"Россия и Германия: вместе или порознь?" - читать интересную книгу автора (Кремлев Сергей)

Глава 7 СССР Сталина

Владимир Ефимович Грум-Гржимайло был крупнейшим металлургом России. Родился в 1864, умер в 1928 году. К энтузиастам советского строя отнести его нельзя никак. Он сам заявлял в 1924 году ректору Уральского университета Алферову: «В ваши социалистические идеалы я не верю». Но «Грума» иногда не зря называли «черносотенным большевиком» сами большевики.

Как же в 1924 году видел жизнь своей Родины честный человек, проживший 53 года своей жизни в благополучии при царях, и семь — в тяжелых испытаниях при Советской власти?

В частном письме за границу он писал: «Позвольте познакомить вас с тем, что такое русский народ и Россия сейчас. Люд все еще старается слодырничать, изловчиться и получить средства к жизни не за работу, а за лодырничество. Главы революции, конечно, знали, куда они шли, и теперь медленно, но неуклонно жмут и жмут публику, заставляя лодырей работать. Трудна их задача, так трудна, что надо удивляться их терпению и выдержке. Процесс длительный, мучительный, но необходимый. От благополучного его разрешения зависит, останется ли Россия самодержавным государством или сделается, к восторгу наших «друзей», колонией и цветной расой, навозом для процветания культурных народов.

Я потерял во время революции буквально все, что имел. В войсках Колчака я потерял сына и племянника. Тем не менее я ни на минуту не сомневаюсь, что победа красных и провал Колчака, Деникина, Юденича, Врангеля и проч., и проч. есть благо. Больна была вся нация, от поденщика до министра, от нищего до миллионера — и, пожалуй, интеллигенция была в большей мере заражена, чем простой народ. Она была распространительницей этой заразы лени и лодырничества. Железный закон необходимости заставляет нас учиться работать, и мы выучимся работать. А выучимся работать — тогда будем и богаты, и культурны. Тогда мы благословим революцию и забудем все то горе, которое она принесла нам с собой.

Я считаю современный строй исторически необходимым для России. Империя Романовых воспитала в русском народе болезнь, которая кончилась взрывом — революцией. Современное правительство медленно, но неуклонно ведет русский народ к выздоровлению. Лечение всегда мучительно, лекарство всегда горько, но надо его принимать и делать то, что приказывает доктор.

Я всегда боялся, боюсь и сейчас, что иностранное вмешательство помешает русскому народу исцелиться от той болезни, которою заболел русский народ под глупым управлением последних Романовых. Как ни горько нам приходится, я вполне уверен в том, что переживаемые нами бедствия сделают нас великим и смелым, культурным народом-тружеником».

Писал старый металлург и так: «На нас, интеллигентах, лежит трудная обязанность убеждения «товарищей», что для богатства существует один только путь — труд».

Грум-Гржимайло не подозревал, что буквально это говорил и Ленин: «Война дала горькую, мучительную, но серьезную науку русскому народу — организовываться, дисциплинироваться, подчиняться, создавать такую дисциплину, чтобы она была образцом. Учитесь у немца его дисциплине, иначе мы — погибший народ, и вечно будем лежать в рабстве.

Русский человек — плохой работник по сравнению с передовыми нациями. Учиться работать — эту задачу Советская власть должна поставить перед народом во всем ее объеме. У нас есть материал и в природных богатствах, и в запасе человеческих сил, и в прекрасном размахе, который дала народному творчеству великая революция, — чтобы создать действительно могучую и обильную Русь.

Русь станет таковой, если отбросит прочь всякое уныние и всякую фразу, если, стиснув зубы, соберет все свои силы, если напряжет каждый нерв, натянет каждый мускул... Идти вперед, собирать камень за камушком прочный фундамент социалистического общества, работать не покладая рук над созданием дисциплины и самодисциплины, организованности, порядка, деловитости, стройного сотрудничества всенародных сил — таков путь к созданию мощи военной и мощи социалистической. Нам истерические порывы не нужны. Нам нужна мерная поступь железных батальонов пролетариата».

Да, в этой идеологии уже был зародыш нового общественного сознания и совершенно нового, высшего типа русского патриотизма: патриотизма советского, социалистического. И одновременно, тут не пахло пушкинским русским бунтом Пугачева — бессмысленным и кровавым.

Грум-Гржимайло задумывался о временах, когда «в русской душе умрут два национальных героя: Пугачев и Обломов, стоящие друг друга». Однако не одному ему надоели эти две порочные черты русского национального характера — разгульность и бездеятельность. Если бы он взял в руки «Правду» за 5 марта 1922 года, то мог бы прочесть там: «Россия проделала три революции, а все же Обломовы остались, так как Обломов был не только помещик, а и крестьянин, и не только крестьянин, а и интеллигент, и не только интеллигент, а и рабочий и коммунист. Старый Обломов остался, и надо его долго мыть, чистить, трепать и драть, чтобы какой-нибудь толк вышел».

И это тоже был Ленин, в то время размышлявший не над тем, как разжечь не очень-то разгорающийся мировой пожар, а над тем, «как нам организовать соревнование» и «как нам реорганизовать Рабкрин» — то есть Рабоче-крестьянскую инспекцию.

БОЛЬШОЕ действительно лучше видится «на расстояньи». Однако даже на расстоянии надо уметь видеть. Ленин половину сознательной жизни до революции прожил в эмиграции. А лучше многих, не покидавших России ее «радетелей», он сумел рассмотреть в русском человеке не только плохого работника, но и личность, вполне способную отбросить прочь всякое уныние, стиснуть зубы, собрать все свои силы, напрячь каждый нерв, натянуть каждый мускул и идти вперед.

Умел видеть большое и Наполеон. Он никогда не носил косовороток и смазных сапог, но тоже верно оценил русского человека: «Нет лучше русского солдата при правильном им руководстве».

Увы, русским человеком редко руководили в интересах если не его самого, то хотя бы в интересах его Отечества, а не прихотей барского «ндрава» и брюха. Ярослав Мудрый, Александр Невский, Иван Калита, Димитрий Донской, ну — при всех вывихах натуры — Иван Грозный, потом умница Петр... Эпоха Екатерины Великой была сильна Румянцевым, Потемкиным, Суворовым, да и сама Екатерина чего-то стоила, если умела оценить таких сотрудников и публично заявлять: «Да посрамит небо всех тех, кто берется управлять народами, не имея в виду истинного блага государства».

Конечно, Екатерина слишком часто отклонялась от этого принципа, но это было все же и не людовиково «Государство — это я», и другое людовиково другого Людовика: «После нас хоть потоп»...

В первой половине XIX столетия царская Россия сумела поставить в ряды достойных лишь Кутузова и плеяду героев «грозы 12-го года». Но и это были питомцы екатерининского века или их прямые выученики.

Еще один всплеск правильного руководства пришелся на Севастопольскую эпопею 1854—1855 годов. Ее флотские руководители оказались вполне достойными того народа, чьим сынам они отдавали приказы. Из 15 тысяч матросов, сошедших на берег защищать Севастополь, осталось в живых 500. Их высшие командиры адмиралы Корнилов, Истомин, Нахимов погибли все. В условиях царской России второй половины XIX века за право на правильное руководство русским человеком надо было платить уже жизнью.

Россия худосочно развивалась скорее силою вещей, чем силою государственного разума. Крупнейший деятель времен Александра I и Николая I министр финансов граф Канкрин считал железные дороги «вредной болезнью нашего века». Брат «царя-освободителя» Александра II великий князь Константин через два года после Крымского подвига народа и Крымского позора монархии «изобретательно» отыскивал источник пополнения казны в продаже Русской Америки. В письме канцлеру Горчакову он оправдывал свою идею «стесненным положением государственных финансов».

Газета издателя знаменитых «Отечественных записок» Краевского «Голос», сама удивляясь своей «смелости», писала: «Сегодня слухи продают русские американские колонии; кто же поручится, что завтра не начнут те же самые слухи продавать Крым, Закавказье, Остзейские губернии? За охотниками дело не станет... Какой громадной ошибкой и нерасчетливостью была продажа нашей колонии Росс на берегу золотоносной Калифорнии; позволительно ли повторить теперь подобную ошибку? И неужели чувство народного самолюбия так мало заслуживает внимания, чтобы им можно было пожертвовать за какие-нибудь 5—6 миллионов долларов? Неужели трудами Шелихова, Баранова, Хлебникова и других самоотверженных для России людей должны воспользоваться иностранцы и собрать в свою пользу плоды их?».

Краевский забыл еще о мечтах Ломоносова, который за 100 лет до резвых великокняжеских и монарших комбинаций был уверен, что «можно завесть поселения, хороший флот с немалым количеством военных людей, россиян и сибирских подданных языческих народов» и что «российское могущество прирастать будет Сибирью и Северным океаном и достигнет до главных поселений европейских в Азии и в Америке».

Ломоносов писал и вот что: «Если же толикая слава сердец наших не движет, то подвигнуть должно нарекание от всей Европы, что имея Сибирского океана оба концы и положив на то уже знатные иждивения с добрыми успехами, оставляем все втуне».

Увы, даже великий помор не предвидел оборотистости великих князей. Они не оставили дальние русские земли на том конце «Сибирского океана» втуне, а спустили их, как пару неудобных сапог. Впрочем, и современник Александра II Краевский тоже заблуждался насчет сообщений о продаже: Аляску продавали не слухи, а цари. Они отдавали возможную блестящую русскую будущность на Дальнем Востоке не за 5—6, правда, а за 7 миллионов 200 тысяч долларов. Хотя умеющие считать «Биржевые ведомости» и эту цену считали «ничтожной».

Что ж, прикинем... Курс доллара тогда составлял один рубль шестьдесят копеек золотом. Итого, Русскую Америку царь продал за 11 миллионов 520 тысяч рублей. А в том году, когда Константин впервые предложил этот выгодный семейный гешефт, то есть в 1857-м, бюджет Министерства Императорского Двора (балы, парады, лакеи, приемы, обеды, выезды и прочая, и прочая) был определен в 11 миллионов 653 тысячи 600 рублей.

Через десять лет, когда «недоходные владения» сбыли с рук, — 10 миллионов 933 тысячи 500 рублей.

Доходы государственного бюджета России в том же году составили почти 439 миллионов рублей. Выходит, читатель, продажа Аляски увеличила доходы бюджета всего на два с половиной процента в одном единственном году! Ну как тут не согласиться с «Биржевкой»?

Думаю, что нелишним будет здесь и мнение русского морского офицера Головина, который в ответ на уверения, что такая сделка оздоровит, мол, русско-американские связи, сказал: «Что касается до упрочения дружественных отношений России с Соединенными Штатами, то можно сказать положительно, что сочувствие к нам американцев будет проявляться до тех пор, пока оно их ни к чему не обязывает или пока это для них выгодно; жертвовать же своими интересами для простых убеждений американцы никогда не будут».

