"Черновик чувств" - читать интересную книгу автора (Белинков Аркадий Викторович)

АНЕКДОТ VII

Аркадий убеждается в том, как трудно такому партийному человеку, как он, любить Флобера, который, вероятно, действительно был реалистом, и девушку, на каждом шагу поражавшую его своей беспартийностью. В связи с этим отсутствием партийности, которая в избытке была, наряду с прочими качествами, у других знакомых Аркадия, он утверждается в мнении о том, как глубоко прав был Рафаэль, писавший волосы, плечи и колени Галатеи с различных женщин. Аркадий отлично знает, что любить так, как Рафаэль писал Галатею, он не может. Но ему очень хочется полюбить Марианнину мягкость, которая так раздражает его.

Таможенный чиновник просматривает чемоданы Марианны и Аркадия при отплытии на остров Цитеру. У Аркадия оказывается запрещенная литература. Происходит ряд неприятных разговоров, и ему долго не хотят возвратить паспорт.

Назавтра я пришел к Марианне.

Радостная, она быстро вышла ко мне, отобрала перчатки и долго топтала мою шляпу, упавшую под ноги.

У нее многоугольная и неудобная комната, и такая, точно в ней зараз несколько кусков из различных комнат. Больше всего было окон. Письменный стол отрастал от стены. За шелестящей листвой зеленых ширм раскинулась аккуратно подстриженная красная тахта. Сама Марианна в своей комнате всегда была цветным стеклом в окне, узором на ковре или оранжевым корешком в книжном шкафу.

Еще в передней появилось странное ощущение связанности рук. У меня был какой-то громоздкий пакет, завернутый в потрепавшиеся газеты, за которыми бог весть что скрывалось. Когда узел распаковали, там оказалось ровно никому не нужное очень большое и легкое одеяло.

Это, конечно, не было смущеньем. Я уже начал привыкать к этому дому. Но сегодня знали об этом, тяготившем меня свертке, присутствие которого необходимо было тщательно скрывать. Но я не знал, как можно скрыть такие огромные и неудобные вещи. Я понял, что скрыть мне ничего не удастся и решил сделать хозяек соучастницами.

Потом Евгения Иоаникиевна ушла.

Я спросил Марианну:

- Как вы думаете, мой друг, не провокация ли это?

Марианна улыбнулась.

- Наверное. Мама все знает. Вы ей очень нравитесь. И мне тоже нравитесь.

Я чувствовал себя просто влюбленным.

Становилось важным, что же она, наконец, думает обо всем этом. Она ничего от меня не скрывала, и я знал, что я нравлюсь ей. Я знал, что она, наверное, меня не любит; что она верит в то, что я говорю и пишу; знал, что она, вероятно, любит меня; знал, что многое, с чем она теперь соглашается, в глубине души чуждо ей совершенно. Но самого главного я не знал - чего не любит она. Я позабыл об этом, просто не предполагал, что это может понадобиться. К тому же, я думал, что мне вовсе не нужно знать, любит ли она меня. Я положительно не знал, что с этим можно делать. По-моему совершенно достаточно того, что я был влюблен, а она, в сущности, меня не очень интересовала.

Марианна придвинула к библиотеке стремянку и приглашающе показала на нее рукой. Я быстро поднялся к потолку по ребрам лестницы. Здесь были Шиллер, Тургенев и другие мертвые. Воскресение шло к земле. Я начал медленно спускаться. На уровне согнутой в локте руки стояли все писатели, которых могла любить Марианна от Алкея до Олеши и Селина.

(Примечание автора. Объективность повествования нудит меня к подробному перечислению и комментированию стоящих на Марианниной полке писателей. Однако я не могу этого сделать, потому что не собираюсь сразу всего рассказывать о своей героине и тем самым на этом закончить роман.)

На этой полке Марианна нацарапала гвоздем следующую сентенцию: "Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу, кто ты". Именно для того, чтобы о Марианне ее знакомые не могли узнать сразу все самое интересное и важное, она прицарапала другим гвоздем потоньше к вольтеровско-му обещанию еще несколько слов от себя: "Но здесь не все, что я читаю, и не все я читаю, что здесь".

