"Джейн Веркор. Молчание моря" - читать интересную книгу автора

могло бы показаться фамильярным.
- Из-за моего отца. Он был настоящим патриотом. Поражение было для него
тяжелым ударом. И все же он любил Францию, любил Бриана, верил в него и в
Веймарскую республику. Он был большим энтузиастом и часто говорил: "Бриан
нас соединит, как мужа и жену". Он верил, что солнце наконец взойдет над
Европой...
Говоря это, он не сводил глаз с моей племянницы. Он смотрел на нее не
как мужчина на женщину, а как смотрят на статую. И действительно, это была
статуя. Живая - но все же статуя.
- ...Но Бриан был побежден. Отец увидел, что Францией управляет ваша
жестокая крупная буржуазия - люди, подобные вашим Венделю, Анри Бордо,
старому Маршалу. Он сказал мне: "Впервые на землю Франции ты ступишь в
военной каске и в сапогах". Я вынужден был пообещать ему это, он был при
смерти. И вот к началу войны я знал всю Европу, кроме Франции.
Он улыбнулся и сказал, словно в пояснение:
- Я ведь музыкант.
Из очага выпало полено, вокруг рассыпались угли. Немец нагнулся,
подобрал угли щипцами.
- Я не исполнитель - я сочиняю музыку. В этом вся моя жизнь; мне
странно, что я воин. И все же я не сожалею об этой войне. Я верю, что она
послужит началом больших дел.
Он выпрямился, вынул руки из карманов и, не опуская их, добавил:
- Простите меня: может быть, я задел вас. Но я верю, верю всем сердцем
в то, что я вам сказал. Я верю в это из любви к Франции. Что-то очень
большое ждет и Германию и Францию после войны. Я верю так же, как и мой
отец, что солнце взойдет над Европой.
Он сделал два шага и склонился в легком поклоне. Как и каждый вечер, он
произнес: "Желаю вам спокойной ночи". И вышел.
Я молча докурил свою трубку. Кашлянув, я сказал:
- Быть может, бесчеловечно отказывать ему в такой малости, как слово.
Моя племянница подняла лицо. Ее брови высоко взметнулись над блестящими
от возмущения глазами. Я почувствовал, что краснею.


С этого дня его посещения приняли новый характер. Теперь мы очень редко
видели его в форме. Он переодевался, а потом уже стучался к нам. Поступал
ли он так, чтобы избавить нас от вида вражеского мундира? Или для того,
чтобы мы забыли, что он носит мундир, и привыкли к его присутствию?
Вероятно, и то и другое. Он стучался и входил, не ожидая ответа, зная, что
не получит его. Он делал это очень естественно и просто. Он подходил
погреться к огню, служившему ему постоянным предлогом для прихода, -
предлогом, который не обманывал ни его, ни нас и удобную условность
которого он даже не пытался скрывать.
Он являлся не каждый вечер, но я не помню, чтобы он когда-нибудь ушел,
ничего не сказав. Он наклонялся к огню и, подставляя теплу то руки, то
спину, тихонько заговаривал своим гудящим голосом. Все эти длинные вечера
он вел нескончаемый монолог на темы, заполонявшие его душу: о родине,
музыке, Франции. Он ни разу не попытался получить от нас ответа, одобрения
или даже взгляда. Он не говорил много, ни разу не говорил дольше, чем в
первый вечер. Он произносил несколько фраз, то разделяя их молчанием, то