Александр II тоже, впрочем, пожертвовал не своими интересами, а интересами России. По стопам отца пошел и сын — император Александр III. Это ему принадлежит эффектная фраза: «У России только два верных союзника: ея армия и флот». Говорил-то верно, делал худо: армия шла к падению Порт-Артура, к Мукдену, флот — к Цусиме. А в доверие втирался третий «верный союзник» — Франция, вытесняя из русской политики нашего крупнейшего торгового партнера — Германию.

И как раз при последнем Александре французские капиталы через банки Ротшильдов начали оккупировать Россию с тем результатом, который через пару десятилетий даже на Съезде дворянских обществ считали для будущего страны плачевным.

Ну а управление Россией сыном последнего Александра — последним Николаем, оценил Грум-Гржимайло: «глупое управление». И мне остается с ним лишь согласиться. Но заметить при этом, что ответственность за такое глупое, мелочно-жадное и безжалостное к России управление должны разделить со всеми этими венценосными безголовыми «орлами» и десятки тысяч крупных помещиков-дворян — Рюриковичей, Гедиминовичей и прочих, которые подрезали крылья даже этим коронованным птицам невысокого полета.

Ведь «царь-освободитель» перед реформой 1861 года не знал, чего ему бояться больше — крестьянского бунта при сохранении крепостного права или дворцового переворота после его отмены.

Теперь, в 20-е годы XX века, после преждевременного ухода из жизни Ленина, во главе огромной страны стоял человек, которому угрожали и темные бунты «снизу», и амбициозные перевороты «сверху».

Единственное, что ему не угрожало точно — так это растерянность. Еще накануне Октября он писал: «Революционный клич, данный нашей партией, понят не всеми одинаково. Рабочие стали вооружаться. Они, рабочие, много прозорливее очень многих «умных» и «просвещенных» интеллигентов. Солдаты от рабочих не отстали. Не то с другими слоями... Буржуазия знает, где раки зимуют. Она взяла да «без лишних слов» выставила пушки у Зимнего дворца. Агенты буржуазии открыли против нашей партии поход. Их подголоски разразились воззванием, призывая «не выступать». А перепуганным неврастеникам невмоготу стало, ибо они «не могут больше молчать» и умоляют нас сказать наконец, когда же выступят большевики. Словом, если не считать рабочих и солдат, то поистине: «окружили мы тельцы мнози тучны», клевеща и донося, угрожая и умоляя, вопрошая и допрашивая»...

Весело, с юмором писал эти строки молодой еще Сталин в 1917-м. Прошло 12 лет, и опять окружают его со всех сторон, клевеща, умоляя, вопрошая, проклиная и надеясь. Страна ушла от царизма, но не ушла от себя. Называясь в конце 1920-х Союзом Советских Социалистических Республик, по своей национальной психологии она оставалась преимущественно «Расеей» Пугачева, а еще больше — Обломова.

Русский крестьянин набивал мозоли с утра до ночи — так уж он привык. Но обливая потом тело, он был несклонен к душевным усилиям для того, чтобы немного промыть мозги и совместно организоваться к более умной, осмысленной жизни.

И эта раздвоенность народной доли уже давно не давала покоя настоящим русским патриотам...

Александр Николаевич Энгельгардт до 38 лет был профессором химии Петербургского земледельческого института, а в 1871 году его за народническую пропаганду среди студентов выслали под надзор полиции в собственное имение Батищево Смоленской губернии. Там он создал образцовое хозяйство, но известен стал своей книгой писем «Из деревни». Энгельгардт знал деревню прекрасно и очень точно ее описал. Его охотно цитировал Ленин, который считал, что «Энгельгардт вскрывает поразительный индивидуализм мелкого земледельца с полной беспощадностью. Он подробно показывает, что наши «крестьяне в вопросах о собственности самые крайние собственники», что «у крестьян крайне развит индивидуализм, эгоизм, стремление к эксплуатации».

В письме седьмом «Из деревни» Энгельгард описывает типичный крестьянский двор из нескольких родственных семей так: «Все отлично умеют работать и действительно работают отлично, когда работают не на двор, а на себя. Каждая баба смотрит, чтобы не переработать, не сделать больше, чем другая. Каждая моет свою дольку стола, за которым обедают».

Дольку, читатель!

Записки Энгельгардта — это последнее двадцатилетие позапрошлого века. А сейчас я опять обращусь к запискам Сергея Фриша. В конце 20-х — начале 30-х годов прошлого века его посылали в Германию и Голландию. Вот два его наблюдения по возвращении...

Ленинград... Трамвайная остановка, людей немного. Подходит полупустой трамвай, и начинается толкотня — каждый пытается влезть первым.

Берлин... Час «пик». К остановке подходит автобус, и кондуктор с задней площадки показывает ожидающей очереди три пальца — мол, свободных три места. Три первых спокойно, не торопясь, входят в автобус.

Ленинград... У керосиновой лавки молодой возчик скатывает с телеги по доске новенькие металлические бочки. Одна случайно вырывается и ударяется о фонарный столб. Вмятина... И теперь остальные скатываются так же: парню понравился грохот, и он направляет бочки в столб нарочно.

Голандия, Гронинген... Тоже лавка, и тоже бочки на телеге. Возчик достает из-под козел соломенную подушку и начинает аккуратно снимать груз на нее.

Вот в каких социально-психологических условиях Сталин решился пойти на «Великий перелом». Вот какие «вековые устой, обычаи, привычки», милые сердцам Гедиминовичей — князей Голицыных, надо было разрушить, чтобы Россия могла жить.

Поколения Голицыных, бобринских, Романовых привили такие «устои» поколениям русских крестьян. После реформы 1861 года, после «освобождения», миллионы бывших крепостных двинулись в города, унося с собой и устои, обычаи, привычки. Хорошие и безобразные. А города Рябушинских, Терещенок, Гужонов и Бродских давили доброе и поощряли темное, придурковатое...

И теперь «группе садистов» (по определению «чисто» воспитанного князя Владимира Голицына), то есть Сталину и ВКП(б), пришлось выполнять черную работу расчистки этих уродливых многовековых напластований в русском национальном характере.

Само село не понимало необходимости этого для села же... А вот Энгельгардт писал задолго до сталинской коллективизации: «Вопрос об артельном хозяйстве я считаю важнейшим вопросом. Каждый, кто любит Россию, для кого дорого ее развитие, могущество, сила, должен работать в этом направлении».

Однако и тут все было непросто. Голландия, скажем, издавна считается классически благополучной страной. Но за счет чего? Трудолюбие и аккуратность народа? Да, конечно. Но не только... В одной лишь голландской колонии Индонезии было в шесть раз больше населения, чем в метрополии. И почти в каждой не то что городской, а даже деревенской голландской семье там — «в Индии», как говорили голландцы, был кто-то, кто служил на хлебных должностях «белых служащих». Эти, постоянно жившие за тридевять земель от Голландии, голландцы распоряжались в колониальной администрации, на плантациях, неплохо зарабатывали сами и... И присылали домой неплохие деньги. Из века в век.

Чепцы и передники юных голландок были непорочно чисты, но если посмотреть сквозь них на просвет, то за ними виделись не голубое небо и нежно-розовые облака, а рахитичные коричневые младенцы, плоские, обвисшие груди их молодых матерей, кровь и пот их отцов.

То есть даже великое голландское прилежание без капитала значило бы мало. А ведь у нас не было в конце 20-х годов ни капитала, ни прилежания. А что было? А вот что...

Шел февраль 1930 года. В Пителинском районе Рязанского округа Московской области начиналась коллективизация. Председатель окружисполкома троцкист Штродах поставил во главе района трех бездарных, но ретивых «начальников» Федяева, Субботина и Олькина, и они принялись «коллективизировать» район без всякой предварительной подготовки. Зато к такому повороту дела хорошо подготовилась другая сторона.

В селах района появились «странники» и «предсказатели», которые рассказывали о колхозах дикие вещи, пугали обобществлением жен и детей по приказу Сталина. Зрело кулацкое восстание, а штабная его «пятерка» была готова давно: эсер, кулак, поп села Веряево, бывший белый офицер и бывшая уголовница «Алена-богатырь».

2 марта из семи сел и четырех деревень вышла толпа под три тысячи человек — в основном женщин. Кулаки знали, что делали, и об этом задолго до революции и коллективизации хорошо сказал тоже Энгельгардт: «У баб гораздо больше инициативы, чем у мужиков. Бабы как-то мелочно жадны, без всякого расчета на будущее. Кулакам это всегда на руку, и они всегда стремятся зануздать баб, и раз это сделано, деревня в руках деревенского кулака, который тогда уже всем вертит и крутит».

Из села Веряево шли на Пителино. Шли с топорами, вилами и берданками, с иконами и хоругвями, с пением «Боже царя храни», под набат колоколов. Толпа росла, а вела ее хмельная Алена с двумя наганами в карманах и фанатами за поясом.

Современник этой смуты пишет так: «Навстречу обезумевшей от злобы толпе из Пителина вышли милиционер Горюнов с агрономом, чтобы уговорить разойтись по домам, но не успели они открыть рты, как со всех сторон раздались выкрики: «Бей их! Долой!... Дави!... Дави!». И после этого послышались глухие удары колов, треск черепных коробок и не стало милиционера и агронома. Они были убиты мятежниками, которые двигаясь дальше, продолжали сметать все ненавистное им на своем пути».

Пителино окружали.

Со стороны Сасово подошел отряд в триста красноармейцев, впереди которого были командир и Штродах с наганом.

— А, ты приехал нас стращать и в колхозы загонять? Не пойдем! Долой колхозы, — ревела толпа, подбираясь к Штродаху, чтобы разорвать его.

Крепкая Алена повернулась к Штродаху спиной, взорам красноармейцев открылся громадный голый зад, и его обладательница заорала под улюлюканья:

— Вот тебе колхоз! Погляди!

Штродах выстрелил, Алена упала. Новый рев:

— Бей! Смерть коммунистам!

И командир отряда приказывает дать первый залп поверх голов, но только после третьего — все так же поверх, толпа начала разбегаться... Тем не менее, в тот же день были убиты три председателя колхоза, коммунисты, комсомольцы и некоторые колхозники.

С 5 по 11 мая в Пителине шел суд. За превышение власти разные сроки с последующим запрещением занимать руководящие должности получили председатель райисполкома Субботин, его заместитель Олькин, судья Родин, начальник районного административного отдела Юрков, райуполномоченный по коллективизации Косырев, секретарь райкома партии Васильченко и еще несколько человек. Был снят и Штродах.

А пителинцы опомнились. Но никто из них так и не узнал, что о «героических рыцарях борьбы с коммунизмом под Москвой» писали газеты Лондона, Парижа, Нью-Йорка.