Андре Жида Марианна еще не знала, но она обещала непременно полюбить его. Это очень серьезно готовилось в качестве будущего свадебного подарка. Я знал, что Жида я люблю так же, как и Марианну: не очень хорошо зная - за что. Меня занимают отнюдь не все вещи, которыми дорожит Марианна, и еще меньше - вещи, дорогие великому писателю. Партийности не было. Было восхищение. И разность потенциалов.

Марианна сказала:

- У нас будет общий письменный стол, и в верхнем ящике будут лежать наши письма. Обязательно вместе, мои и ваши. Туалетный столик тоже будет общий.

Потом она сказала:

- Это неправда, что я не люблю вас, Аркадий. Только я, наверное, не скажу вам об этом. И поспешила прибавить:

- Вы бы хоть почаще спрашивали меня. И уж, пожалуйста не догадывайтесь сами. Но что толку! Ведь вы ужасный человек. Конечно! Милый мой! Милый! Вас непременно, непременно посадят! Конечно, посадят. Господи! Сколько вы говорите лишнего! И с кем? С кем? С половыми о декадентах... Да и потом правы ли вы? Правы ли вы? Вот что!

Я не стал убеждать ее в своей правоте.


ИСТОРИЯ МАЛЕНЬКОЙ БЕЛИЧЬЕЙ МУФТЫ

Трамвай вдребезги разбил глубокую чашу вечера. Весенняя тишина впитывала звуки города и только изредка, раздавленная тяжелым троллейбусом, роняла, как губка, несколько звонких капель. Небо смешивалось с асфальтом. И в переулках пахло теплым, сладким, коричневым молоком.

У нее была положительная программа. Но несчастье ее было в том, что осуществить свою положительную программу она могла только на гладком месте. История Карфагена ее ужасала.

Площадь была похожа на мешок. И темно становилось потому, что мостовая, мотоциклетки, Марианна, Аня и я, фундаменты домов и панели спускались на дно, и у мешка слегка затягивалось горло.

На Моховой маленькая молодая женщина громко закричала и тотчас же начала что-то быстро рассказывать. Трамвай шел по Большой Никитской. Зимой у нее вот точно также пропали перчат-ки. Нет, не эти.

Я был разрушителем, и у меня не было положительной программы. Для других, по крайней мере. Даже Марианне я приносил какие-то обломки и осколки, о которые она обрезала пальцы и торопилась спрятать в свой туалетный столик или в какую-нибудь из многочисленных коробочек, которые зачем-то тщательно собирала, покупала и отбирала у меня.

Я был разрушителем и понимал, что если бы я родился 35 лет назад, то, вероятно, стал бы революционером. Хотя бы из одного чувства оппозиционности. Но теперь из этих же соображений я никак не могу быть революционером.

Мы приехали поглядеть Россию и возвратились домой, вспоминая удивительную прелесть московских предместий и пригородов. В библиотеке был томик Чехова и за окнами раскрашенная к какому-то очередному пролетарскому празднику улица. И все-таки именно она и была самым интересным потому, что мы - эмигранты, и увидеть все это можно только в России.

Марианне зачем-то понадобилось к Нике. В трамвае сохранить свою форму нам, конечно, никак не удалось. Марианнина спина тотчас же приняла очертания плеча какого-то мужика. Это принцип коллектива. И Марианна молча страдала. Я боялся, что какая-нибудь уставшая женщина посоветует Марианне ездить в автомобиле, и Марианна покраснеет и расстроится, потому что она думает, что проповедь индивидуализма делает человека холодным и жестким.

Вероятно, вся эта история с перчатками и другие неприятности произошли потому, что Стояновские, конечно, позабыли ключи и, конечно, опять придется возвращаться. Зимой у нее тоже пропала муфта. Такая же, белка. Манто и беличья муфточка. Это очень, очень странно. Манто тоже беличье. Правая пола только слегка темнее. Она три раза оставляла ее. Раз даже в "17-том". Просто странно. Один раз в "Б". И каждый раз находила. Товарищи. Тут перчатка. Вот такая. Бежевая. Вот. Нет, вот. Пожалуйста. Боже мой, это Никитские. Да нет же, муфточку я нашла. Просто дома забыла. О каком манто, товарищь, вы говорите? Пожалуйста, посмотрите под ногами. Тут перчатка. Вот. Бежевая. Нет, с двумя.

