"Черновик чувств" - читать интересную книгу автора (Белинков Аркадий Викторович)АНЕКДОТ VIIIПервомайский парад на Красной площади. Праздничная речь автора. Светская хроника о рауте второго мая у Нади. О том, как именно плакала Аня. Черновик чувств. Решительное объяснение. Аркадию очень мешает его весьма широкая эрудиция. Он смущенно цитирует Мандельштама. Героиня говорит о своей любви и пишет венок сонетов. В Анекдоте автор применяет некий весьма любопытный прием показа вещей, заключаю-щийся в том, что вещи изображаются в среде им наиболее свойственной. Именно таким образом описаны анчоусы в уксусе и с пряностями. Аркадия и Марианну это очень забавляет. Настал праздник Венеры, высоко чтимой по всему Криту. От удара по белоснежной шее падают коровы с кривыми золочеными рогами; задымился на жертвенниках ладан. Пигмалион стоит перед жертвенником Венеры и робко просит великую богиню дать в жены ему девушку, похожую на изваянную им статую, не решаясь просить себе в жены саму статую, изваянную из слоновой кости. Когда оранжевые лучи солнца вычертили в голубом небе острый треугольник, в знак божественной милости трижды вспыхнул на жертвеннике огонь и к небу поднялись витые сиреневые струи дыма. Снова склонился художник над своей статуей и пальцы его прикоснулись к ее груди. Нежнее становится от его прикосновения кость статуи, становится она темнее и мягче, как размягчается под горячим солнцем гиметский воск, из которого делают красивые изделия. Изумленный, не решаясь предаться обманчивой радости, счастливый и влюбленный Пигмалион, снова робко дотрагивается до потеплевшей слоновой кости и чувствует, как под его испытующими пальцами вздрогнули и забились поголубевшие вены. Великолепной задумал Пигмалион любимую девушку! Великолепной ожила она под его прохладными и искусными пальцами... Метаморфозы. Первого мая я громко говорил Марианне: - В нынешний век честные и серьезные ученые тратят свои убеждения, как рантье: они расходуют только проценты с принципов. Остается основной капитал, и при благоприятных обстоятельствах они вновь обретают новую ренту. На представительство они субсидируются социалистическим государством. Представительство - это "Новые принципы социалистического реализма". А основной капитал - это серьезные старые исследования, материалы и сочинения. - Но есть авантюристы, которым кроме мифических процентов с несуществующего капитала терять нечего. Я продолжал свою майскую речь: - Пролетарии - это именно тот класс, который в революции ничего не теряет, кроме цепей своих. И ему нечего терять более. Ну, да это вы все сами знаете. У него нет ни эдемовых яблок, ни галстуков. Но что делать тем, у кого есть музеи с мраморами Праксителя и библиотеки с книгами Стерна, Олеши и Метерлинка. Праксителя он, правда, взял (у них есть такая статья: "О классиче-ском наследстве"). Но вот Метерлинка не берет. И Федора Сологуба не берет, и Луи Селина, и Марину Цветаеву. И Матисса тоже не берет. А тех, кого взял, он переделывает по своему пролетарскому подобию. - Очень хорошо. Прекрасная Дама была Невестой. Потом она стала проституткой. Потом она вообще умерла. Причем, заметьте, только в 18-ом году, в черный вечер с белым снегом. Я настаиваю на этом. Знаете, когда над этим грустно издевался Блок, это было грустно и мило. Потому что, когда издеваешься над собой сам, что ни говорите, это, батенька мой, грустно и мило, и рефлексия. Но когда мы издеваемся над этим да еще цитируем из какого-нибудь сочинения о прибавочной стоимости, то уж простите мне, любезнейший, отвратительно это у вас получается! - Пролетариат не делает искусства по своему образу. Добро бы он делал мужественное и решительное искусство. Но он почему-то делает какие-то странные вещи, похожие на него, подвы-пившего и всегубо улыбающегося. И какая-то странная, скоморошья, скоморошья подпись подо всем этим искусством. Знаете, "Эх, сплясал бы я камаринского, братцы!" Или такая: "Вот те и конституция!.." - Зачем это? Зачем эти привязанные к ушам губы? И столько пузатого, глупогубого оптими-зма? Зачем двенадцатиэтажному жесткой