"Юрий Тынянов. Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянoве) " - читать интересную книгу автора

рассмотреть разве что с помощью микроскопа. У нас был, кажется, только один
денди: Дружинин.
- Дружинин?
- Не знаешь? - с упреком спросил Юрий. - А надо бы знать. Ну-с, ладно.
При чем здесь ты?
Теперь уже совсем невозможно было сказать ему, что я не спал по ночам,
вообразив себя на месте собеседника Блока. Это выглядело бы как
самонадеянность, как глупое хвастовство, для которого не было никаких
оснований. Но я все-таки сказал - и Юрий от души рассмеялся.
Лена выглянула из соседней комнаты и зашикала, он чуть не разбудил
дочку.
- Вот уж унижение паче гордости, - сказал он. - Если бы ты
присутствовал при этом разговоре, тебя не заметили бы ни тот, ни другой.
Впрочем, Стенич охотно обменялся бы с тобой, если бы это было возможно.
Впоследствии Стенич стал переводчиком, но в большей мере известным
острословом и анекдотистом.
...На этом вопрос, принадлежу ли я к русским денди, был бы исчерпан,
если не считать, что недели две-три Юрий не называл меня иначе как денди.
- А денди дома? - спрашивал он, приходя со службы и заглядывая в
столовую, где я уже сидел над "Введением в языкознание".
- Выдала бы ты, Леночка, нашему денди какие-нибудь штаны, - сказал он
однажды, критически оглядывая мои, еще псковские, брюки. Леночка выдала
старые студенческие штаны, но они, к сожалению, были мне коротки, а запаса
не оказалось.
"Денди", с которым я легко примирился, продержалось, к сожалению,
недолго. Его заменило другое прозвище, неизменно заставлявшее меня смеяться:
"Олд фул Бен", что, как известно, значит по-английски "Старый глупый Бен". У
Тыняновых любили прозвища, и, когда через полгода приехала Лидочка, у нее
нашлось не менее десятка ласковых прозвищ для брата.

4

В своих воспоминаниях я неизменно называю его своим учителем. Но он
никогда и ничему не учил меня. Даже на его лекции в Институте истории
искусств, о которых с восхищением отзываются слушатели, впоследствии
известные историки литературы, - я не ходил. Вероятно, мне казалось странным
снова услышать то, что мелькало, создавалось на моих глазах. Теперь я
глубоко сожалею об этом.
Меня он не только не учил, но отстранял эту возможность, когда она
впрямую встала между нами, - и это в особенности относится к началу 20-х
годов. С полуслова он схватывал то, что я написал или собирался написать, и
начиналось добродушное передразниванье, недомолвки, шутки. Из них-то я и
должен был сам, своими силами сделать выводы, иногда заставлявшие меня
крест-накрест зачеркнуть все, что я сделал. Он никогда не поддерживал и не
осуждал моих, подчас неожиданных, решений. В конечном счете все сводилось к
тому же, некогда сказанному: "В тебе что-то есть". Мне предоставлялась
полная возможность написать все, что угодно: фантастический рассказ, научный
реферат, поэму - и получить вместо отзыва эпиграмму. Именно эта "антишкола"
приучила меня к самостоятельности мысли, к самооценке. Он не учил, меня учил
его облик, в который легко вписываются шуточные стихи, пародии, меткие