Писали они в это время и об истории внешне совсем другого рода. Почти тысяча колонистов-шведов из села Старошведское Херсонского округа Украинской ССР решила возвратиться в Швецию под влиянием антисоветской пропаганды. Шведы уехали, но газеты Запада уже не писали о том, что на «исторической родине» у переселенцев сразу возникли сложности с землей, с работой. Приходилось наниматься в батраки.

И «херсонские» шведы потянулись обратно. Надо отдать должное шведскому правительству — оно не препятствовало им, как и Советское. В 1931-1932 годах большинство вернулось.

Коллективизация проходила по-разному. Уполномоченный по организации колхоза, военный комиссар Павлоградского округа на той же Украине, бывший чапаевец Сидор Ковпак перед тем как созвать собрание селян, две недели жил в селе и ходил по хатам. И уж тут с колхозного пути людей не смогла бы сбить никакая Алена с выпуклостями любого размера.

Вот как все было непросто, читатель. И очень непросто было тогда Сталину. Точная информация о положении на селе ложилась ему на стол в виде сводок ОГПУ. И ответом были вначале секретные директивы и телеграммы, рекомендующие снизить темпы коллективизации.

Но ожесточение штродахов, нетерпение шолоховских Нагульновых, подстрекательство кулаков и темное исступление крестьянства уже сплелись в один колючий клубок. Телеграммы не помогали.

И тогда появилась статья Сталина «Головокружение от успехов». Вздыбленная страна начинала приходить в себя.

И много позже елецкий крестьянин Димитрий Егорович Моргачев признавался: «Да, уважаемый читатель, трудно и очень трудно отказаться отличной собственности природному крестьянину».

Зато легко отказаться от личной ответственности «природному интеллигенту».

Философ Михайлов и экономист Тепцов через 60 лет после переломного 1929-го утверждали, что даже в 1940 году колхозные поля давали лишь 88 процентов зерна, хотя занимали 99,1 процента посевной площади. Выходило, что урожайность на личной делянке превышала колхозную в 15 раз? Конечно, это — глупая и злобная чепуха.

Правдой, впрочем, было то, что в конце 1930-х годов личное стадо колхозников превышало колхозное. Однако росло оно намного быстрее, чем в «доколхозные» годы. Количество свиней с 1923 по 1929-й увеличилось на девять миллионов, а с 1932 года по 1938-й — на пятнадцать.

И не по щучьему велению...

Пленум ЦК ВКП(б) в июне 1934 года постановил «в кратчайший срок ликвидировать бескоровность колхозников». Выражение корявое, но смысл искупал все.

А вскоре улучшился и сам словарь коллективизации. В феврале 1935 года VII съезд Советов СССР решил повести дело так, чтобы «к концу второй пятилетки не осталось ни одного колхозника, который не имел бы в личном пользовании коровы и мелкого скота».

Но до этого стране пришлось пережить черный 1933 год. Год голода.

Тогда в одно трагическое целое смешалось многое...

Под ножом провокации недавно полегли миллионы голов скота.

Привычка к коллективному труду укреплялась не очень-то.

Сыновья и дочери (вдумайся, читатель, — всего лишь сыновья и дочери\) энгельгардтовских «баб» работали ни шатко ни валко, боясь, «как бы не переработать за соседа, даже если работали с утра до вечера».

Это не моя выдумка, читатель, а цитата из седьмого номера журнала «Социалистическая реконструкция сельского хозяйства» как раз за 1933 год.

И вот тут пришла засуха. Недород.

Особенно на Украине стихии помогли хатаевичи — ведь это был удобный повод вызвать недовольство Сталиным. Все, что ослабляло Сталина, было выгодно Троцкому, даже если это ослабляло СССР.

А кроме троцкистов были выжидающие своего шанса эсеры, монархисты, белогвардейцы, националисты, просто саботажники и как ни странно, действительно агенты иностранных разведок.

Монархическая газета «Возрождение» писала 28 марта 1930 года: «Необходимо подумать, как отомстить этой сволочи, да отомстить так, чтобы не только завыли, но чтобы земной шар лопнул надвое, услышав стоны большевиков. Месть, месть и месть, на истребление! И не здесь, за границей... Там, в самом гнезде этой сволочи».

18 апреля она же повторила: «Нужно что-то делать сейчас, не откладывая, желать хоть конца мира, только чтобы уничтожить большевиков».

Такое вот «возрождение» готовила нам эмиграция. А в самой стране тогда еще хватало ее единомышленников и прямых порученцев. Стервятники по натуре, они тут же слетались на поле смерти.

Ведь еще во времена голода в Поволжье 1921 года член кадетского «Всероссийского комитета помощи голодающим» (известного еще как «Прокукиш» по имени его руководителей Прокоповича-Кусковой-Кишкина) Булгаков в своем дневнике писал: «И мы, и голод — это средство политической борьбы».

Тогда им удавалось действовать открыто. Теперь они действовали тайно. Но действовали.

Однако основная причина была, все же, в недороде. Люди пухли, ели лебеду и умирали. Умерли тогда миллионы. И тут опять не обошлось без природной безнравственности «природных интеллигентов». Трагедией спекулировали тогда, спекулируют и поныне.

Английский ученый Виткрофт изучил эти годы пристально и пришел к выводу: просчеты коллективизации и голод 1933-го унесли около трех миллионов жизней. Это уже очень много. И это, очевидно, и есть истинная цена, заплаченная напоследок русским народом за былую социальную инертность, за темноту и отсталость.

Но «тельцы мнози тучны», помянутые Сталиным, искажают историческую правду, перемалывают ее своими крепкими зубами в труху, и цифры растут, как гора навоза: 9 миллионов, 18 миллионов, 20 миллионов «загубленных и репрессированных».

Вначале Стивен Розфилд, потом Роберт Конквест.

И черт ли для русского интеллигента в том, что по «статистике» Конквеста получается, что к концу 1937 года в СССР за решеткой (не считая уголовников) был якобы каждый четвертый мужчина, а в городах каждый второй.

Так кто же тогда срывал распустившиеся «в парке Чаир» розы для юных и не очень юных подруг? Кто обеспечивал постоянно растущую рождаемость?

Бирмингемец Виткрофт назвал свою работу «Еще одна клюква Стивена Розфилда», а «отечественное интеллигентское болото», которое высмеивал молодой русский грузин в серой шинели в 1917-м, жадно набрасывается на эту «клюкву» и заглатывает ее, не морщась.

И объявляют раскулаченного (несправедливо ли, справедливо ли раскулаченного) фигурой с «типичной для нашего народа судьбой». Хотя все более типичной для человека из народа становилась судьба уверенная, осмысленная. Большая...

Интеллигенция высокомерно объявляла сама себя совестью нации, но на самом деле та ее часть, которая была враждебна новой власти, оказывалась лишь сгустком народного политического невежества.

Русский народ — народ крестьянский. А русского крестьянина веками отучали быть хозяином своей судьбы. И вот теперь, когда Сталин и большевики эту привычку ломали, слишком многие держались за нее по привычке к привычному. Хотя за старым стояли невежество, голод, иностранная кабала, гибель и смерть...

В грузинской газете «Иверия» в номере за 25 декабря 1895 года было опубликовано стихотворение 16-летнего семинариста из Тифлисской духовной семинарии Coco Джугашвили:

«Ходил он от дома к дому, Стучась у чужих дверей, Со старым дубовым пандури, С нехитрою песней своей.

А в песне его, а в песне, Как солнечный блеск, чиста, Звучала великая правда, Возвышенная мечта.

Сердца, превращенные в камень, Заставить биться сумел, У многих будил он разум, Дремавший в глубокой тьме.

Но вместо величья и славы Люди его земли Отверженному отраву В чаше преподнесли.

Сказали ему: «Проклятый, Пей, осуши до дна... И песня твоя чужда нам, И правда твоя не нужна!»...

Это стихотворение цитируют все чаще различные авторы, но ведь без него и действительно нельзя рассказывать о Сталине честно. Разве не так, уважаемый мой читатель?

«Наплюй, батя, на глаз — у нас теперь аршин есть!», — говаривал молодой плотник старому. А что —- совет дельный!

Мемуарист может ошибиться, историк — соврать, а вот цифры... Хотя и считается, что ложь, большая ложь, метеопрогнозы и статистика стоят в одном ряду, хотя и есть на свете «статистика» розфилдов и конквестов, но лучше всего о том, как жила и чем была занята страна, рассказывают, все же, бесспорные цифры. К ним и обратимся...

В том самом 1913 году, от которого давно «пляшет» вся статистика и который считается пиком достижений царской России, жилой фонд страны составлял 180 миллионов квадратных метров.

Реальной жилищной нормой в городах для рабочего люда была норма тогдашнего армейского карцера — полторы квадратных сажени или две кубических.

Квартиру в Питере имело 28 процентов рабочих семей, комнату — 17 процентов, полкомнаты — 46. Еще пять процентов «имели» «углы».

Высококвалифицированный питерский (по тем временам, не забудем, — столичный) рабочий подчас мог позволить себе снимать квартиру, получше некоторых нынешних профессорских. Да, было такое...

Однако у половины рабочих семей было по полкомнаты на все про все... Целуй, рожай, гуляй и помирай — все в условиях «широчайшей гласности». Учись? Э-э-э... Учиться простому люду рекомендовали не очень-то...

Пришел Октябрь, прошла Гражданская война.

Наступило время «жилищного передела» — квартирной реформы 1918—1922 годов.

64 процента семей въехали в квартиры, 46 — в комнаты.

Но «жилищный передел» — это еще не жилищное строительство. Оно еще было впереди. Вначале не ахти какое.

За одиннадцать лет ДО первой пятилетки Россия «нэповская» построила 43 миллиона «квадратов» жилья...

Зато Россия социалистическая за двенадцать лет ПОСЛЕ первой пятилетки — втрое больше: уже 123 миллиона.

На карте новой России появилось 523 новых города и 495 новых городских поселков.

И это были не просто новые населенные пункты. Каждый город и поселок — это новый завод или фабрика, рудник или шахта.

А перед их постройкой надо было провести изыскания, сделать проекты, подготовить кадры. Свои кадры, потому что зависеть от иностранных специалистов уважающая себя страна не может.

Правда, в СССР в то время приезжали не только за высоким заработком, но и за новыми идеями или с новыми идеями. Конструктивист Ле Корбюзье именно в Москве в 1934 году реализовал свой первый крупный строительно-архитектурный замысел — тогдашнее здание Центросоюза, а ныне — Центрального статистического управления (я им любуюсь каждый раз, когда оказываюсь рядом).

В обиход входило новое слово «реконструкция».

Архимеду нужна была одна точка опоры, чтобы перевернуть мир. Реконструкция, то есть индустриализация, коллективизация и культурная революция, стала той точкой опоры, которая позволила Сталину в срок одной, по сути, пятилетки перевернуть Россию. Причем перевернуть с ленивой головы на работящие ноги!

Освобождение от дурной крови пошло при этом на пользу и голове. Но могло ли здесь быть все гладко? Что ж, на этот вопрос ответил сам Сталин на Кремлевском приеме в честь металлургов 26 декабря 1934 года:

«У нас было слишком мало технически грамотных людей. Перед нами стояла дилемма: либо начать с обучения людей в школах технической грамотности и отложить на десять лет производство и массовую эксплуатацию машин, пока в школах не выработаются технически грамотные кадры, либо приступить немедленно к созданию машин и развить массовую их эксплуатацию в народном хозяйстве, чтобы в самом процессе производства и эксплуатации машин обучать людей технике, выработать кадры. Мы избрали второй путь. Мы пошли открыто и сознательно на неизбежные при этом издержки и перерасходы, связанные с недостатком технически подготовленных людей, умеющих обращаться с машинами. Правда, у нас наломали за это время немало машин. Но зато мы выиграли самое дорогое — время и создали самое ценное в хозяйстве — кадры. За три—четыре года мы создали кадры технически грамотных людей как в области производства машин всякого рода (тракторы, автомобили, танки, самолеты и т.д.), так и в области их массовой эксплуатации. То, что было проделано в Европе в течение десятков лет, мы сумели проделать вчерне и в основном в течение трех—четырех лет. Издержки и перерасходы, поломка машин и другие убытки окупились с лихвой».

Уже сами такие Кремлевские приемы были деталью нового характера общественного бытия России.

Раньше высшая власть, то есть царь, устраивала приемы дипломатов, знати, ну выпускников Академии Генерального штаба.

А теперь в Кремлевских залах приветствовал Труд. Можно без преувеличения сказать, что это был свободный труд. Если, конечно, понимать под свободой не возможность делать что тебе вздумается, а осознанную необходимость честного участия в созидательной жизни общества. Ведь подлинная свобода возможна лишь там, где человек лишен права причинять вред другим, решая таким образом свои личные проблемы.

Вот как раз такая свобода и начинала формироваться в СССР. Троцкист Исаак Дойчер рассуждал о «принудительнос-ти»-де труда в Советской России, но на самом деле перед страной стояла другая проблема — научиться работать. Просто работать изо дня в день.

Далеко не все в рабоче-крестьянском государстве были к этому готовы. И как раз в годы первой пятилетки, то есть тогда, когда работа начиналась «всерьез и надолго», появилось понятие «летун». Нехорошее понятие, но уже одно оно опровергало болтовню о «советском рабстве». Так же, как и другое понятие, возникшее в то же время в противовес первому — «самозакрепление». Что это такое, я поясню чуть позже...

В 1930 году крупная промышленность потеряла из-за прогулов 16 миллионов человеко-дней, в 1931-м — 25 миллионов. Обломовы так просто не исчезали.

Более того, возник новый их тип — деятельный. Ильфо-петровский инженер Талмудовский в поисках лучшего «оклада жалования» забирался даже на строительство Туркестано-Сибирской магистрали и, отхватив очередные «подъемные», тут же исчезал.

Менее известны его сельские «коллеги», описанные прекрасным советским литератором Валентином Овечкиным в очерке «Без роду, без племени». В конце тридцатых годов Овечкин писал: «Непоседливых искателей богатого трудодня называют в станицах «колхозники до первого градобоя». Есть люди, сделавшие переезды с места на место, из колхоза в колхоз своего рода профессией, доходной и не особенно трудной, если не считать дорожных неудобств».

Да, тут и впрямь было бы нелишним подумать о принуждении к труду. Вот география «путешествий» только одного «талмудовского от сохи»: Забайкалье, Сибирь, Кубань, Башкирия, Казахстан, Дон...

Но не все же были такими. Одновременно возникало и новое отношение к труду, к своей стране.

Уже осенью 1930 года только в Ленинграде 200 тысяч инженеров, техников и квалифицированных рабочих обязались... Читатель, я обращаю твое особое внимание на то, что они всего лишь обязались не покидать свои предприятия до конца первой пятилетки! На Украине такие же обязательства по «самозакреплению» принял на себя каждый... третий металлист.

Всего лишь один из трех. А что же остальные два?

А они предпочитали высматривать и выгадывать, куда отправиться на заработки: то ли в Днепропетровск, то ли в Днепродзержинск, то ли в Запорожье, то ли в Мариуполь. Опытных-то старых металлистов в первые годы индустриализации было меньше, чем новых заводов!

Искать «где лучше» человеку, хотя и не всякому, свойственно. Однако прошлая жизнь давала русским людям не очень-то много таких возможностей. И не только русским. Нужда гнала за океан людей из Ирландии, из Италии, с Украины. Тысячелетиями основными стимулами к труду для труженика были плеть, голод, та же нужда... Реже — жажда наживы, которую утолял один из сотни.

Теперь впервые за всю историю человека целая огромная страна, растянувшаяся на шестую часть мира, должна была найти новые регуляторы взамен старых.

Скажем, совесть...

И раньше кадровый рабочий имел рабочую совесть, профессиональную гордость. Но польза от этого была не ему, а его хозяину.

Теперь же надо было использовать эту совесть как чуть ли не плановый элемент экономики, улучшающий жизнь миллионов тем больше, чем более «совестливо» они работали.

В это время весь Союз исколесил английский промышленник Гартель. Вот его слова: «Энтузиазм никогда не рождался из рабства. Если бы Советская Россия при осуществлении пятилетки зависела от принудительного труда, она распалась бы на следующий же день».

Джавахарлал Неру проехать по СССР не мог. Он «путешествовал» тогда по индийским (а точнее — английским, но в Индии) тюрьмам. Однако он, сам отдавший себя делу народа, и так хорошо понимал наши трудности и наши устремления.

9 июля 1933 года он писал дочери: «В Советском Союзе действует принцип: «Кто не работает, тот не ест!». Но вдобавок к этому мотиву большевики привели в движение новый стимул к труду: работать ради общественного благосостояния. В прошлом этот стимул лежал в основе деятельности идеалистов и редких личностей, но общества в целом, усвоившего и реагировавшего на такое побуждение к деятельности, раньше не было. Подлинной основой капитализма является конкуренция и личная выгода, получаемая всегда за счет других. В Советском Союзе этот мотив личной выгоды уступил место социальному стимулу: рабочие в России, как сказал один американский писатель, учатся тому, что «от признания взаимной зависимости рождается независимость от нужды и страха»...

Между прочим, читатель, Неру тоже умел видеть на расстоянии «большое», важное. И поэтому даже в стенах тюрьмы рассмотрел такую интересную деталь новой жизни в России: «Избавление от ужасного страха перед нищетой и небезопасностью, повсюду довлеющего над массами, является великим достоянием. Говорят, что ликвидация этой угрозы почти полностью положила конец психическим заболеваниям в Советском Союзе».

Честно посмотреть на новую Россию могли не только умный английский капиталист Гартель и борец против владычества Англии в Индии Неру, но и француз Альбер Марке, один из выдающихся художников XX века.

Его городские и морские пейзажи редко и мало населены людьми, но почти на каждом из них есть не праздный наблюдатель, а труженик и его работа. Для Марке труд — это необходимая часть природы, населенной человеком. Пожалуй, только один его младший современник Георгий Нисский из Советской России в полной мере обладал таким же умением наполнить пейзаж ощущением созидания даже без присутствия человека на полотне.

Марке объездил всю Европу, а в 1934 году приехал в СССР. Вот его маршрут: Ленинград, Москва, Харьков, Тбилиси, Батуми...

23 августа газета «Советское искусство» поместила его статью «Обновленная жизнь. Впечатления художника». Марке разбирался в политике так же слабо, как хорошо он разбирался в живописи. Но жизнь он видеть умел, и поэтому выделил главное в увиденном: «обновленная».

Потом он открыто восхищался удивительной страной, где деньги не играют никакой роли, и бескорыстием молодежи этой страны.

Георгию Нисскому было в 1934 году 30 лет. Сын фельдшера с белорусской узловой станции Новобелица, в 18 он был командирован в Москву на учебу во Вхутемас — Всероссийские художественно-театральные мастерские.

В старой России было два основных типа художника: признанный состоятельный и талантливый, признаваемый, однако неимущий. Нередки были, впрочем, и талантливые, неимущие и непризнанные.

Но разве мог любой из них представить себе жизнь молодого художника такой: «Мастерство волейбола постиг глубже, быстрее и совершеннее, чем мастерство живописи, и признаюсь, что часто писал урывками между состязаниями и матчами. Сетка и летящий мяч увлекали меня больше».

В спортивном зале он познакомился с Александром Дейнекой, который был на четыре года старше. Нисский писал: «Встретил и полюбил Дейнеку. Понятно почему. У меня были здоровые, быстрые ноги, крепкие бицепсы. Я был здоров и молод, во мне рос новый человек. А на его рисунках и полотнах я впервые увидел новую жизнь, обстановку и тех людей, с которыми я встречался на улице, в цехах, на спортивном поле».

Да, в новой России даже большой художественный талант иногда уступал спортивному азарту, а в старой России ни таланта, ни азарта не хватало даже «чистым» спортсменам. На Олимпийских играх в Стокгольме в 1912 году футбольная сборная России проиграла сборной Германии со счетом 0:16! Это расценивали как «спортивную Цусиму».

Так ведь и вся «царская» олимпийская сборная заняла тогда 15-е место из 18.

Всего через два десятка лет, в 1932 году, в спортивных клубах СССР занималось в 20 раз больше спортсменов, чем их было в Российской империи в год «футбольной Цусимы». От пятидесятитысячной «белой» клубной публики — к миллиону молодых рабочих парней и девчат.

А ведь это, не считая новых, привычных к солнцу и воде миллионов мальчишек и девчонок!

Нисский в 1932-м, после двухлетней службы в Красной Армии на Дальнем Востоке, пишет пейзаж «Осень. Семафоры».

Низкий горизонт, рыжая полоска земли с железнодорожными путями, стальные нити проводов с ласточками на них, чистое, просторное серое небо с легкими клочками белых облаков. Туда же, ввысь, рвутся клубы белого дыма паровоза, проносящегося под входными семафорами, на одном из которых красное, взлетевшее вверх «крыло» показывает: «Путь открыт».

Через год появилось «На путях», где фигурка девушки в белом платье с книгой в руке не теряется на фоне станционного путевого раздолья, а становится приметой жизни, возможной лишь теперь, здесь, в этой стране.

Нисский признавался: «У меня с семафором больше интимности, чем с березкой. Паровоз выразительнее и современнее, чем левитановская копна, около него наше сегодняшнее настроение».

Но это «сегодняшнее» у Нисского не давило природу, а вписывалось в нее.

Чуть позже, в 1937-м, в том самом году, когда московские троцкисты сидели на скамьях «московских процессов», а сам Троцкий публиковал в Лондоне и Нью-Йорке статьи о «мрачной сталинской тирании», друг Нисского Дейнека напишет свое лучшее, быть может, полотно «Севастополь. Будущие летчики».