конструкции дому колонны с коринфскими капителями? И зачем, боже мой, зачем же, наконец, улыбался спартанский юноша, когда лисица под тонкой туникой прогрызала кожу и мышцы его живота? Марианна долго смеялась над моим праздничным выступлением. И плакала, долго и тихо. Вечер был удивительный. Синий и черный. Похожий на обложку Охранной грамоты. И на пограничный столб. Он свободно входил в открытые окна, останавливался у приотворенной двери и повисал на раскаленных кончиках папирос, супрематически двигавшихся в темноте. Краски и линии за окнами превращались в звуки. С наступлением темноты они интенсивнее оживали и, не слушаясь, прыгали по улицам, сталкиваясь друг с другом и друг другу мешая. Ощущение вещей от глаз переходило к ушам. Тост был великолепен: мы пили за сладостный voyage на Цитеру. Боже, как все были милы и трогательны! Все непременно желали нам счастья. Тогда я сказал, что нашу дочь будут звать Натальей Аркадиевной и что у нее будут хорошие манеры. Марианне очень понравилось это соображение. Она сказала, что мы не отдадим маленькую Наташу в полную среднюю школу потому, что нам не нравятся здоровые и жизнерадостные социалистические дети, не знающие ужасов крепостничества. Аня слегка опьянела и заплакала. Она незаметно прошла в кабинет Александра Степановича и плакала там. Меня это очень расстроило. Я тихонько постучался к ней и тотчас же увидел лежащие на ковре два больших пепельно-голубых глаза. Они двинулись. Я сказал: - Не надо, Аня, не надо... На секунду глаза пропали. Один появился на мгновенье раньше второго. Я повторил тихо: - Аня, не надо. Глаза заплыли куда-то за слезы и неожиданно переместились, вздрагивая на спинке дивана. - Ну пожалуйста, - сказал я и ласково провел ладонью немного выше глаз. Здесь были волосы. Глаза стали пропадать все чаще и чаще. И волосы мелко вздрагивали у меня под ладонью. Я тихо просил: - Ну, не надо. Ну, пожалуйста, Аня... Ей было очень жалко недавно застрелившегося Коку Кобальта и Нику Никель, его подругу-вдову; жалко свое, косо складывающееся двадцатилетие. Жалко Женю и его глупую историю с Корочкой. Наверное, даже нас с Марианной ей было жалко. Я очень хорошо понимал ее. Конечно, жалко. В таком положении мне было бы очень грустно думать о Коке, Нике и обо мне с Мариан-ной. Потом она долго и медленно утихала. И только иногда вдруг побольше глотала воздуху на короткий и влажный всхлип. Марианна поцеловалась с Женей и закричала ему: - Теперь ты, пожалуйста, не позабудь. Женя, дай-ка мне, братец, печенье. Ты очень хороший, Женя. Ни-и... Эй, ты! Конечно, ты! Аня сильно курила и как-то здорово и очень красиво проглатывала дым. Во всяком случае назад он не возвращался. Что с ним она делала я не знаю. Марианна уверяет, что это был фокус. Марианна хотела отрезать Надину косицу. Женя говорил ей, что это неприлично, потому что у Нади от этого непременно испортится цвет лица. Но Марианна не слушала. Потом послушалась. Потом отняла у меня папиросу и обожгла пальцы. Упала она с девятого или даже одиннадцатого этажа и сразу притихла. Аня так здорово заглотала дым, что Марианна восхищенно замерла, втайне и с тревогой надеясь, что он появится откуда-нибудь из Аниного уха, как это иногда бывает у Аркадия или у папы, после того, как они жестко настаивают на том, чтобы она положила на грудь им свою руку и закрыла глаза. Марианна очень расстроилась и стала серьезной. Она оглянулась. Потом тихонько прошла в соседнюю комнату, сразу изменившаяся и заметно выросшая. Я решительно пошел за ней. Наконец должно было случиться окончательное объяснение. И только сейчас. Ни за что - завтра. Я не давал себя успокаивать. Я сильно нервничал. Стыли пальцы и под воротничком лихорадил пульс. Ее часы сильно стучали в темноте. Она позвала меня. Потом тревожно спросила: - Что с вами? Я молчал. Ее я не видел. Я же был виден отчетливым и черным металлическим силуэтом в окне. Вероятно, она сидела на диване. Тихо и тревожно она спрашивала: - Что, что с вами? - Марианна, - попробовал сказать я. С голосом случилось что-то странное. Он взвился в воздух и скатился