркадий, если вы еще раз доведете моего ребенка до слез своими глупыми рассуждения-ми, то ребенок не пойдет за вас замуж.

Марианна сказала:

- Нельзя меня обижать.

Цезарь Георгиевич по ошибке долго солил суп табаком. Потом стоически ел его, конвульсив-но дергая челюстями. Но попросить другого супу он не решался. Он боялся Евгении Иоаникиевны. А я не боялся.

Потом мне стало жаль Цезаря Георгиевича.

Марианна просыпала сахар.

Дома я ничего не мог делать.

Я только придумывал надписи на книгах, которые дарил Марианне. Вчера меня поймали на том, что я писал что-то очень трогательное на большом только что распустившемся тюльпане.

В последнее время я ежедневно надоедливо звонил по телефону Марианне и удивленно спра-шивал, уж не хочет ли она перейти в Геолого-разведочный институт. Она деловито переспрашива-ла меня, в какой именно и каждый раз серьезно отказывалась. Потом, когда это стало невыноси-мым, она согласилась. В сущности, ее очень легко было уговорить. Но, если не удавалось заста-вить ее немедленно привыкнуть к новому положению, то завтра надо было начинать все сначала. И я звонил, спрашивал. И предчувствовал, какие роковые последствия могут скрываться за этим, столь легко преодолимым упрямством.

На лирике Симонова я с горечью надписал:

- На бестемье и любовь тема.

Марианна позвонила ко мне и деловито спросила:

- Аркадий, скажите мне, только, милый, пожалуйста поскорее, почему социалистический реализм должен быть именно в России? Да, да. Именно в России.

Я длинно и обстоятельно, как умел, объяснил ей. Но она спешила и поторопила меня.

- Варвары, - сказал я,- Варвары, - ну, и метод такой.

Иное дело Сезанн, барбизонцы:

Они - композиция, план, протокол,

У них на каркасе солнце.

Она согласилась и благодарила. Потом тихо пожаловалась:

- Я дурно себя чувствую, милый. Поезжайте.

Я побежал за цветами. Было уже поздно, и цветов не было. Впрочем, цветов не было, навер-ное, не только по этой, вполне реалистической причине. Цветов в Москву, наверное, сегодня не завезли.

Вместо цветов продавали газированную воду и чистили обувь. Чистили все. Это было чем-то почти триумфальным. Все чистили и в чувственном ажиотаже приговаривали стихи Маяковского "О белом и черном". Настроение у меня было подавленное, и я тоже чистил. Чувствовал, что этого не следовало делать, потому что я чищу туфли каждое утро, и что мой чистильщик, коричневый, блестящий и кожаный, с усами, зашнурованными бантиком, будет очень удивлен и недоволен, узнав чужую щетку. И все-таки чистил, превозмогая острую недоброжелательность к чужой щетке.

Но к Марианне я не шел.

Пить воду на улице я терпеть не могу. Я своими глазами видел, как один вполне приличный мужчина соскочил с трамвая, бросил монету, взял стакан, пил, пил, потом вздохнул, саркастически плюнул в стакан и, громко крича, опять побежал за трамваем. Тотчас же продавщица долила доверху стакан и по общедоступной цене продала его, не торгуясь, на все махнувшей рукой моло-денькой девушке. Это было ужасно. Я поклялся, что мы с Марианной решительно отказываемся от уличных удовольствий.

Недавно Марианна оживленно рассказывала о своей приятельнице, которая даже экономила на воде. Все лето. Потом пошла и пропила все. В один вечер. Потом узнал ее муж. Боже, что там было!

Цветов все-таки не было.

Принести Марианне воды, даже той, чистоту которой я мог гарантировать, мне не приходило в голову, хотя она, больная и слабая, наверное хотела пить. Как впоследствии я сожалел об этой жестокой опрометчивости! Запамятовал. Ну, просто никак не мог подумать о воде. Больше прино-сить было нечего. Нести вычищенные туфли я не решался. Не было ни шоколаду, ни пирожных, ни фруктов. Продавали пирожки.

К Марианне я все не шел.

Дома у меня были цветы. Я возвратился домой и с тоской сунул их в письменный стол. К рукописи. Пусть тоже гниют.