То время дало много картин, точно выражающих время, но вряд ли можно найти другую, так принадлежащую и настоящему новой страны, и ее будущему. Простор моря и неба, гидросамолеты, солнце, три сидящие загорелые фигуры — взрослого и двух мальчишек, смотрящих вдаль... Туда, в завтра.

Уралец Порфирий Полосухин до службы на флоте работал в Свердловске. За шесть лет до того, как дейнековские будущие летчики уселись на севастопольской набережной понаблюдать за полетами, краснофлотец Полосухин следил вместе с товарищами с палубы крейсера, как над той же бухтой от набравшего высоту гидроплана отделяется черная точка. Знаменитый парашютист Леонид Минов впервые в истории прыгнул над Черным морем.

Пройдет немного времени, и русский рабочий парень с Урала сам станет известным пилотом воздушных шаров и парашютистом-испытателем. В СССР Сталина для этого не требовались титулы или деньги. Достаточно было способностей и желания. Девизом жизни становилось: «Кто весел, тот смеется, кто хочет, тот добьется»...

В августе 1935 года на Всесоюзном парашютном слете Полосухин познакомится с изобретателем ранцевого парашюта Глебом Евгеньевичем Котельниковым. До революции проект Котельникова рассматривала Комиссия военно-технического управления генерала Кованько. Генерал иронически улыбался:

— Все это прекрасно. Но, собственно, кого вы собираетесь спасать?

— То есть как? — не понял изобретатель.

— Если ваш спасающийся выпрыгнет из самолета, то ему уже незачем будет спасаться!

— Почему?

— Потому, что у него от толчка оторвутся ноги. —-??!

— Да-с, ноги...

А ведь Кованько был еще не худшим. Он сам поднимался в воздух на привязных шарах, в 1909 году совершил свободный полет на аэростате, в авиации служил его сын.

Эмигранты в Париже издевались над «невежественными московскими комиссарами», взявшимися управлять Россией. Вот документальное мнение «просвещенного» царского начальника Российских воздушных сил великого князя Александра Михайловича: «Парашют в авиации — вещь вообще вредная, так как летчики при малейшей опасности, грозящей со стороны неприятеля, будут спасаться на парашютах, представляя самолеты гибели».

По себе, знать, судил августейший «главком» ВВС. Потому, наверное, так оскорбительно и не верил в силу русского духа! А вот Сталин как раз на ней, в том числе, и строил свой расчет на создание мощной и независимой России.

12 июля 1935 года над Тушинским аэродромом накрапывал дождь. Но настроения спортсменов Центрального аэроклуба он не охлаждал. Приехали Сталин и Ворошилов.

Начался авиационный показ. Взлетали планеры и самолеты. Инструкторы Полосухин и Щукин с московским рабочим Коскиным прыгали затяжными с трех У-2, а с двух тяжелых ТБ прыгнули 50 парашютистов.

Летчик-ас Алексеев веселил публику номером: «Первый самостоятельный вылет пилота-ученика». Самолет в воздухе дергался, заваливался, на посадке давал сильного «козла» — нелепо прыгал... Все весело смеялись, а Алексеев уже набирал высоту для демонстрации мастерской посадки с последнего витка многовиткового штопора.

Виток, второй,., пятый... И не выходя из шестого, машина врезается в Москву-реку. Фонтан брызг и полное молчание зрителей. Со старта срывается санитарная машина, через пару минут возвращается к группе во главе со Сталиным. И из нее вылезает... мокрый, с забинтованной головой, сконфуженный Алексеев:

— Товарищ народный комиссар обороны, летчик Алексеев потерпел аварию.

— Причина?

— Дождь, мокро, в последний момент сапог соскользнул с педали.

Может, конечно, Алексеев и просто ошибся в увлечении, да как тут ругать его? Ворошилов, однако, деланно хмурится, но тут к неудачнику широко шагает Сталин и пожимает ему руку. Потом молча обнимает. И снова самолеты уходят в воздух...

Пустяк? Нет, стиль времени. Невольную ошибку особенно своему простить можно. Халатность даже своему нельзя. И уж тем более, нельзя простить вредительство и саботаж чужим. Но была ли экономическая контрреволюция явлением? Была. И еще каким!

Осенью 1918 года видный кадет профессор Карташев говорил в Гельсингфорсе (то есть в Хельсинки): «Мы уже не те кадеты, которые раз выпустили власть. Мы сумеем быть жестокими».

Кто же собирался быть жестоким в составе, скажем, кадетского подпольного Национального центра на территории РСФСР?

Вполне цивилизованные люди: инженер Штейнингер — совладелец патентной конторы «Фосс и Штейнингер», профессора Котляревский, Муравьев, Устинов, Сергиевский, Муралевич, Каптерев, Фельдштейн, бывший попечитель Петроградского учебного округа Воронцов.

Профессора-экономисты Плетнев, Букшпан, Кафенгауз были всего лишь «техническими экспертами» Центра.

Это Национальный центр готовил сдачу Петрограда Юденичу. И шанс у него был. В заговоре участвовали крупные военные, служившие в Красной Армии: адмирал Бахирев, начальник сухопутного отдела штаба Балтфлота полковник Медиокритский, начальник штаба 7-й армии полковник Люндеквист, начальник авиаотряда Еремин.

В министры-председатели правительства намечался профессор Технологического института Быков.

Директора Института экспериментальной биологии Кольцова мы знаем как генетика, «пострадавшего» в конце 30-х годов. А в 1920 году он был казначеем Национального центра, хозяином конспиративной квартиры и явки для курьеров Колчака и Деникина.

Инженер Жуков готовил взрывы на железной дороге Пенза—Рузаевка, чтобы не допустить переброски войск с Восточного фронта на Южный.

О научных премиях Альфреда Нобеля знает весь мир. Но в 1918 году существовали и еще одни «нобелевские» премии. Их назначил перед отъездом из России член правления акционерного общества нефтяных предприятий «Нобель» Густав Нобель русским служащим фирмы за саботаж указаний Советской власти и экономический шпионаж.

Среди этих «нобелевских лауреатов» были профессор Тихвинский, лаборант «Главнефти» Казин, начальник технического управления «Главнефти» в Москве Истомин, председатель «Главнефти» в Петрограде Зиновьев.

Финансирование и присуждение премий было прервано лишь с раскрытием в 1921 году заговора «Петроградской боевой организации». Руководил ею, между прочим, профессор Таганцев — бывший член Национального центра.

Так что у угольного «Шахтинского дела», рыбной «Астраханщины» и обширной «Промпартии» были глубокие, прочные корни.

Не лучше прямого промышленного саботажа оказался и саботаж нравственный. Бывший конногвардейский офицер Георгий Осоргин в нэповские годы занялся перекупкой. Принимал у знакомых — «бывших людей» — драгоценности, золото и перепродавал маклерам-евреям. Знакомые считали его «безупречно честным» человеком: брал «определенный процент» и «не обманывал».

Когда его спрашивали, почему он, офицер, дворянин, занимается маклачеством, Осоргин с гордостью отвечал:

— Я присягал государю-императору, и Советской власти служить не хочу.

В конце 20-х — начале 30-х годов таких осоргиных хватало. Считали они себя русскими, но вместо того, чтобы помочь новой России стать на ноги, тупо и мелочно предпочитали холуйствовать «на подхвате» у темных дельцов.

И у тех, кто эту Россию строил и обязан был думать об ее безопасности, все чаще, читатель, возникала резонная мысль: «А если завтра запахнет порохом? Как поведут себя эти бывшие

233

конногвардейцы? Ведь никаких моральных обязательств перед СССР они за собой не числят, Родиной его не считают».

20 марта 1935 года было опубликовано постановление НКВД: «В Ленинграде арестованы и высылаются в восточные области СССР: бывших князей 41, бывших графов 32, бывших баронов 76, бывших крупных фабрикантов 35, бывших помещиков 68, бывших крупных торговцев 19, бывших царских сановников 142, бывших генералов и офицеров царской и белой армий 547, бывших жандармов 113. Часть их обвинена в шпионаже».

Высылали тысячу человек. Кого — в Казахстан, кого — всего лишь в Саратов и Самару. Жестоко? Что ж, по отношению к этим «тысячникам» и тем трем тысячам членов семей, что уезжали вместе с ними, действительно не очень-то милосердно.

Но надо ведь ответить, читатель, и на такой вопрос: «А как насчет тех десятков миллионов, с которыми эти тысячи не ощущали себя согражданами?». Высылаемые, их «безупречно честные» родственники и приятели всегда считали само собой разумеющимся наследственный блеск меньшинства и наследственное же прозябание остальных. А ведь на достойную жизнь имели право и эти «остальные», то есть то большинство, которому царская Россия отказывала в таком праве из поколения в поколение.

Но может, на восемнадцатом году Советской власти «бывшие» уже не представляли опасности для «остальных» ста семидесяти с лишком миллионов граждан СССР? Увы, очень многие из этих бывших имущих таили глухую злобу и думали о будущем с надеждой на возврат прошлого.

А если они даже не стремились к возврату, то все равно были вредны для страны своими претензиями на избранность, на особое понимание жизни. Хотя они так ничего и не поняли по обе стороны границы России.

Родственника конногвардейца Осоргина, писателя Михаила Осоргина, выслали из России весной 1922 года с советским паспортом. С ним он и жил, писал книги, переписывался с Горьким, просился обратно. А зачем?

В 1936 году, через год после ленинградского «исхода бывших», Горький писал старому (с 1897 года) другу в Париж: «Время сейчас боевое, а на войне как на войне надо занимать место по ту или иную сторону баррикады».

Осоргин отвечал: «Против фашизма, положительно захватывающего прямо или косвенно всю Европу, можно бороться только проповедью настоящего гуманизма... Мое место неизменно по ту сторону баррикады, где личная и свободная общественность борется против насилия над ними чем бы это насилие ни прикрывалось, какими бы хорошими словами ни оправдывало себя. Мой гуманизм готов драться за человека. Собой я готов пожертвовать, но жертвовать человеком не хочу. Лучше пускай идет к черту будущее».

Вот так, читатель: будущее — к черту. Если это будущее пусть и великое, но советское...

Осоргин упрямо не хотел видеть, что его «баррикада» стоит поперек жизни и борьбы за человека. Но было ли это так уж безобидно? Если бы он вернулся в СССР, то вначале путался бы под ногами. А потом?

А потом...

Нет, не стоило испытывать еще одного интеллигента из тех, о ком писал Грум-Гржимайло, на верность идее реального социалистического строительства. Осоргин ведь и в 1936 году писал надменно: «Вы нашли истину. Ту самую, которую ищут тысячи лет мыслители. Вы ее нашли, записали, выучили наизусть, возвели в догму и воспретили кому-либо в ней сомневаться. Она удобная, тепленькая, годная для мещанского благополучия. Рай с оговорочками, на воротах икона чудотворца с усами».

