"Борис Львович Васильев. Прах невостребованный " - читать интересную книгу автора

тебя сжег. А для себя... Нетленные они для меня.
Я принес кружки, разлил водку. Он сел на место, но глаза оставались за
броней.
- Земля ей пухом, - сказал я. - Пусть земля будет пухом Варваре
Николаевне Гвоздаревой.
- Ольге Ивановне, - он как-то не очень уверенно поправил меня.
- Пейте, Алексей Андреевич. И будем разбираться.
Шугаев выпил. Мы закурили и опять долго сидели молча.
- Она на рояле играла, - вдруг сказал он. - Сказала как-то, что любила
играть, а в нашей богадельне какой рояль? Но я нашел. Я со старичком из Дома
творчества договорился, что он нас проведет. То ли актер, то ли режиссер, не
знаю. Да не важно это, важно, что провел он нас. Ольга Ивановна такая
счастливая была, такая счастливая!.. Два часа играла, артисты слушать пришли
или кто там, в этом Доме? Аплодировали ей. А начальник какой-то сказал, чтоб
приходила, когда захочет. Но она больше не пошла.
- Почему?
- И знаю, и не знаю. У нас в богадельне один телевизор на этаж, да и
тот черно-белый, а у них - кино каждый день. Зал просторный, ковры кругом,
картины на стенах, телефон в каждом номере городской. А в подвале -
поликлиника, доктора, процедуры, а у нас - дежурная сестра. Клизму ставить.
Непонятно? Если бы к ней тогда никто не подошел, если бы не аплодисменты
эти, она бы ходила туда играть. Нечасто, гордая была, но ходила бы. А тут -
удивление с восторгом: папуасы, оказывается, Шопена играют. Овация! Так
думаю, если порассуждать. Бедность ведь не обидна, снисходительность обидна.
Русская медвежья косолапость: ничего, мол, старуха, что на тебе застиранный
бумазеевый халатик, - у нас зато душа широкая. И - как отрезало: спасибо
вам, дорогой Алексей Андреевич, отыграла я свою музыку.
- Вы любили ее, Алексей Андреевич?
Он странно посмотрел на меня. Словно вдумывался в себя и в само это
слово, которое плавало в полутемной каморке, отталкиваясь от бетонных стен,
бетонного пола, бетонного потолка.
- Любил? - тихо переспросил он. - Вы ведь о женщине спрашиваете, не о
блинах. Любил, конечно, хоть и не было во мне этого вопроса. Когда умерла,
ответ без всякого вопроса пришел: любил. Очень любил. Хоть и странно это,
конечно.
- Что же здесь странного?
- Что странного? А то, что в матери она мне годилась. - Он заметил мой
растерянный взгляд, усмехнулся невесело. - Ты какого года?
- Двадцать четвертого.
- А я двадцать второго, на два года старее. Что, старцем меня считал?
- Лагеря?
- Ну и лагеря, конечно. Само собой. И лагеря, и два ранения, только не
от них я рухнул. Я в двадцать шесть постарел. Сразу и навсегда. В лагерь
стариком приехал, так стариком меня там и звали. И зеки, и охрана. А мне
только-только двадцать семь тогда исполнилось. - Он вздохнул, помолчал. -
Налей, писатель, по глоточку. Помянем. Дочек моих помянем. Тамарочку и
Ирочку. Одной - три месяца, другой - три годика. И маму их, Валюшу. Жену
мою.
- Катастрофа? - тихо спросил я, но Шугаев не ответил.
Глотнули мы с ним за упокой, закурили вместо закуски, помолчали. Я