Мама сказала, что час назад Марианна опять звонила и сильно беспокоилась.

Я подошел к телефону и позвонил Ане.

Аня уже спала. Я попросил разбудить ее, и по моему расстроенному голосу Наталья Дмитриевна поняла, что это очень важно. Недовольная Аня спросила меня заспанным и глухим, как подушка, голосом, чего мне нужно, и я весело осведомился о ее самочувствии. Потом я сказал, что рад пожелать ей доброй ночи. Аня сказала, что будить человека для того, чтобы пожелать ему легкого сна, бессовестно. Потом зевнула и добавила:

- Но изобретательно. И очень похоже на вас. Потом она спросила меня о Марианне. Я с беспокойством рассказал про цветы.

Аня сказала:

- Приходите. У нас есть. Возьмете у мамы.

Я извинился и благодарил.

Через полчаса я поднимался к Аниной квартире.

Перед дверью, на лестничной площадке, действительно стояли цветы. Цветы, собственно, не стояли, а лежали. Наверное, они даже просто валялись. Я осторожно подобрал их и тихо позвонил. Я знал, что в электрические звонки тихо звонить нельзя. Звонят они всегда одинаково. Можно только звонить коротко и часто. Или длинно и редко, или длинно и часто, или еще как-нибудь. По-всякому можно звонить в электрические звонки. Но я все-таки звонил тихо, потому что Аня спала и будить ее было бессовестно.

Мне открыли. Я быстро прошел в Анину комнату и не очень громко сказал:

- Завтра концерт Гилельса. Положим, он плебей, Гилельс, но все-таки интересно.

Аня проснулась. Она взглянула на меня. На щеке у нее была копия наволочкиного кружева. Милая Аня...

Она проговорила:

- Спасибо, спасибо. Я же хочу спать, невозможный вы человек. Поставьте на стол.

Я умолк и недоуменно глядел на спящую Аню. Потом испуганно догадался. Но делать было нечего. Я осторожно поставил цветы и тихонько вышел из комнаты.

Было около двух часов ночи.

Широколастные плавали автомобили.

А цветов я все еще не достал. Я возвратился домой. На душе у меня было тревожно. На письменном столе лежала записка:

- Дорогой мой, была у вас. Не застала. Очень беспокоюсь. Куда вы пропали? Зачем вы принесли маме коньки? Ваша пепельница оказалась в моей пижаме. Вот где. Принесла вам роз. Целую вас крепко, крепко, мой дорогой и самый хороший. Наша Маша.

Знаете, хороший, хороший мой, я тишайшая, я простая. "Подорожник", "Белая стая".

Розы стояли на столе в большом темном бокале. Рядом с розами лежал томик Ахматовой с Марианниной дарственной.

Я был потрясен. Я понял, что все передуманное мною о Марианне, все верное и неверное, что придумал я или обнаружил в ней, ничто и ничтожно в сравнении с этими двумя простенькими строчками, переполненными захлестывающей надеждой на то, что она, все-таки, может быть, талантлива, исполненными горечи примирения с мыслью о своей бесталанности, полными иронии над людьми, поверившими в это и предавшими ее, и исполненными робкой попыткой доказать, что все это, все-таки может быть, и не так.

Эта цитата была неизмеримо важнее стихов, которые Марианна написала бы сама, сделав их, может быть, равноценными этим по удивительному искусству, в них вложенному, ибо нужно было быть только очень талантливым человеком для того, чтобы так удивительно уловить свою интонацию в чужих словах и вложить в эти несколько ритмически упорядоченных голосовых движений все свои опасения, надежды, боязнь и отчаяние.

Если все это рассказать Марианне, то она станет упорно отстаивать незначительность своих художественных способностей потому, что большой талант Марианны - потенциален и тайн.

Стало душно. Дыхание сдавили подушки, горячие и слегка потрескавшиеся, как губы. Под челюсть заплыли кисловатые железы. Боже мой, боже мой! С невыносимой нежностью думал я об этой необыкновенной и неповторимой, больной и большой девочке, которой я утром купил конь-ки, а вечером долго, путано и бестолково покупал гвоздику, торопливо пересекал улицу, сталкива-ясь с прохожими, спотыкаясь, серьезно придумывая какую-то путаную историю о воде, продавав-шейся на улице, и смутно догадываясь о том, что нет на земле мне счастья без счастья этого человека и книг, которые мы вместе прочтем и напишем.

