"Павел Архипович Загребельный. Я, Богдан (Исповедь во славе)" - читать интересную книгу автора

знал служебник Киселя мою натуру лучше меня самого, когда заронил мне в душу
обеспокоенность судьбой беспомощной женщины с малым дитем, так несчастно
покинутой в одиночестве на земле нашей.
Собственно, время было не для загадываний и не для напоминаний. Если
для панства после укрощения и угнетения казачества летом и зимой 1638 года
наступило золотое спокойствие и сладкий отдых, который должен был длиться
целое десятилетие, то для нас начиналось время позора и унижения.
Через год после Боровицкой субмиссии, в начале сентября года 1639, для
большего уважения и украшения своих викторий, Потоцкий определил в Киеве
раду казацкую, где разрешил избрать депутацию к королю (вместе с Романом
Половцем, Иваном Боярином и Иваном Волченком вошел в эту депутацию и я),
которая должна была стать не актом произвола, а только актом лояльности,
субмиссии, и ждать не отмены ординации 1638 года и не старинных вольностей,
а просить лишь сохранения земель и владений казацких. На этой раде гетман
Потоцкий, распуская свое пузо под золотым кунтушом, разглагольствовал, кого
смеем брать в казаки, держал он теперь нас в собственных ладонях, будто
птенцов теплых и беспомощных: "Казаками могут быть только люди, которые
ближе к Днепру. Потому что как в нашем шляхетском стане до вольностей и
прерогатив шляхетских доходит только тот, кто их кровью своей обагрит и
имуществом своим служит долго королю и отчизне. Так и вы подумайте,
справедливое и соответствующее ли дело, чтобы вы пропускали каких-нибудь
пастухов в стан свой и к вольностям рыцарским, которые предки ваши и вы сами
жизнью своей добывали?"
Ясновельможному пастухи были не по душе, а у меня с пастухов все и
началось.
По дороге в Киев свернул я по обыкновению в Переяслав на ночлег. Солнце
уже садилось за горы, по ту сторону реки, потому я подгонял коня, чтобы
перескочить мост через Трубеж и быть в городе еще засветло. Два моих джуры с
трудом успевали за мною, наверное удивляясь, куда так торопится пан сотник
(был я уже не войсковым писарем, а лишь чигиринским сотником после позорной
прошлогодней ординации), а я и сам не мог бы сказать, какая неведомая сила
меня подгоняет, хотя и чувствовал эту силу очень.
От соборной площади свернул я в узкую тихую улочку, тянувшуюся за
переяславским базаром, но тут вынужден был осадить коня: улочка была
запружена стадом, возвращавшимся с пастбища. Коровы брели медленно, сытые,
крутобокие, вымя у каждой набрякло от молока, так, что даже распирало задние
ноги, золотая пыль вставала за стадом, ложилась на деревья, на густой
спорыш, на розовые мальвы, выглядывавшие из-за плетней, тянулась широкими
полосами в открытые ворота тех дворов, куда сворачивала то одна, то другая
корова, отделяясь от стада. Медлительные пастухи, с пустыми (весь припас
съеден за день) полотняными торбами за спиной, шли позади стада, разгребая
босыми ногами широкие борозды в золотистой пыли, а их маленькие подпаски
юрко носились между коров и закручивали хвосты то одной, то другой, чтоб
знала, в какой двор сворачивать, хотя коровы знали и сами. Чуть не
вприпрыжку кидаясь к своим хозяйкам, которые ждали их с подойниками в руках,
готовые вызволить своих манек и лысок от сладкого бремени молочного.
Так, медленно продвигаясь следом за стадом, оказался я напротив двора,
где ворота тоже стояли открытыми, да только никто не открывал этих ворот, а
просто... не было их вовсе, лишь столбы, старые и перекошенные, как и дом,
видневшийся в глубине заросшего спорышем двора. Не сворачивала в этот двор