Но может, семидесятилетний парижский «гуманист» был прав? Нет, вряд ли, если он писал и так: «Поражает ваша научная отсталость. Русские ученые — типичные гимназисты. Я просматриваю академические издания, и поражаюсь их малости и наивности».

Осоргин, конечно, ошибался, но ошибался так, что выходило — клеветал.

Так нужен ли был новой России этот «кадровый» литературный «борец за человека», уверявший Горького, что не менее его «верует в советскую молодежь и многого от нее ждет»?

Молодой москвич, авиаконструктор Саша Яковлев, взволнованный одобрением своего первого «настоящего» самолета УТ-2, в это время улыбался и смотрел в объектив фотографа, уткнувшего треногу аппарата в дерн Тушинского аэродрома.

А на плече Яковлева лежала рука стоящего сзади... Кого? По мнению Осоргина, «чудотворца с усами». А по мнению Саши, «товарища Сталина»... Старшего его товарища.

Американец Лорен Грэхэм тоже числил себя в гуманистах, как и Осоргин. Поэтому он печатно возмущался: мол, когда в конце 1920-х годов Сталин начал проводить политику ускоренной индустриализации, он-де совершенно игнорировал при этом вопросы здравоохранения и счел специалистов по общественной гигиене опасными оппонентами.

Если Грэхэм тут прав, то можно предположить, что Сталин не укатал Корнея Чуковского за «Мойдодыр» на Колыму лишь по недосмотру, но зато назвал Владимира Маяковского «величайшим поэтом нашей пролетарской эпохи» исключительно в знак благодарности за поэтическую поддержку сталинского неприятия-де общественной гигиены.

Ведь в своем рассказе о людях Кузнецкстроя Маяковский прямо сообщал:

«...под старою телегою рабочие лежат... сидят в грязи рабочие, сидят, лучину жгут... свела промозглость корчею — неважный мокр уют, сидят впотьмах рабочие, подмокший хлеб жуют».

Какая уж тут гигиена — сплошная антисанитария... Однако, читатель, и здесь осоргины с грэхэмами не видели дальше собственной злобы на Сталина. А вот что увидел в год «московских процессов», в год 1937-й, видный американский историк медицины Генри Зигерист: «В Советском Союзе сегодня начинается новая эпоха в истории медицины. Все, что было достигнуто в медицине за предыдущие пять тысячелетий, составляет лишь первую стадию, стадию лечебной медицины. Новая эра, эра профилактической медицины, берет свое начало в Советском Союзе».

Наверное, Зигерист был прав, если в царской России 1913 года было девять женских консультаций и детских поликлиник, а в СССР 1940-го — почти девять тысяч во главе с Государственным институтом охраны материнства и младенчества. В Москве 1913 года каждый год умирало 22 москвича из тысячи, а в 1931 году — менее 13.

Вот ради этого и сидели в грязи рабочие Кузнецкстроя, вслед за которыми Маяковский повторил: «Через четыре года здесь будет город-сад!»

В начале марта 1920 года Ленин выступал на Всероссийском съезде трудовых казаков:

— Эсеры и меньшевики говорят, что большевики залили страну кровью в гражданской войне. Но разве эти господа не имели 8 месяцев для своего опыта? Разве с февраля до октября 1917 года они не были у власти вместе с Керенским, когда им помогали все кадеты, вся Антанта? Тогда их программой было социальное преобразование без гражданской войны...

Ленин остановился, окинул взглядом внимательно слушающий зал, а потом озорно улыбнулся и продолжил:

— Сегодня мы вправе сказать этим господам: «Нашелся ли бы на свете хоть один дурак, который пошел бы на революцию, если бы вы действительно начали социальную реформу?».

По залу пошел понимающий хохот, а Ленин отмахнул рукой, и во вновь наступившей тишине опять зазвучало:

— Почему же они этого не сделали? Потому что их программа была пустой программой, была вздорным мечтанием. Потому что нельзя сговориться с капиталистами и мирно их себе подчинить, особенно после четырехлетней империалистической войны. Как можно согласиться с этим капитализмом, который 20 миллионов людей перекалечил и 10 миллионов убил?...

Ленин ошибся здесь в одном, потому что точной статистики потерь тогда еще не было. Капитализм убил не 10, а 26 миллионов человек, из них 13 миллионов гражданских лиц.

Ни в Европе, ни в самом СССР противники нового строя ЭТИХ цифр видеть не хотели. Кто-то, как осоргины московские и парижские, просто показывал фигу в кармане. Кто-то имел более серьезные намерения.

«Промпартию» профессора Рамзина не раз объявляли выдумкой ОГПУ, а расстрелянного в 1929 году горного инженера Петра Пальчинского — «невинной жертвой сталинского террора» и всего лишь «идеологом технократии». Именно так о нем пишет профессор Лорен Грэхэм.

Однако Пальчинский имел возможность проводить свои идеи в жизнь еще в 1917 году, когда был товарищем министра торговли и промышленности в правительстве Керенского. И еще раньше, когда руководил капиталистическим синдикатом «Продуголь» и был тесно связан с банковскими кругами.

Но вот как он «технократствовал» в 1917-м: 5 мая создано коалиционное министерство, в которое входит Пальчинский. Оно обещает контроль и даже организацию производства. 16 мая меньшевистско-эсеровский (!) Петроградский Совет требует немедленного государственного регулирования производства, и тут же министр Коновалов уходит в отставку, а Пальчинский начинает саботировать все меры контроля.

В Донбассе создается катастрофическая ситуация. Не большевистская, а проправительственная газета «Новая жизнь» сообщала: «Безвыходный круг — отсутствие угля, отсутствие металла, отсутствие паровозов и подвижного состава, приостановка производства. А тем временем уголь горит, на заводах накопляется металл, когда там, где он нужен, его не получишь».

Донецкий комитет через Советы солдатских и рабочих депутатов организует анкету (читатель, — всего лишь анкету!) о количестве металла. Промышленники жалуются, и товарищ министра Пальчинский запрещает «самочинные контрольные комиссии».

Правительственных же комисиий этот «технократ» не назначает, зато срывает все попытки учета и регулирования. Возмущение настолько велико, что Пальчинского удаляют из правительства, обеспечив «хлебное местечко» губернатора Петрограда с доходом в 120 тысяч рублей. В качестве такового Пальчинский как раз и организовал оборону Зимнего дворца, выставил те пушки, о которых писал Сталин.

Этот-то Пальчинский и стал организатором «профессорского саботажа» и вредительства. В 1926 году это был «Союз инженерных организаций», позднее образовалась «Промышленная партия».

Читатель! Простое следование документам может подвести даже честного исследователя, и чтобы не ошибиться, надо не просто сопоставлять, но и постараться поставить себя на место современника той эпохи.

Сталин, например, писал в служебных письмах о зарубежных организаторах вредительства и упоминал в 1930 году Петра Рябушинского. Но тот умер в 1924 году.

А-а-га! Вот мы Сталина и подловили на информационном подлоге! А с ним — и чекистов-подтасовщиков!

Так что это, читатель, — мы действительно имеем дело с неудачной подтасовкой ОГПУ — Объединенного Главного Политического управления, давшего «не те» сведения и «подставившего» Сталина?

Но странно, ведь ОГПУ уже провело к тому времени блестящие операции «Трест» и «Синдикат-2» по внедрению своих людей в круги эмиграции. Чекисты были прекрасно осведомлены о положении дел там. Между прочим, «Трест» обеспечил тайную поездку по СССР выдающегося деятеля белого движения Шульгина.

Его не арестовали, позволили вернуться в Европу, и в Берлине он издал книгу «Три столицы» о впечатлениях от Москвы, Ленинграда и Киева. Шульгин ожидал увидеть умирающую страну, а увидел «несомненное ее воскресение» и признался, что в Советской России «быстро теряешь отвращение к тамошней жизни, которое так характерно для эмигрантской психологии».

Однако как же с Рябушинским? Атак, что фабрикантов Рябушинских, связанных с внешней контрреволюцией, было двое. Был, кстати, и третий эмигрант Рябушинский — ученый-аэродинамик.

Так вот, второй Рябушинский (живой) в 1934 году (17 февраля, если точно) вместе с крупнейшими промышленниками-эмигрантами Гукасовым и Лианозовым приветствовал офицерский РОВС на страницах парижского монархического «Возрождения».

Фамилия Рябушинских в России стала еще до революции символом бешеного богатства, а после революции — символом бешеного сопротивления Советской власти.

И у Сталина явно произошло одно из тех странных смещений восприятия, которые потом так охотно используют «исто-рики»-фальсификаторы.

Тут надо знать, что в 1921 году много шума наделала поездка в США деятелей так называемого Торгово-промышленного комитета, «Торгпрома», образовавшегося еще при Временном правительстве, — Рябушинского (Петра), Гукасова, Лианозова, Денисова.

И как раз о них же писал Сталин, имея в виду не столько конкретных людей, сколько явление, разбираться с деталями которого у него не было ни времени, ни нужды. Ему доложили об акции Рябушинского-Гукасова-Лианозова, а он, надо полагать, не забыл поездки Рябушинского-Гукасова-Лианозова...

Что ж, запутаться в трех Рябушинских и случайно перепутать Петра и Ивана — грех для главы государства невеликий. Тем более, что все три стоили один другого.

Значение имело то, что «Торгпром» и другие объединения промышленников действительно существовали и пытались активно влиять на процессы в СССР. Методы при этом избирались, естественно, конспиративные, тайные.

Еще в середине 1918 года представители «Торгпрома» внедрились в Московский районный комитет, в учетные комитеты при Госбанке, в Главное управление текстильной промышленности ВСНХ — Центротекстиль. Тогда ВЧК сработала оперативно, однако Рябушинский Петр в мае 1921 года с трибуны торгово-промышленного съезда в Париже заявил:

— Мы смотрим отсюда на наши фабрики, а они нас ждут, они нас зовут. И мы вернемся к ним, старые хозяева, и не допустим никакого контроля...

Пальчинский остался в стране в числе тех, кто должен был эту программу подготавливать «на местах». А с кадрами у Пальчинского с Рябушинскими проблем не было.

Вот сословный состав студентов российских университетов в 1914 году: детей дворян, чиновников и офицеров — более трети, детей почетных граждан и купцов — треть. Остальные — это дети мещан, цеховых, крестьян, казаков, духовенства (каждый десятый), иностранцев и «прочих».

В высших технических учебных заведениях «белоподкладочники» составляли четверть, дети почетных граждан и купцов — половину.

Так обстояло дело с теми, кого учили.

А кто учил их еще в 1917 году? А вот кто: в университетах профессорско-преподавательский состав из потомственных и личных дворян, из чиновников и обер-офицеров составлял 56 процентов, а если сюда прибавить почетных граждан с купцами, то получится уже 64 процента. Из крестьян и казаков происходило 2,8 процента, а сыновья «врачей, юристов, художников, учителей и инженеров» профессорствовали «в размере» 4,7 процента.