Милая моя детка. Милая. Милая и дорогая...

На следующий день я купил цветы и побежал к Марианне. Она сердито встретила меня и немедленно сказала:

- Знаете, любовь, на холоде особенно, очень скоропортящийся продукт.

Я оторопел.

Сентенцию эту она придумала ночью. И теперь не утерпела и сказала, не дав мне войти как следует. Это я понял по тому, что она не утерпела. Сказать нужно было несколько секунд спустя. Тогда я бы не догадался. Теперь уже нельзя было сердиться. Я спросил:

- Рифмы? "Особенно - Собинов", "продукты - репродуктор".

Марианна не стала слушать моих объяснений. Она занялась с цветами и разговором с Надей. Но потом она подошла ко мне и сказала, поводя бровью в сторону тут же сидевшей Любы.

- Правда, она интересная?

Я не удержался и торопливо проговорил:

- Толста. Без окон и без дверей полна пазуха грудей.

Марианна всплеснула руками и ахнула.

- Стыдитесь, Аркадий, как вы дурно воспитаны!

Люба рассмеялась и спросила:

- Кто это?

Марианна сказала:

- Аня.

Начинался кофе. Нике очень понравились конфеты. Я знал, что понравились они ей со злости. Она очень хорошо знает, что я не люблю конфет. Марианна любит. А я не люблю. Даже не в этом дело. Терпеть не могла меня Ника, собственно, не из-за конфет, а из-за Марианны. Доктор сказал, что у нее патологическая страсть изо всех сил стараться все делать вопреки желаниям своих друзей. А так как Марианна была ее подругой и Ника знала о некоторой склонности Марианны ко мне, то этого было совершенно достаточно, чтобы Марианне ежедневно сообщалось обо мне что-нибудь, не слишком стимулирующее Марианнины чувства. Я, положим, тоже терперь не мог Нику, но я готов присягнуть, что это только в ответ на ее чувства ко мне. Больше она меня вообще не интересовала. Впрочем, иногда она мне нравилась - когда была высокой и тихо говорила.

Вдруг Ника, не дав хоть немного остыть кофе, заявила о необходимости ревизии чрезвычайно популярного в простом народе мнения о Маяковском как о весьма одаренном поэте.

Марианна выронила чашку кофе на колени Цезаря Георгиевича. Я - на колени Евгении Иоаникиевны. Большой черный кот вскочил на стол и сразу выпил весь ликер и съел все бисквиты.

Тогда все предварительно обдумавшая Ника немедленно присовокупила к сему цитату из Ленина, о которой ничего нельзя было сказать, потому что кроме нас пили кофе какие-то архитекторы, которым очень хотелось посадить Цезаря Георгиевича и меня в тюрьму.

Я просто не знал, что делать. Все тревожно смотрели на меня, как на защитника цивилизации от варварских посягательств. Делать было нечего, и я решил дать сражение на том же поле. Я с аппетитом съел чье-то печенье и, почти успокоившись, радостно сказал:

- Очень хорошо-с. Я бы сказал даже - просто превосходно. Таким образом, уж если мы вступили на тернистую стезю апелляций к священному писанию, то некоторое напряжение памяти самой малой толикой разгоряченной чаем фантазии неминуемо понудит нас вспомнить некое весьма популярное заявление на этот счет, ставшее категорической формулой и прекрасным эпиграфом. С таким эпиграфом можно, скажем, написать книгу под титлой "Спасенный Маяковский".

У Ники стыли руки и чай. Она положила пальцы в стакан. Потом страшно смутилась и выну-ла их. Потом обсосала и положила сахар.

Я продолжал, успокоенный, почувствовав знакомое щекотание под подбородком.

- Вы, естественно, возразите указанием на то обстоятельство, что эти два высказывания суть диаметрально противоположны одно другому. Очень хорошо.

Архитекторы начали икать от удивления.

Чужое печенье я уже съел. Свое тоже. Марианнино тоже. Это было удивительно осторожно сказано. Во всяком случае, архитекторы не могли посадить нас в тюрьму.