Я удивился тому, что она ходит сейчас с муфтой. Марианна тихо объяснила мне:

- Что вы, ей богу! Она, наверное, везла ее к скорняку подобрать шкурку.

Я со страхом догадался, что мы давно проехали свою остановку и поспешно стал помогать Марианне выбраться из вагона.

Свежо стало так, точно в жаркий день сняли новую жесткую перчатку и руку обдало прохладным ветерком.

- Бедная женщина! - громко сказала милая Марианна, - что же она будет делать зимой. Она же не сможет достать шкурок под цвет своего манто. Я вижу, мой друг, что вам совершенно не жалко эту превосходную женщину. Постойте. Да не вертитесь же. Что такое, Аркадий, куда вы девали мою сумку?

В руке у меня действительно висели два больших хромированных кольца и на одном из них мерно раскачивалась длинная золоченая пряжка.

Марианна расстроилась. Она прекрасно знала, что я не выношу всей этой болтовни, и эти коллективные идеалы с реализмом меня никак не устраивали. Всего этого она тоже не выносила, но ей было легче вздыхать и мучиться, чем запретить у себя в доме цитировать из газет или просто отказать от дома этим людям. Она не принимала этого своим безошибочным вкусом. Это кололо ей пальцы и резало глаза, но она думала что это - необходимо и что это все-таки лучше, чем что-либо другое. Уж если нам так не повезло, что наши родители старше нас всего лет на двадцать. Она прекрасно знала, что если каждый будет выдумывать сам для себя общественный строй, то людям с развитой фантазией жить будет много легче и лучше. И ей очень нравился этот милый дневниковый анархизм. С советской властью она была солидарна в целом ряде вопросов, и у нее не было этого продуктово-потребительского отношения крупных партийных работников, которых советская власть вполне устраивает. В небольших дозах все это было, в сущности, просто верно. А для большинства людей, не очень серьезно занимающихся собой и изящными искусствами, просто незаменимо. А тем более коммунизм. Но она занималась литературой, и проблематика испанского Возрождения в связи с известным соображением по поводу того, что такового вообще не было, вызывало у нее больше тревоги и волнений, чем рассуждения о человеческом благополучии и гар-монической социалистической личности. Для себя она всегда с легкостью находила это благопо-лучие на тахте вместе с "Темами и вариациями", поджав под себя ноги и прислушиваясь к улице.

Я категорически запротестовал:

- Пожалуйста не спрашивайте меня о таких огромных и пустых вещах потому, что очень легко спросить: что более всего вы цените в жизни. На это можно отвечать только так: "Более всего в сестре своей жизни я ценю искусство и общечеловеческое счастье". Но так ответит Ника Никель. Вся беда этой лжи в том, что она почти общечеловеческая правда. И каждому от нее дос-тается очень немного. Поэтому я поверю только маленькой части этой колоссальной вселенской правды. Ограничьте ее любовью к томику стихов Пастернака вместе с желанием написать хорошую книгу, и вы получите простую человеческо-писательскую правду с нашими подписями и нумером милого светлого дома на Большой Полянке. Но я терпеть не могу Шубина и передвижни-ков. Что же касается революционной бури на Коста-Рике, то эта буря, мой друг, меня просто не интересует. Подобно тому, как меня совершенно не интересует то, что сейчас, может быть, в соседнюю квартиру, к незнакомым мне людям вошел какой-то незнакомый человек, давно пропадавший где-то и оказавшийся лучшим другом хозяйки. Какое мне дело до всего этого!

Марианна все это хорошо знала сама. Когда смысл моих слов дошел до нее, она испуганно запротестовала:

- Нет, нет, вы сноб. Кроме того, вы эстет.

Против первого я, собственно, не возражал: но второе мне показалось страшно несправедли-вым, и я убежденно показывал несостоятельность ее обвинения, ссылаясь на свои слова, которые она отлично знала, о том, что поэзия, конечно, должна быть всякой, но что всякой поэзии я пред-почитаю декларативную и экспериментальную лирику, в чем она с легкостью может убедиться, взяв почти наугад какую-либо из моих пьес.