В технологических институтах, высших технических училищах и политехникумах выходцев из этой последней («инженерской») категории было среди преподавателей, как ни странно, еще меньше — всего 4 процента. Зато «белых» профессоров насчитывалась примерно половина (еще 15 процентов давало купечество с почетными гражданами, и пятую часть — «мещане и цеховые»).

Многие из них не захотели сотрудничать с «быдлом» и вместо того, чтобы остаться в трудный час с Россией, эмигрировали. Хотя удалось это далеко не всем. Своим благополучием их прадеды, деды, отцы и они сами были обязаны народу, его поту и крови. А когда пришло время отдавать долги, они высокомерно увильнули, лишив страну большой части ее образованного слоя.

Если до революции в одном лишь Лысьвенском горном округе работало 66 инженеров, то в 1924 году на всем Урале их было 91. Теперь от каждого инженера зависело намного больше, чем раньше. Он мог принести исключительную пользу, а мог и нанести серьезный вред. И здесь уж каждый выбирал свое.

Кстати, любителям версий о «мифах» ОГПУ не мешает напомнить мнение знаменитого нашего правоведа Анатолия Федоровича Кони.

Кони царская власть терпела лишь постольку, поскольку он был выдающимся юристом. Родившись в 1844 году, к 1917 году он успел стать членом Государственного совета, сенатором и действительным тайным советником (чин II класса), то есть штатским генералом, кавалером орденов Анны и Станислава I степени, Владимира II степени, Белого орла и Александра Невского.

Это был высший класс чиновных заслуг, но после революции Кони ни минуты не сомневался, на чьей стороне его симпатии. И он предупреждал большевиков: «Вам нужна железная власть и против врагов, и против эксцессов революции, которую постепенно нужно одевать в рамки законности, и против самих себя. А сколько будет болезненных ошибок. И все же я чувствую, что в вас действительно огромные массы приходят к власти».

Но не все обладали таким безоговорочным чувством Родины, как Анатолий Федорович.

БЫЛИ среди специалистов и просто недалекие, растерявшиеся люди. Горный техник Краснянский весной 1927 года писал в газету «Красный шахтер» Шахтинского округа Северо-Кавказского края: «Мы не догоняем Америку, а наоборот — в противоположную сторону бежим с быстротой американского поезда, занимаемся самообманом».

Это была, так сказать, «честная паника». Хотя перед наступлением (а дело шло к первой пятилетке) паникеры — явление не лучше предателей. Были, однако, и просто предатели...

В марте 1928 года Северо-Кавказский крайком партии обсуждал «Шахтинское дело» о вредительстве в угольной промышленности. Шахтинский процесс, прошедший парой месяцев позже, сразу же многие недоброжелатели расценили как «очередную штуку большевиков», но председатель краевого исполкома Богданов не ошибался, когда делил старых специалистов на три группы: первый тип — связанные с буржуазией и враждебные Советской власти, второй — связавшие свою судьбу и работу с большевиками, и третий — большинство, промежуточная масса, которая свои убеждения скрывает и работает из-за хлеба.

Что ж, оценка трезвая и без истерики. Главное же — верная в том смысле, что первый тип, увы, существовал не только в сводках ОГПУ.

Никто на этом заседании крайкома не собирался сваливать на вредительство все грехи. Полномочный представитель ОГПУ по Северному Кавказу Евдокимов сообщил: «За 1926—1927 операционные годы несчастных случаев, происшедших на рудниках Шахтинского округа, — 6213. Неполадок у нас зарегистрировано 1733 и проходит 500 вредительских актов».

Итого, вредительством объяснялся лишь каждый двенадцатый случай.

И он-то, чаще всего, выдумкой не был... Ильф и Петров хорошо описали настроения «бывших» в то время. Они интервенции ждали с часу на час в уверенности, что «Запад нам поможет».

«Двенадцать стульев» и «отец русской демократии» Киса Воробьянинов — это литература.

А вот стенограмма со все того же заседания крайкома: «На последнем этапе они настолько обнаглели, настолько уверены, что интервенция на носу, что решили вести себя более активно по подготовке свержения Советской власти».

Что ж, и это звучало убедительно. В Донбассе чекисты обнаружили у арестованного инженера Павленко записку хозяина каменноугольного рудника действительного статского советника Парамонова, помеченную «июня 2-го дня 1919 года».

Было в записке вот что: «Милостивый государь Василий Петрович! В случае захвата рудника большевиками прошу Вас не оставлять предприятия, всеми мерами заботиться о сохранении шахт, машин и инвентаря»...

Задумаемся, с чего бы это надо было хранить инженеру Павленко старую бумажку?

Вряд ли тут надо много сомневаться! Статский советник Парамонов рассчитывал на скорое возвращение, но ожидание затянулось. Оказалось, что прежде чем свергать «Советы», надо было их расшатать.

И теперь инженеру Павленко приходилось заботиться не о сохранении, а о порче «предприятия». А старая записка играла уже роль своего рода пароля, припрятанного на случай успешной интервенции. Ну действительно, читатель, не для коллекции же держал инженер Павленко этот небезопасный документ где-то в тайнике целых десять лет!

Да, по мере усложнения обстановки, а она усложнялась потому, что в стране назревали новые огромные перемены, все активнее действовали не только большевики, но и наши внутренние враги.

Тут могли быть частные ошибки, но в общем ошибиться было нельзя. С 25 ноября по 7 декабря 1930 года в Москве прошел открытый судебный процесс «Промышленной партии». Судили людей, в СССР видных.

Профессора Калинников и Ларичев были членами президиума Госплана СССР, профессор Рамзин — директором Теплотехнического института.

По «торгпромовской» традиции не обошлось без крупных руководителей из Оргтекстиля ВСНХ.

Подсудимые не раз бывали в заграничных командировках, и возможностей для контактов со старыми знакомыми из эмиграции у них хватало.

Главной на процессе была тема возможной интервенции. Профессор Рамзин говорил:

— Нашей основной ставкой была ставка на интервенцию против Советского Союза, ибо лишь интервенция признавалась верным и быстрым способом совершения контрреволюционного переворота...

Да, без интервенции рассчитывать на переворот не приходилось — так же, как без переворота интервенция была обречена еще до ее начала. Имущие классы Антанты, особенно Франции, страстно желали падения Советской власти, но народные массы Франции и Англии в поход на Москву не пошли бы. Оставалось одно: действовать руками Польши, Румынии, прибалтийских лимитрофов и силой белой эмиграции.

И вот такой вариант был вполне реален, потому что каждый возможный участник интервенции был у Антанты в кармане. Кроме того, у каждого были и свои планы в СССР. Мировой экономический кризис 1929 года ударил по Польше очень больно, и война могла здесь «спустить пар» (не говоря уже о Киеве — сладкой мечте белополяков).

Румыны постоянно опасались утраты оккупированной ими Бессарабии, и тоже поддержали бы интервенцию с охотой.

Лимитрофы большого значения не имели, но были бы не лишними.

О настроении же офицерской эмиграции можно и не говорить. То есть шанс был. Но обязательно при серьезном внутреннем заговоре. Так что ОГПУ никак не могло выдумать его уже потому, что тут чекистов явно опережали спецслужбы Запада.

Рамзин признавался:

— От прямого технического вредительства центр быстро пошел к «плановому» вредительству, которое сводилось к таким способам планирования отдельных отраслей народного хозяйства, которые искусственно замедляли бы темп экономического развития страны, создавали диспропорцию между отдельными участками народного хозяйства...

Читатель! Это говорилось в конце 1930 года, всего через год после начала первой пятилетки. Еще не время было подсчитывать ее успехи и просчеты, и у Сталина не было необходимости объяснять неудачи вредительством.

Совсем не с руки было Сталину с Молотовым и расхолаживать народ якобы «выдуманными» в ОГПУ показаниями о том, что в пятилетний план, мол, уже при его создании были заложены «мины» планового вредительства. Ведь первой мыслью при этом было бы: «А надо ли выполнять такой план?».

Остается один вывод: Рамзин говорил правду. Есть один документ, который комментаторы-фальсификаторы приводят как обвиняющий Сталина: мол, вот как он придумывал «показания», которые следовало получать у арестованных по делу несуществующей-де «Промпартии».

Но это письмо Сталина председателю ОГПУ Менжинскому как раз внятно показывает, что «Промпартия» была реальностью, а показания ее руководителей не изобретали в сталинском кабинете. Описание деятельности Рамзина и его коллег (стенограмма процесса плюс материалы, приобщенные к делу) составило приличную книгу и было издано в Москве в 1931 году.

Материалы следствия были, естественно, вообще многотомными.

И за этой массой показаний и деталей могло легко ускользнуть основное —- политический момент. Тянуть с процессом не позволяла обстановка, а следствие разрасталось. Чекистам были важнее конкретные детали внутреннего заговора, но Сталина как политика, как ответственного вождя страны, интересовали, естественно, не столько явки, сколько общий замысел.

С мыслью о необходимости такого подхода к следствию Сталин и писал:

«Тов. Менжинский!Письмо от 2/Х и материалы получил. Показания Рамзина очень интересны. По-моему, самое интересное в его показаниях — это вопрос об интервенции вообще и, особенно, вопрос о сроке интервенции. Выходит, что предполагали интервенцию 1930 г., но отложили на 1931 или даже на 1932 г. Это очень вероятно и важно. Это тем более важно, что исходит от первоисточника, от группы Рябушинского; Гукасова, Денисова, Нобеля, представляющих самую сильную социально-экономическую группу из всех существующих в СССР и в эмиграции группировок, самую сильную как в смысле капитала, так и в смысле связей с французским и английским правительством. Может показаться, что «Промпартия» представляет главную силу. Но это не верно. Главная сила — Торгпром. «Промпартия» — мальчики на побегушках у Торгпрома. Тем более интересны сведения о сроке интервенции, исходящие от Торгпрома. А вопрос об интервенции вообще, о сроке интервенции, в особенности, представляет, как известно, для нас первостепенный интерес. Отсюда мои предложения:

а) сделать одним из важных узловых пунктов новых (будущих) показаний верхушки «Промпартии», и, особенно Рамзина, вопрос об интервенции и сроке интервенции...;

б) привлечь к делу Ларичева и других членов ЦК «Промпартии» и допросить их строжайше о том же.

Если показания Рамзина получат подтверждение и конкретизацию в показаниях других обвиняемых, то это будет серьезным успехом ОГПУ, так как полученный таким образом материал мы сделаем достоянием рабочих всех стран, проведем широчайшую кампанию против интервенционистов и добьемся того, что парализуем, подорвем попытки к интервенции на ближайшие 1—2 года, что для нас немаловажно.

Понятно?

Привет! И. Сталин».

Все в этом письме говорит о честной убежденности Сталина в виновности обвиняемых, причем в виновности, подтверждаемой ими самими. Видно и то, что показания не «выбиты», а именно получены следствием. Рамзин рассказывал о том, что действительно было.

