"Константин Воробьев. Это мы, господи!.." - читать интересную книгу автора

кузнец-заключенный стал ладить ее к ногам Сергея...
В тридцать девятой потекли нудные минуты. Возвращаясь вечером с работы,
Сергей, гремя цепью, влезал на нары и, упершись неморгающими глазами в
потолок, ожидал поверку. Цепь уничтожила последнюю надежду на побег. Восемь
однокамерников Сергея в молчанье и тоске коротали вечера.
Проходил ноябрь. Неимоверно низкое небо придавило Паневежис к набухшей
водой земле, грязные лохмотья туч царапали гноящиеся по утрам дровяным дымом
култышки труб. Опростоволосившиеся деревья притюремного парка скулили
свистом веток о запоздавшей зиме и в своей теперешней никчемности и унылости
приходились сродни заключенным.
Ржавые браслеты грызли щиколотки Сергея. Полутораметровая тяжелая цепь,
подвязанная веревочкой к брючному поясу, чтоб не волочилась, натирала до
боли колени, утомительно позванивая кольцами.
На пятый день после того, как из тридцать девятой камеры Мотякин
навсегда унес перезвень губных вариаций, а Устинов умную задумчивость и
серьезность, девять человек серыми истуканами стыли у стены, ожидая свистка
к отбою. Под учащенное дыхание девяти человек вдруг осклабилась железная
дверь камеры, и в ее зеве раскорячил ноги надзиратель.
- Попов! Куликов! Приготовить вещи. Руссиновский! Приготовиться в
кузницу!..
Громыхнув цепью, Сергей подошел к нарам и закатал валиком постель и
халат...

...В одном исподнем белье, заломив руки, сидели, тесно прижавшись один
к другому, четыре человека. Теперь с вошедшими смертников было семеро. Глаза
каждого казались дегтисто-черными: зерна зрачков были неправдоподобно
велики, распираемые предсмертным осмысленным ужасом. Мысль, что вот уже
завтра их не будет в живых и никогда потом, кидала людей то из угла в угол
поодиночке, то в одну тесную кучу. До крови грызли руки, пальцы вырывали
пряди волос. Но нет, это не сон. Это - быль и явь, это - неумолимая правда,
как вот эти желтые цементные стены и стальные двери камеры!..
Измучив вконец тело, мысль о смерти на минуту притуплялась, терялась в
веренице других, ею же вызванных. Вот он сидит, смертник, тихо уставившись
черными глазами в угол камеры. По судорожно сжатому рту его скользнула чуть
уловимая улыбка. Что ж! Он вспомнил почему-то май, что был пять лет тому
назад. Тыквы куполов Новодевичьего монастыря до рези в глазах горели тогда в
лучах нехотя уходившего за Воробьевы горы солнца. Таня... тогда еще Татьяна
для него, шла вся голубая: платье, лента в русых косах, глаза... У самой
стены монастыря он рассказывал ей что-то очень простое и обычное из
студенческой жизни, но тогда казавшееся ему интересным и особенным; они оба
искренне и весело смеялись, и, конечно, не над тем, что он рассказывал.
Просто хотелось тогда смеяться, прыгать и посылать воздушные поцелуи через
Москву-реку всем карнизам цехов Дорхимзавода... Потом сын Вова, потом
война... потом - плен, и... дергался замечтавшийся смертник, вскакивал на
ноги, стягивал ворот посконной нательной рубахи до хрипоты, до пепельного
налета на лице...
В середине ночи, часа за три до времени расстрела - четырех часов
пятнадцати минут, - не выдержал один из обреченной семерки. Сняв кальсоны,
он яростно начал разрывать их на части. Затем, связав из кусков длинную
ленту, дико прыгнул на нары и замотал один конец за свисающее с потолка