- Вы совершенно правы, - настаивал я, - придется только решить, кому из двух высказавшихся на эту щекотливую в некотором роде тему верить больше.

Марианна отобрала у Ники кофе, в котором она ложечкой размешивала пальцы, и спросила:

- Кому из двух высказавшихся отдать предпочтение?

Я тоже спросил:

- Кому? Кому верить больше, ибо верить обоим сразу - противно, - и пояснил архитекто-рам, - логике естественной противно.

Марианна сказала:

- Противно.

Архитекторы еще раз икнули и тоже сказали:

- Противно.

Ника плакала. У нее отобрали кофе, бестактные архитекторы съели ее печенье и горько обидели ее. Это, конечно, было слишком жестоко и я пожалел ее.

- Не плачьте, Ника, не надо. Вы вполне можете примириться с обоими. Конечно. Только счастливое преимущество Ленина, - сказал я, - было в том, что он мог скромно иметь свое мнение, которое не было обязательным для других так, как обязательно исполнение предписаний последних фраз статей Уложения о наказаниях. Поэтому мне даже приятна его наивность и абсолютная некомпетентность в отношении Маяковского. Конечно, ведь и в канонической жизни Иисуса ученые нашли, знаете, много вещей, увязать которые между собой можно только нитями любви к отцу и учителю нашему. Только нитями любви, Ника.

Архитекторам очень понравилось это соображение. Они сказали:

- Нитями любви к отцу и учителю нашему.

И выпили по стакану чаю.

Все это мне страшно не понравилось. Я разозлился и плюнул на архитекторов.

Какая-то литературно-музыкальная девица на выданьи очень мило сказала мне, что стихи мои ей нравятся потому, что они вполне искренние стихи. Еще она очень просила меня написать стихи про любовь и, если можно, то ей хотелось бы и про изнасилование. Другая музыкально-литературная девица допытывалась правда ли все то, о чем я пишу.

Теперь я все это вспомнил. Это уже было слишком невыносимым. Раньше я не сердился на девиц, но теперь мне стало нестерпимо обидно и, хоть я и прекрасно воспитан и был в вечернем костюме и в сорочке с туго накрахмаленной грудью, больше я не мог быть спокойным, я стукнул кулаком об стол, еще раз плюнул на архитекторов и громко закричал:

- Да, что они, в самом деле, хотят жизни учиться у изящной словесности? Пусть тогда изучают статьи Горького о грамотности! - кричал я угрюмым архитекторам, которые хотели посадить нас в тюрьму. - Странно, удивительно даже, непостижимо, почему это до сих пор никому не приходит в голову поучиться, как вести себя с любезными женой и детками, у тонкого севрского кофейника, который сделан с действительно неподражаемым искусством. Почему у кофейников никто не учится морали, а приходят спрашивать с нас, писателей? кричал я на Нику. - Это неверно и несправедливо! Уж если вы действительно уверены в воспитательной функции искусства, то воистину совершеннейший севрский кофейник научит вас большему, чем самые зарифмованные речи Суркова и Алигер. Я напишу им про любовь. Про кофейники! Про кофейники. О-о!

Я задыхался. Марианна отвела меня в свою комнату, напоила водой и тихо сказала:

- Дорогой мой, правду не надо говорить слишком много. И сразу. Шутите побольше, милый... Ну, конечно, конечно, дорогой, занялась бы эта литературно-музыкальная дама каким-нибудь честным делом, ботаникой или медицинским промыслом, например, и была бы просто приятной дамой или даже дамой приятной во всех отношениях... Но какой же вы мальчик. Совсем, совсем мальчик. Знаете, еще в Екклезиасте сказано: "Потому, что для всякой вещи есть свое время и устав, а человеку великое зло от того", - Марианна дала мне еще попить, пожалела меня и сказала, протирая стекла моих очков:

- Знаете, Аркадий, когда разбиваешь розовые очки, то зрение чрезвычайно выигрывает, но, знаете, вещи получаются такими, точно их отпечатали на слишком контрастной бумаге. У них морщинистый лоб, складки у губ и под глазами большие темные круги. Может быть, действи-тельно, мой друг, не нужно очень пристально вглядываться в вещи.