"Анастасия Цветаева. Сказ о звонаре московском" - читать интересную книгу автора

висевшем над нами портрете широкоплечего мужчины в расцвете сил (прежде я не
замечала его). Темные волосы рассыпной волной поднимаются надо лбом, высоким
и чистым, спускаясь затем темным ободком к бороде. Мужественный взгляд глаз
умных и несколько повелительных. Печать воли и мысли лежит на всем существе.
"Иван Яковлев! - поняла я, - так вот он какой был..."
- ..."Воспоминания" Горького - рассказывала я, - в одном томе,
тоненьком - знаете, темно-синий, с белым корешком? Совершенно удивительная
книга!. Он пишет о всех странных людях, которых встречал на своем пути, -
такое разнообразие! И каждый из них до того живой, осязаемый, колдовство
какое-то! Бугров, "хозяин" булочной, обожавший свиней. Сумасшедший монархист
- учитель чистописания, потом этот сложный Савва Морозов - такая необычная
коллекция!..
И вдруг я остановилась: на меня глядел Котик Сараджев, и взгляд его был
- удивительным: он будто - из тьмы - отсутствовал. Было вполне очевидно,
что Горький его не занимает нисколько. Но что-то в моем тоне привлекло его
чрезвычайно: он весь впился глазами в меня. Я же, этим взглядом
встревоженная (может быть, какое-нибудь изменение во мне - тональность?..),
была вышиблена из своего рассказа. Видимо, почувствовав мое состояние, он
очнулся:
- Этто оччень интересно, как вы разговаривали сейчас, - сказал он
по-детски непосредственно. - Я думал, вы сейчас о чем-то скажете, может
быть, о колоколах? Я думал: может быть, этот самый Горький написал
что-нибудь о колокольном звоне? У вас было такое лицо! Я слышал, в старину
были звонари, ннастоящие. Я думаю даже, что у них был слух такой, вроде
моего слуха!..
Я, в свою очередь, не сводила глаз с Котика - до того он был в эту
минуту прекрасен! Он показался вдруг старше. ("Такой он будет лет через
десять", - мелькнуло во мне.) Но было неудобно дальше глядеть так на
человека. Я обернулась к Юлечке. Ее умный, взыскательный взгляд был также
обращен на гостя.
В это время приоткрылась дверь во внутренние комнаты и показался,
поддерживаемый старушкой-женой, огромный и согнутый седой Иван Яковлев.
Большая волосатая рука его, дрожа, уцепилась за ручку двери. Но, что-то ему
говоря, его уводили, и он покорно двинулся дальше, дверь закрылась.
"Жизнь Человеческая!" - холодом прошло по мне. Пережившая себя жизнь
эта была как-то даже страшней смерти - лишенная ее таинственного
благообразия.
Я писала сестре моей Марине и Горькому о Котике Сараджеве, даря им его;
ей, с детства до зрелых лет так похоже воспринимавшей каждого чем-то
необычайного человека! Долг передарить его - Марине, Горькому - был
очевиден. Я ждала от них ответа. А тут Глиэр решил начать заниматься с
Котиком, так композитор был захвачен, заинтересован его игрой. Только как с
ним Котик поладит? Не поздно ли уже начинать с детства брошенное ученье, в
его 27 лет?
То материнское чувство, которое он к себе вызывал у многих женщин, и
молодых, как Юлечка, и средних лет, как Нэй, и старых, как ее мать, как жена
Алексея Ивановича, разделялось, конечно, и мной; и жалость к бездомности его
- вынужденной из-за рояля и арфы, для него в доме его нетерпимых. Но было у
меня и еще совсем отличное - интерес писателя к такой необычной натуре,
вживание в него с целью - воссоздать образ этого необычайного музыканта.