с лестницы. - Марианна, - сказал я, - я люблю вас. И очень удивился. Часы ее громко стучали, заглушая мои. Неожиданно я услышал ее движение и неправильно объяснил его. Изредка я слышал ее дыхание. Больше о ней я ничего не знал. Тогда я опять сказал: - Я очень люблю вас. Часы забились быстрее. Глухо вздохнул диван. Теперь я сильно нервничал. Она не шевелилась. Она зажала рукой часы, но тиканье просачивалось сквозь пальцы и падало на пол. Я понял, что она тоже нервничает. И не выдержал и подошел к ней. Она оказалась гораздо дальше, чем я ждал. Оказалось, что она лежит. Я прикоснулся к ее ногтям. Тотчас же отпущенные часы треснули и затрещали настойчиво и громко. Я испугался - мне показалось - сердито. - Марианна, - сказал я. И тихо повторил: - Марианна. Я чувствовал на своих пальцах часть овала и треугольник ногтя Марианны. И тотчас же я вздрогнул, вспомнив, что у Мандельштама в одной из его статей сказано: "Революция в искусстве неизбежно приводит к классицизму". Марианна поняла. Но я не сказал ей этого. Я сказал только: - Я люблю вас, Марианна. Любите ли вы меня? Скажите. Любите ли вы меня, Марианна? Она уже была в поле, когда я только еще выходил из лесу. А сзади за нами быстро и сбивчи-во, наступая на листья и хрустя в кустарнике, шел дождь. Вдруг она побежала. От неожиданности я бросился за ней. Потом, удивленный, остановился. Но Марианна бежала и ветер приклеивал языки платья к ногам. Потом она обернулась и ветер вскинул нимбом ее волосы. Тогда она закричала, пошатываясь от усталости и ветра: - Я очень, очень люблю вас, Аркадий. Я очень люблю вас. И тихо добавила: - Ну, конечно. Часы стучали очень громко и фальшиво и, наверное, их слышали Надя с Женей. Потому что Женя сказал: - Надя, не пейте водку. А то папа скажет Стеше. Вдруг мне захотелось начать все сначала и впервые рассказать Марианне о том, что я очень люблю ее. Потом я вспомнил о статье Мандельштама, в которой говорится о том, что мы свобод-ны от груза воспоминаний и что не стоит создавать никаких школ и не стоит выдумывать своей поэтики. Это было, конечно, важнее моего признания, хотя я знал, что за одни эти слова Мандель-штам должен стать моим врагом на всю жизнь. Ибо я не верю в то, что не стоит выдумывать своей поэтики и не стоит создавать своих школ. Но я опять не сказал этого. Я сказал только: - Марианна, не надо так долго мучить друг друга. Как это хорошо, что вы любите меня! Господи! Как хорошо. Но потом подумал и все таки добавил: - Вы знаете, мне показалось даже, что может быть, действительно не стоит создавать своих школ, Марианна. Она ничего не ответила. И вдруг блеснула, выплеснутая, и брызнула такая радость, что мы, испуганные, отскочили в сторону, но вода разбилась вдребезги, и брызги ее целым ведром опрокинулись на нас. От удивле-ния мы даже не отряхнулись и стояли мокрые и растрепанные. Когда мы огляделись по сторонам, самым удивительным оказались воздух и дома, не принимавшие в нас ровно никакого участия. Вначале это даже обидело немного. Но потом, когда я увидел наполовину отвалившийся карниз у фиолетовой тени большого зелено-желтого дома, на который показала мне Марианна, я понял, что это, конечно, не так. Под карнизом стоял аквариум, и в нем плавали золотые рыбы. А на двери дома висела большая стоптанная подкова. Среди руин вилось неровное ожерелье плюща. Часы куда-то пропали. Я пробовал нащупать их слухом. И не мог. Георгика кончилась. Я опять разнервничался. Затикал пульс, перебивая часы и глухо ухая в уши. Я испуганно переспросил: - Это правда, Марианна? Она была очень серьезна. - Ну да. И пояснила: - Ну, конечно, я люблю вас. Мы совершенно не знали, что делать. Как волновалась Марианна! Дыхание выпадало из ноздрей маленькими упругими резинками и глухо стукалось об пол. - Господи, да ведь она может заплакать, - с тревогой подумал я. И в то же мгновенье понял, что она вздрагивала и тихонько тряслась, похожая на тоненькую отпущенную пружинку. У меня защемило сердце от горя. И я глотнул ее губы. Она испуганно отпрянула и вдруг успокоилась и неумело обернула руками мою голову. |
||
|