"Андре Жид. Имморалист" - читать интересную книгу автора

представляя ее себе в настоящем. Большие политические события тревожили меня
теперь меньше, чем возрождающееся волнение, которое возбуждали во мне поэты
или некоторые люди сильной воли. В Сиракузах я перечел Феокрита и думал о
том, что его пастухи с прекрасными именами - те же, которых я любил в
Бискре.
Моя ученость, пробуждавшаяся на каждом шагу, загромождала меня, мешая
моей радости. Я не мог смотреть на греческий театр или храм, не воссоздавая
его тотчас, же мысленно. Сохранившиеся развалины на местах, где некогда
устраивались античные праздники, печалили меня, что они мертвы; а смерть мне
была отвратительна.
Я дошел до того, что стал избегать развалин; стал предпочитать самым
прекрасным памятникам прошлого низкие сады, называемые латомиями, где растут
лимоны с кислой сладостью апельсинов, и берега Кианы, которая течет среди
папирусов такая же голубая, как в тот день, когда оплакивала Прозерпину.
Я дошел до того, что стал презирать в себе ученость, бывшую прежде моей
гордостью; наука, прежде составлявшая всю мою жизнь, теперь мне казалась
случайной и условной. Я открыл, что стал другим и существую - о, радость! -
вне науки. В качестве специалиста я казался себе тупицей. В качестве
человека - знал ли я себя? Я едва еще рождался и не мог еще знать, что
рождаюсь. Вот что мне надо было узнать.
Ничто не может быть трагичнее для того, кто думал умереть, чем
медленное выздоровление. После того как человека коснулось крыло смерти, то,
что казалось важным, перестает им быть; другие вещи становятся важными,
которые ими не казались и о существовании которых он даже не знал. Скопление
всяких приобретенных знаний стирается с души, как краска, и местами
обнажается самая кожа, настоящее, прежде скрытое существо.
Тогда я стал искать познания "его", настоящего существа, "древнего
человека", которого отвергло Евангелие; того, которого все вокруг меня -
книги, учителя, родители и я сам - старались раньше упразднить. И мне
казалось, благодаря напластованиям, очень хитрым и трудным делом открыть
его, но тем более это открытие становилось полезным и достойным. С этого
времени я стал презирать существо, усвоенное мною, наложенное на меня
образованием. Надо было стряхнуть с себя этот груз.
Я сравнивал себя с палимпсестом; я испытывал радость ученого,
находящего под более новыми письменами на той же бумаге древний, несравненно
более драгоценный текст. Каков был этот сокровенный текст? И для того, чтобы
прочесть его, не надо ли было стереть новый?
Я уже не был тем хилым трудолюбивым существом, которому подходила его
прежняя суровая и ограничительная мораль. Это было больше чем выздоровление,
это было приобретение, рост жизни, приток более щедрой и горячей крови,
которая должна была прилить к моим мыслям, прилить к ним, к каждой из них,
все проникнуть, взволновать, окрасить самые дальние, тонкие и тайные фибры
моего существа. Ибо к здоровью или слабости привыкаешь; человек создает себя
в зависимости от своих сил; но как только они прибывают, как только они
разрешают большее, тотчас же... Всех этих мыслей у меня еще тогда не было, и
здесь мое изображение неправильно. По правде сказать, я не думал, я не
наблюдал за собой, меня вел счастливый рок. Я боялся, что слишком быстрый
взгляд нарушит таинство моего медленного превращения. Надо было дать время
стертым письменам снова появиться, а не стараться их писать самому. Не
отбросив вовсе свою мысль, а оставив ее под паром, я с наслаждением