Заговоры старых специалистов были, потому что существовали внешние силы, прямо заинтересованные в них.

Рябушинские, Пальчинские и Рамзины еще со времен «бывшей» жизни сидели за одними столами и дышали одной атмосферой. Некогда все они были единомышленниками. Прошло десять лет, и одни порвали былые связи, а другие их сохранили.

Известный книжный график Евгений Кибрик еще молодым парнем в 1936 году проиллюстрировал знаменитого «Кола Брюньона» Ромена Роллана. На Всемирной выставке в Париже в 1937 году эти иллюстрации получили серебряную медаль. Однако в его воспоминаниях есть одна «иллюстрация», сути которой не уловил даже сам автор.

Весной 1931 года он приехал с творческой агитационной бригадой ЦК ВЛКСМ на строительство Бобриковского химического комбината на Валдайской возвышенности.

Голая серая равнина, ветер, угрюмый пейзаж с недостроенными газгольдерами. Москвичей встретил комсомольский секретарь строительства, маленький веселый черный парень с оторванными кистями рук. Раздвоенные кости предплечья — и для еды, и для письма, и для «рукопожатия».

А для борьбы за советскую химию — сердце. Вот этот секретарь и рассказал: проект составлен так, что заводы еще строятся, а электростанция для них уже сдана. Стройплощадку под Соцгородок химиков вырубили подчистую, и до ближайшего деревца — три километра.

Это были не просчеты, а метод работы коллег Рамзина. Они закладывали в проекты цехов дорогие мраморные полы, а в ответ на недоумение отвечали, что, мол, новый труженик должен работать во дворцах. Где-то хватало ума заменить мрамор на цемент, а кое-где и проходило.

Это был действительно «профессорский» класс работы. Против жизни, против России пошло, правда, меньшинство специалистов — примерно один из дюжины. Но под подозрением оказывались и остальные одиннадцать. Кто-то из них оказался и под арестом.

Причину этого хорошо понимал Неру. Заключенному, ему казалось бы, следовало быть на стороне «репрессируемых». А он писал юной Индире Ганди вот что: «Есть старая русская пословица: «У страха глаза велики». Она удивительно верна независимо от того, идет ли речь о младенцах, или же о странах и обществах. Нервы у большевиков всегда напряжены, и глаза у них расширяются при малейшей провокации, ибо империалистические страны всячески стараются уничтожить коммунизм, затевая с этой целью всевозможные маневры и интриги. У большевиков достаточно часто имелись основания для беспокойства, и даже внутри страны им приходилось сталкиваться с многочисленными попытками саботажа».

Да, глухая, а то и открытая злоба царских, буржуазных специалистов на Советскую власть родилась в один день с Советской Россией. И сразу же приняла формы прямой гнусности.

Чего стоила одна забастовка, провозглашенная Пироговским обществом! Великий хирург в гробу, наверное, переворачивался, глядя как порочат его имя те, кому сама профессия предписывала сострадать. А врачи Москвы и Петрограда забастовали уже 22 ноября 1917 года — через пол-месяца после Октябрьской революции. И врачами саботаж не ограничивался.

Поэтому не приходится удивляться, что осенью 1929 года прошла чистка Академии наук СССР. Примерно сотню (из примерно полутора тысяч) сотрудников уволили, некоторых арестовали.

Среди уволенных далеко не все были учеными, и эту чистку никак нельзя было сравнить с увольнением более сотни университетских профессоров царским министром просвещения Кассо за семнадцать лет до этого — в 1911 году.

Запомним и еще одну деталь. Даже в 1936 году далеко не все академики голосовали за исключение из Академии эмигрировавших химиков Ипатьева и Чичибабина. Эти двое, став выдающимися мастерами своего дела, так и не стали русскими патриотами. Такие как они и представляли остатки того «белоподкладочного» слоя, который всегда помнил о своем дворянстве больше, чем о долге перед народом Родины.

Даже выдающийся русский математик Николай Лузин, которому наука в СССР обязана многим, еще в тридцатые годы две трети своих работ публиковал на... французском языке. Кончилось тем, что ему мягко намекнули: мол, ваши идеи, академик, не станут менее привлекательными, если будут становиться известными миру на языке родных осин.

Да, каждый выбирал свое, и получал свое. В 1926 году в первом томе первого издания Большой Советской энциклопедии в статье «Академия наук СССР» говорилось: «Если сравнить характер работы А. при ее основании с той, которую делает А. со времен революции, то нас поразит, как велико их сходство. Причина этого понятна: в начале XVIII века Россия начала входить своей культурой и цивилизацией в состав европейских стран, теперь наш Союз вступил в совершенно новую жизнь уже в мировом масштабе, объединяя в себе Запад и Восток»

Это написал непременный секретарь Академии наук еще с царских времен Сергей Федорович Ольденбург, крупнейший востоковед.

Вот уж кого — если бы заговоры «выдумывали в ЧК», а не организовывали в подполье, — надо было «сватать» ОГПУ на роль главы заговорщиков! До революции — член Государственного Совета Российской империи и один из лидеров кадетов, то есть партии крупной буржуазии. После февраля 1917 года — член Временного правительства. Однако Сергей Федорович спокойно работал, в 1932 году страна отметила пятидесятилетие его научной деятельности. В 1939 году (через пять лет после смерти Ольденбурга) очередной, 43-й том БСЭ посвятил ему доброжелательную статью.

Вспомним еще о двух судьбах, которые история соединила интересным образом на рабочем столе Ленина в конце 1918 года.

6 декабря в телеграмме Самарскому губисполкому и Самарской ЧК он предписывает «немедленно освободить Ризенкампфа, ограничиться в случае крайней необходимости домашним арестом».

Профессор Ризенкампф был начальником экспедиции по ирригации Туркестанского края, задержанной в Самаре по подозрению в контрреволюционных намерениях. Следствие шло до конца февраля 1919 года, после чего арестованных освободили. Ризенкампф был потом техническим директором управления ирригационных работ ВСНХ, преподавал, работал главным инженером управления Волго-Дона, в 1941 — 1942 годах был членом технического совета Наркомата речного флота СССР и умер в пятьдесят семь лет в 1943 году.

А за два дня до телеграммы в Самару Ленин отправляет телеграмму в Питер Зиновьеву, где предлагает амнистировать уже известного нам Пальчинского — мол, просят за него: ученый-де и писатель. Пальчинского выпустили. Чем он кончил, уже говорилось.

Судьба же профессора Рамзина оказалась промежуточной. Осужденный на расстрел, он был помилован. Вначале занимался научной работой в заключении, потом его освободили. Рамзин был действительно крупным ученым, получил орден Ленина и Сталинскую премию, но «промпартийные» страницы своей жизни он написал все-таки сам...

А Советский Союз, перелистнув эти страницы, писал уже новые. Тут было еще много ошибок, помарок, перечеркиваний, корявостей и клякс.

Но их, эти страницы, где летопись перемежали репортажи, минутное смешивалось с вечным, а наивное с новаторским, читал уже весь мир. Равнодушных или снисходительных к началу 1930-х не осталось. И друзья и враги все лучше понимали, что это, похоже, всерьез. И все чаще и те, и другие тревожились и задумывались, хотя и по разным причинам.

Сорокачетырехлетний смуглый индиец, сидящий на жестком табурете в душной тюремной камере, был другом. Шесть лет назад, в 1927 году, вместе с отцом Мотилалом Неру, тоже крупным деятелем индийского освободительного движения, он впервые приехал в Советский Союз, и тогда написал: «Советская революция намного продвинула вперед человеческое общество и зажгла яркое пламя, которое невозможно потушить. Она заложила фундамент той новой цивилизации, к которой может двигаться мир».

Теперь, летом 1933 года, он записывал в тетрадь, лежащую перед ним на столе:

«Появление нацистского правительства в Германии означает, однако, что у России появился новый и крайне агрессивный враг. Сейчас, правда, этот враг не в состоянии причинить России много прямого зла, но в перспективе он представляет собой великую опасность. В области международных отношений Советская Россия вела себя в очень значительной степени как удовлетворенная держава, избегающая всяких ссор и старающаяся сохранить мир во что бы то ни стало. Это — национальная политика строительства социализма в одной стране и избегания всяких внешних осложнений. Ясно одно: пятилетний план совершенно изменил лицо России».

Не юный, но полный желания борьбы, с рано поседевшими висками, узник отложил ручку и задумался. Потом перелистнул тетрадь и начал перечитывать написанное утром:

«В прошлом случалось, что страны концентрировали все свои силы на решении какой-то важной задачи, но это бывало только в военное время. Советская Россия впервые в истории сконцентрировала всю энергию народа на мирном созидании, а не на разрушении. Но лишения были велики, и часто казалось, что весь грандиозный план рухнет. Многие видные большевики полагали, что напряжение и лишения должны быть смягчены. Не так думал Сталин. Непреклонно и молчаливо продолжал он проводить намеченную линию. Он казался железным воплощением неотвратимого рока, движущегося вперед к предначертанной цели».

Неру сказал красиво, но если бы Сталин прочел эти строки, он улыбнулся бы. На втором году второй пятилетки, в июле 1934 года, английский фантаст Уэллс задал ему вопрос:

— Мистер Сталин, вряд ли кто-то лучше вас знает, что такое революция, и притом на практике. Восстают ли массы сами? Или истина в том, что все революции делаются меньшинством?

Сталин отрицающе махнул ладонью и ответил:

— Да, для революции требуется ведущее меньшинство. Но самое талантливое, преданное и энергичное меньшинство будет беспомощно, если не опирается на хотя бы пассивную поддержку миллионов людей.

Уэллс явно не ожидал такого трезвого ответа и удивился:

— Хотя бы пассивную, говорите вы? Может быть, подсознательную?

— Частично и на полуинстинктивную, полусознательную, но без поддержки миллионов меньшинство бессильно.

Они говорили еще долго, а потом Уэллс сказал:

— Я еще не могу оценить многого, потому что приехал только вчера. Но я видел уже счастливые лица здоровых людей. Контраст по сравнению с 1920 годом поразительный.

Сталин поморщился и недовольно буркнул:

— Можно было б сделать и больше, если бы мы, большевики, были поумнее.

В Германии ко времени этой беседы уже более года во главе страны и народа стоял Адольф Гитлер. Но для того, чтобы это стало фактом социальной и политической жизни Германии, как фюреру, так и самим немцам пришлось проделать непростой путь длиной в десять лет, если считать от провалившегося «Пивного путча» 1923 года — первого действия Гитлера, сделавшего его национально известным.

Да, путь от пивного зала «Бюргербрайкелле» к Третьему рейху был хотя и непрост, но интересен. В Германии пусть иначе, чем в России, жизнь тоже начинала набирать новые обороты, закручивая какие-то тоже ранее небывалые процессы...