"Борис Зотов. Каяла" - читать интересную книгу автора

веселой зеленой дубраве на Донце в первый военный день. Студенты спешили
попасть в действующую армию, чтобы успеть к разгрому гитлеровских полчищ, но
дело оборачивалось по-иному.
Мучил, не давал покоя вопрос: как же так? Почему мы отступаем, почему
сдаем города, лежащие уже в самой сердцевине страны, куда со времен
Наполеона не ступала вражеская нога? Но обсуждать этот вопрос не принято
было в полку. Само слово "отступление" не произносилось. Действовали
строжайшие приказы, по которым всякое, пусть малейшее проявление неверия,
малодушия и паники каралось по закону военного времени. Открыть душу своим
ближайшим по строю товарищам
- Халдееву и Отнякину - Андриан как-то не решался: Халдеев был постоянно
мрачен, даже сердит, замкнут, каждое слово из него приходилось клещами
тянуть. Отнякин, напротив, вязался по каждому пустяку, состязался с ним во
всем. Уступая Андрианову в знаниях, Отнякин головою выше был в другом.
Скажем, на стрелковых ежедневных "тренажах": мозолистой пятерней, как
тисками, зажимал он обойму, с треском вгонял учебные сверленые патроны в
магазин, споро лязгал затвором. Пересветов же до крови обдирал руки
угловатым металлом, ломал ногти, и с затаенным укором следил за его тонкими
неумелыми пальцами Рыженков... Сдерживался: снова и снова звучала его
непреклонная команда: "Стоя, пятью патронами, заряжай!" - и Пересветов
заряжал и разряжал, пока рука сама не стала находить ремешок подсумка,
обойму, затвор, пока глаз не научился безотрывно следить за мишенью. И все
же до врожденной моторности Отнякина он дотянуться не мог. Иное дело -
конная подготовка. Как ни странно, Пересветов быстрее выработал настоящую
кавалерийскую посадку, а это было уже большим делом. Недаром комэск твердил:
"Узнают птицу по полету, лисицу по хвосту, а конника по посадке". Отнякин же
сидел на лошади сгорбившись, как кот на заборе.
Тыл ковал кавалерийскую подмогу осень и зиму. Упорные занятия изматывали,
один уход за конем отнимал ежедневно три с половиной часа. Чтобы всюду
успеть, коннику нужно было летать пулей, вертеться юлой. Шагом эскадрон
ходил только в столовую.
Профессорский сын скоро, очень скоро выяснил, что серая алюминиевая ложка
не хуже серебряной, а вилка и нож вовсе не нужны войну. Конюшню он уже
принимал, как дом родной, - тут колготились все почти время: чистили, мыли,
входили в тонкости службы.
Рыженков, сдвигая черные брови и щуря серые глаза, вопрошал:
- Что главное в нашем кавалеристическом деле? Отнякин.
- Харч, - неохотно и с вызовом отвечал Отнякин, - а то работаешь,
работаешь физически, а кишка кишке показывает кукиш в животе.
- Кому что, а вшивому баня. Халдеев, вы! Халдеев был ленинградским
потомственным слесарем, в кавалерию попал, как он считал, по недоразумению,
застряв на юге в командировке, когда пути в родной Ленинград оказались
перерезанными. Цедил сквозь зубы:
- Я думаю, кавалерия в наше время моторов и техники вообще какая-то
чепуха. Лично мне стыдно признаться родным, что я в армии кобылам хвосты
верчу и навоз выгребаю... В письмах я пишу, что служу снайпером, все же
оптика, точная механика.
Все знали, что Халдеев писал рапорт о переводе в техническую часть, но
рапорт тот где-то затерялся и хода не получил.
- Голодной куме одно на уме, - морщил лоб Рыженков. - Там, наверху,