"Глеб Иванович Успенский. Письма из Сербии" - читать интересную книгу автора

(горлом-то брать стыдно перед иностранцами), непременно должен был уйти,
ничего не добившись.
В продолжение дороги все пережаловались друг другу, друг на друга; я,
человек посторонний, и то переслушал этих жалоб бесчисленное множество;
всякому было противно неуменье вести себя не только в других, но и в себе,
и всякий поэтому хотел убедить кого-нибудь, что -он вовсе не похож на
этого пьяницу; всякий норовил доказать, что он, хоть и выпил ("Отчего не
выпить для тепла, да ведь и то сказать: голову отдаем - авось можно?"), но
что он не кто-нибудь, и лезет непременно за орденами в карман...
Убедившись в том, что ни от начальника партии, ни от посторонних, ни,
наконец, от самих себя нельзя добиться никакого результата, положительно
все стали объяснять дело тем, что "некому жаловаться...".
- Нешто это Россия? Кому тут жаловаться будешь?..
Это не Россия, жаловаться тут некому... Нет! кабы жаловаться было кому,
так я б тебе показал... в чем она ходит!
А иные, самые благообразные, просто сновали по палубе и в виду широкого
Дуная, как бы в отчаянии, расставляли руки и говорили:
- Вся причина - некому жаловаться, ничего не поделаешь!
Но если бы, на счастье, и было в чужой земле что-нибудь такое, что
могло бы воскресить вдали от родины представление о бараньем роге и о
прочем в этим же роде, то и тогда едва ли бы доброволец наш мог бы вести
себя какнибудь иначе, то есть без постоянного питья вина и рому (некоторые
умели пропить по 15 рублей в полторы суток от Пешта до Белграда, пропить
буквально, не принимая пищи, как говорится, и "маковой росинки" в течение
этих полутора суток), так как иначе нечем ему былр занять себя; проводить
время он не умел, так как никогда даже не знал, что это такое если не
пьянство в кабаке или у Бореля - все равно. Ведь вот тут же ехали прусские
солдаты, ехали также волонтерами в Сербию, также готовы были умирать - а
сумели о чем-то проговорить друг с другом полтора дня и две ночи (спать
было невозможно за теснотою); а у наших, оказалось, не о чем
разговаривать: все разговоры свои они оставили дома. Оставили дома мы
ропот на свою горькую участь, на несправедливость батальонного командира,
ропот против жены, против тещи; оставили дома всего Островского, всего
Решетникова - и нету ничего другого, хоть шаром покати! Человеку так
пусто, так дико и так одиноко, что он тащит вам, постороннему человеку,
свои ордена, говорит: "ведь я не кто-нибудь...
я кавалер" - чувствуя, что так просто он ничто, и никто его знать не
хочет... Ордена вытаскивали после двух-трех слов первого знакомства
положительно все, у кого только они были. Всякий объявлял, что это он
только так, потому что за границей, в штатском, а в сущности вы,
пожалуйста, не пренебрегайте им, он капитан... О Сербии, об общем,
кажется, деле почти не было разговоров (только под конец пути зашел
разговор о славянском деле, и то потому, что на пароход сел серб, ехавший
в Белград окольным путем из Болгарии с важными поручениями, и сам завел
оживленную речь в общем смысле). Всякий был изломан и ныл про себя,
чувствуя себя чужим среди иностранцев, которые (это обижало
бессознательно) - также люди, да не те... Вот хоть мадьяры, простые
мужики, целую ночь хором пели, да как пели, артистически; наших забрало за
ретивое: "давай, ребята, нашу!"... Чуть не все сразу затянули "Вниз по
матушке", и оказалось, что никто не знает песни не только до конца, а даже