"Герберт Уэллс. В дни кометы" - читать интересную книгу автора

только и жил и путешествовал. Это было его единственной настоящей
радостью. При свете заслоненной свечи я мог видеть его острый носик, его
бесцветные глазки за стеклами очков, его сжатый от напряжения рот...
- Продажный лжец, - пробормотал я, ибо разве Геббитас не был частью той
разбойничьей системы, которая осуждала нас с Парлодом на наемное рабство,
хотя частью, конечно, не очень большой.
- Продажный лжец, - повторил я, стоя в темноте, куда не проникал даже
слабый отсвет этой обретенной в странствиях культуры...
Мать открыла мне дверь.
Она молча посмотрела на меня, догадываясь, что со мной творится что-то
неладное, и зная также, что расспрашивать меня бесполезно.
- Доброй ночи, мама, - сказал я, грубовато поцеловал ее, зажег свечу и,
не оборачиваясь, стал подниматься по лестнице в свою комнату...
- Я оставила тебе поужинать, милый.
- Я не буду ужинать...
- Но, мой мальчик...
- Доброй ночи, - повторил я и ушел, захлопнув у нее перед носом свою
дверь; свечку я тотчас же задул, бросился на постель и долго лежал, не
раздеваясь.
Иногда эта молчаливая мольба матери очень меня раздражала. Так было и в
эту ночь. Я чувствовал, что должен бороться против нее, что нельзя
уступать ее мольбам, но все это было мне больно и нестерпимо мешало ей
противиться. Мне было ясно, что я должен сам для себя продумать
религиозные и социальные проблемы, сам решать, как вести себя и насколько
разумны или неразумны мои поступки; я знал, что ее наивная вера мне не
поможет, но она никогда этого не понимала. Ее религия была общепризнанной
и незыблемой, ее единственным социальным принципом было слепое подчинение
установленному порядку - законам, докторам, священникам, юристам, хозяевам
и другим уважаемым людям, стоявшим выше нас. Для нее верить значило
бояться. Хотя я изредка все же ходил с ней в церковь, она по тысяче мелких
признаков замечала, что я удаляюсь от всего, что управляет ее жизнью, и
ухожу во что-то страшное, неведомое. Из моих слов она догадывалась о том,
что я так неискусно скрывал. Она догадывалась о моем социализме и о моем
возмущении против существующего порядка, догадывалась о том бессильном
гневе, который наполнял меня ненавистью против всего, что она считала
священным. И все же она пыталась защитить не столько своих любезных богов,
сколько меня самого! Казалось, ей постоянно хочется сказать мне: "Милый,
знаю, что трудно, но бунтовать еще труднее. Не восставай, дорогой мой! Не
делай ничего, что может оскорбить бога. Я уверена, что он поразит тебя,
если ты его оскорбишь, непременно поразит".
Как многие женщины того времени, она была запугана жестокостью своей
религии и потому совершенно покорилась ей. Тогдашний общественный строй
сделал ее рабой самых жалких условностей. Он согнул ее, состарил, чуть ли
не лишил зрения в пятьдесят пять лет; глядя на меня сквозь свои дешевые
очки, она видела меня лишь в тумане; он приучил ее вечно тревожиться, и
что он сделал с ее руками - бедными, милыми руками! Во всем свете не
найдете вы теперь женщины с руками, так исколотыми иглой, обезображенными
работой, такими заскорузлыми, загрубелыми. Одно, во всяком случае, я могу
сказать твердо: я ненавидел весь мир и жаждал изменить его и нашу участь
не только ради себя, но и ради нее.