"В.Зазубрин. Щепка ("Сибирские огни", No 2 1989) (про революцию)" - читать интересную книгу автора

Срубова передернуло оттого, что Кац так быстро согласился с ним, что на
его лице, бритом, красном, мясистом, с крючковатым острым носом, в его
глазах, зеленых, выпуклых, было деревянное безразличие. И когда Кац
замолчал, стал пять, громко глотая, у Срубова мысли быстро-быстро, одна за
другой. Мысли как оправдание. Перед кем? Может быть перед Ней, может быть,
перед самим собою. В глазах Срубова боль и стыд, и желание, страстное,
непреодолимое-оправдываться. И если нет смелости вслух, то хотя бы про
себя, мысленно оправдываться, оправдываться, оправдываться.
"Я знаю твердо, каждый человек, следовательно, и мои отец,-мясо,
кости, кровь. Я знаю, труп расстрелянного-мясо, кости, кровь. Но почему
страх? Почему я стал бояться ходить в подвал? Почему я таращу глаза на руку
Каца? Потому что свобода есть бесстрашие. Потому что быть свободным значит,
прежде всего, быть бесстрашным. Потому что я еще не свободен вполне. Но я не
виноват. Свобода и власть после столетий рабства-штуки не легкие. Китаянке
изуродованные ноги разбинтуй-падать начнет, на четвереньках наползается,
пока научится по-человечьи ходить, разовьет свои культяпки. Дерзаний-то,
замыслов-то, порывов-то у нее, может быть, океан, а культяпки мешают.
Культяпки эти, несомненно, и у Наполеона были, и у Смердякова. И у кого из
нас не изуродованные ноги? Учиться, упражняться тут, пожалуй, мало -
переродиться надо, кожей другой обрасти".
Кац кончил пить. Не опуская стакана, вслух подумал или сказал Срубову:
- Конечно, что говорить, плакать, философствовать. Каждый из нас,
пожалуй, может и хныкать. Но класс в целом неумолим, тверд и жесток. Класс в
целом никогда не останавливается над трупом - перешагнет. И если мы с тобой
рассиропимся, то и через нас перешагнут.
А в это время в Губчека, в подвале No 3 дрожь коленок, тряска рук,
щелканье зубов ста двенадцати человек. И комендант, у которого из-под
толстого полушубка красные галифе, у которого розовое бритое лицо и в руках
белый лист-список, приказывает ста двенадцати арестованным собираться и
выходить с вещами. И дрожь, и тряска, и пересыхание глоток, и слезы, и
вздохи, и стоны именно оттого, что приказано выходить с вещами. Сто
двенадцать участвовали в восстании против советской власти, захвачены с
оружием в руках и знают, что их всех расстреляют, думают, если выводят с
вещами-выводят на расстрел. И вот сто двенадцать в черных, рыжих овчинах,
пахучих шубах, полушубках, в пестрых собачьих, оленьих, козловых, телячьих
дохах, пиджаках, в лохматых папахах, в длинноухих малахаях, в расшитых
унтах, в простых катанках, сложив горой вещи в просторной комендантской,
идут из подвала, из сырости, из мрака, от крыс, от колебаемых и сырых полок,
от страха, от томления предсмертного, от дней полузабытья, от ночей
бессонницы, идут в зрительный зал клуба Губчека и батальона ВЧК по светлым
широким мраморным ступеням лестниц, по площадкам, на которых часовые, как
изваянья, а воздух насыщен электрическим светом, нагрет сухим дыханием
калориферов. Длинный, пестрый, стоголовый пахучий зверь с мягким шумом
катанок и унтов послушно прополз за комендантом в третий этаж, пестрой
шкурой накрыл все стулья зрительного зала.
На красном полотнище занавеса сцепы надпись: "ОБМАНУТЫМ КРЕСТЬЯНАМ
СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ НЕ МСТИТ".
По складам, с трудом разобрали и с затаенной радостной надеждой
вздохнули, зашевелились, зашептали. Но в зеленых гирляндах сосновых веток по
стенам другие надписи, страшные, пугающие, противоречащие: