"Алексей Варламов. Александр Грин " - читать интересную книгу автораСавинкова Дмитрий Сергеевич Мережковский.
Савинков воспевал террор и насильственную смерть и служил им потому, что видел в них не просто рычаг политического воздействия на власть, но определенную религиозную систему, святую жертвенность и экзальтацию - чувства, которые были свойственны всем, кто его окружал, и которые его восхищали и будоражили. Тут была какая-то душевная патология, особый вид утонченной психологической наркомании на грани жизни и смерти. "Ночь с 17 на 18 марта я провел с Покотиловым. Мы сидели с ним в театре "Варьете" до рассвета и на рассвете пошли гулять на острова, в парк. Он шел, волнуясь, с каплями крови на лбу, бледный, с лихорадочно расширенными зрачками. Он говорил: - Я верю в террор. Для меня вся революция в терроре. Нас мало сейчас. Вы увидите: будет много. Вот завтра, может быть, не будет меня. Я счастлив этим, я горд: завтра Плеве будет убит". А вот другой террорист - Сазонов: "- Знаете, раньше я думал, что террор нужен, но что он не самое главное... А теперь вижу: нужна "Народная воля", нужно все силы напрячь на террор, тогда победим". "Сазонов был молод, здоров и силен. От его искрящихся глаз и румяных щек веяло силой молодой жизни. Вспыльчивый и сердечный, с кротким, любящим сердцем, он своей жизнерадостностью только еще больше оттенял тихую грусть Доры Бриллиант. Он верил в победу и ждал ее. Для него террор тоже прежде всего был личной жертвой, подвигом. Но он шел на этот подвиг радостно и спокойно, точно не думая о нем, как он не думал о Плеве. Революционер колебаний. Смерть Плеве была необходима для России, для революции, для торжества социализма. Перед этой необходимостью бледнели все моральные вопросы на тему о "не убий"". Дора Бриллиант: "Ее дни проходили в молчании, в молчаливом и сосредоточенном переживании той внутренней муки, которой она была полна. Она редко смеялась, и даже при смехе глаза ее оставались строгими и печальными. Террор для нее олицетворял революцию, и весь мир был замкнут в боевой организации". И наконец, как апофеоз этого культа смерти, - строки, которые Каляев писал из тюрьмы (что самое поразительное - они были опубликованы в открытой русской печати): "Есть счастье выше, чем смерть во время акта, - умереть на эшафоте. Смерть во время акта как будто оставляет чтото незаконченным. Между делом и эшафотом еще целая вечность - может, самое великое для человека. Только тут узнаешь, почувствуешь всю красоту, всю силу идеи. Весь развернешься, расцветешь и умрешь в полном цвете... как колос... созревший. Революция дала мне счастье, которое выше жизни, и вы понимаете, что моя смерть - это только очень слабая моя благодарность ей. Я считаю свою смерть последним протестом против мира крови и слез и могу только сожалеть о том, что у меня есть только одна жизнь, которую я бросаю как вызов самодержавию". Александру Грину этот пафос совершенно чужд, хотя парадоксальным образом и у него, и у Савинкова (у последнего это особенно видно в "Коне бледном") террор перекликается с темой женской любви, только у Грина любовь связана с идеей жизни, а у Савинкова - смерти, в мире Ропшина Танатос |
|
|