Милая Марианна сказала:

- Вы правы. Конечно. Как всегда. Во-первых, правы всегда - вы. Во-вторых, вы правы тог-да только, когда вы доказываете. Как только вы уйдете, я опять буду уверена в том, что вы эстет. Аркадий, милый, я привыкаю к чему-либо значительно быстрее, чем могу от этого отвыкнуть.

Я вспомнил ее беспокойство о том, что она не может согласиться со мной потому, что это должно уничтожить ее собственное отношение к вещам. О том, что это неминуемо, я уже знал. Она права, конечно, и все-таки ее неуменье быстро расставаться со своими привычками очень уж походило на обыкновенное упрямство. И, если бы она не поторопила меня ехать на теннис, слова ее могли показаться мне слишком тревожными симптомами.

- Ни-и, - сказала она, и это было так мило и так шло к ней.

Я знал, что Марианна придет домой и обязательно вспомнит, что опять я ругал Твардовского и Суркова. И без доказательств. Однажды я пригрозил ей, что если она будет приставать ко мне и требовать объяснений, то я буду цитировать. Она обиженно поглядела на меня и долго о чем-то шепталась с Евгенией Иоаникиевной.

Марианна тоже не знала, что эти люди будут делать потом, когда уже не надо будет убеждать их в том, что им необходимо делать именно это и именно так. Впрочем, она знала, что социалисти-ческому государству эти люди всегда пригодятся. Но наше несчастье в том, что в социалистичес-ком государстве думают, будто искусство в жизни людей играет такую серьезную роль, какую ему приписывают. Да ведь это же неправда. Никогда ни для кого из этих молодых и, наверное, сильно уставших женщин трагедия Мелибеи или Джульетты не была занимательнее, чем неприятности на службе или плохие отметки дочери. И эти женщины совершенно правы. И совершенно правы они, когда через полчаса после трагического спектакля они спешат приготовить ужин и привести в порядок костюм мужа. А наших поэтов заставляют верить в то, что в перерывах между выходом в свет их стихотворений люди будут не просто работать, а вспоминать своих учителей. Не будут этого делать люди. И не потому даже, что у них плохие учителя. Просто машинистка или секре-тарь не в состоянии улучшить свою работу под впечатлением стихов Острового. Но она не изме-нит ее даже, если ей каждое утро перед уходом в канцелярию читать "Кольцо Нибелунгов" и "Песнь о Хильдебранте". И преимущества "Нибелунгов" в сравнении с Островым не играет ни-какой роли. И не в том дело, что Островой ее агитирует. Едва ли не все, что знает об агитационной сущности поэзии в наши дни Островой, она тоже знает. Поэтому действительно не важно, стихо-творение ли в газете или стихи о первой брачной ночи Гунтера и о поясе Брунхильды, похищен-ном Зигфридом. Никогда искусство не играло и не будет играть такой серьезной роли в жизни лю-дей, какую ему приписывают. Никто не умирал от скорби при виде закалывающейся Джульетты. И, наверное, империализм как высшую стадию капитализма социалистические люди ненавидят не благодаря двум томам Жарова.

Марианна все это прекрасно знала сама, но она не желала вечно помнить о том, что для меня совершенно безразлично, сказать ли "Жаров" или какое-либо другое нехорошее слово. И мое барство терпела только с доказательствами.

Марианна не хотела понять, что это не только барство, но соображение, имеющее политичес-кое значение, ибо в самом деле, если искусство не играет в жизни людей столь серьезной роли, следовательно, на него не надо обращать такого большого, а главное, высокого внимания, значит оно может развиваться по своим имманентным законам. Марианна зажмуривает глаза от ослепи-тельного света и в восторге уже ничего более не хочет слушать и понимать.

Я долго бродил по улицам и придумывал рифмы. Придумал: "киргизам коммунизм".

Та-та-та-та-та-киргизам

Очень нужен коммунизм.

Я не знал, что можно сделать с этой рифмой. До сих пор не знаю. Хотя такие вещи у меня обычно не пропадают. Жалко, что я тогда не отдал ее Марианне. Стихов она, впрочем, не пишет, Марианна. Она положила бы ее в свою маленькую шкатулку и я мог бы взять ее, когда она мне понадобится.

Потом я придумал фамилию наркому просвещения Литовской социалистической республики - "Тов. Чертыхайтис". Товарищ Чертыхайтис сейчас заняты. Позвоните попозже. Да, да. К обеду. Больше я ничего не мог придумать.

Совсем стемнело. Трамваи звонко разбивались на каждом повороте.

Вот теперь я был влюблен окончательно. Знал я также о том, что становлюсь сентиментальным. Тогда мне это понравилось. Я с нежностью гладил бархатную ленточку, лежавшую на Марианнином столике. Ленточка удивительно идет к Марианне, но она не решается носить ее из боязни походить на соседкину домработницу, в чем я ее энергически поддерживаю, несмотря на растущую нежность к этой милой, чуть потрепавшейся по краям бархатке. С нежностью трогал я и крошечную Марианнину зубную щетку, которую она тщательно вытирала, глядя, сощурившись, на свет сквозь маленькую золотистую ручку.

Дома мне сказали, что звонила Марианна и просила спрятать ручку от какой-то сумки и перепечатать ей "Песню и пляску" Михаила Голодного.

Оказалось, что, пока я придумывал рифму и фамилию туземному наркому, у меня была Марианна. На столе лежала ее записка.

"Я не знаю, что мы будем делать после того, как окончательно полюбим друг друга. Спорить мы не сможем потому, что Вы ожесточаетесь против своих противников. Я думаю, что это так и надо. Вам это необходимо потому, что Вам надо убеждать в своей правоте. Но меня Вы всегда будете любить меньше, чем Вы любите картины и книги, даже те картины и книги, с которыми Вы ожесточенно спорите. В сумке, которую Вы потеряли, были наброски второй главы, записная книжка с Вашими рифмами, документы, пудреница, помада, кольца и аккредитив".

Я так и не смог отличить конца Марианниной подписи от затейливой и длинной приписки.

"Все-таки Вы очень противный. Я очень плакала и все рассказала нашему Фильдингу. Он сказал, что непременно укусит Вас. Почему Вы дурно обращаетесь с Фильдингом? Вы должны говорить ему "Вы" и не дергать его за хвост. Когда Вы уходите, он все мне рассказывает".

Я тоже не знал, что мы будем делать после Марианниного признания. Она, впрочем, уже давно его сделала, но я смутно чувствовал, что надобен строгий и более официальный ответ. Это несколько походило на расписку и озадачивало безусловной ненужностью.

Программу первых нескольких минут я довольно точно представлял себе. Во-первых, вероят-нее всего, мы поцелуемся. Это - ритуал. Стало быть, беспокоиться не о чем. Во-вторых, мы будем говорить о планах на будущее. И это тоже вполне ритуально. И милая Марианна будет радоваться моим очень сомнительным надеждам. Я буду смеяться над деревней с забавным и милым именем, в которой она собирается заниматься германо-романской филологией и тоже буду радоваться за нее, едва ли представляя себе, что, собственно, служит причиной этой легкомыслен-ной радости.

Обо всем этом я посоветовался с Марианной. Выяснилось, что такая программа ее вполне устраивает, вплоть до сомнений касательно замыслов о будущем. Одно мы знали твердо: участие в социалистическом кроссе и участь кроссменов с нумерами на груди нас никак не устраивали.

Больше я ничего не мог придумать. Мне пришла в голову несколько затейливая мысль спро-сить у Евгении Иоаникиевны о том, что делать нам после Марианниного признания. Это могло получиться или очень забавно или грубовато. Все зависело от Евгении Иоаникиевны. Я не думаю, чтобы у меня получилось бестактно. Наверное, мило. И я, испуганный и смущенный, громко сказал прохожим новое, еще непривычное слово: - Теща!

Вечером мы с Левой сочиняли народную песню про то, как Маринка с Марианкой живут на Большой Полянке. И Лева закончил песню грустным трехстопным анапестом:

Я последним женюсь в этом мире!..