"Мишель Турнье. Лесной царь (TXT)" - читать интересную книгу автора

весьма хитроумной системе "зачетов". Получившим хорошие оценки или
написавшим лучшие сочинения выдавались картонные билетики - белые, голубые,
розовые и зеленые. Разные цвета указывали на их различную ценность. Святые
отцы раз и навсегда установили: шесть часов провести в "дисбате" все равно,
что сутки побыть "отверженным" или двое - "монументом", что в свою очередь
искупалось первым местом за сочинение, или двумя вторыми, или тремя
третьими, или же четырьмя баллами выше 16. Однако преступники, случалось,
шли на муку, предпочитая сохранить "индульгенции", которые давали также
право на "малую прогулку" (в воскресенье вечером) и даже на "большую
прогулку" (на весь воскресный день).
Но, увы, столь блистательное порождение коллективного разума святых
отцов, установивших точное соответствие проступков и заслуг, на деле
оказывалось почти бесполезным, так как билетики выдавались именные - на
каждом стоял личный номер учащегося и его мог использовать только сам
отличившийся. А ведь таковые обычно были лучшими учениками, зубрилами,
любимчиками учителей и надзирателей - им и так не грозили "дисбат",
"colaphus" или пребывание в шкуре "отверженного". Чтобы справиться с данным
противоречием, требовался без преувеличения весь гений Нестора.
2 февраля 1938. Целый день стягивал и вновь натягивал свою шину. Завтра
постараюсь и вовсе избавиться от этой дурацкой штуковины, слегка
напоминающей обручальное кольцо, разве что более неудобной и менее
символичной. Она, словно чужая рука, вцепилась мне в пальцы и противится,
норовит покрепче ухватиться, когда пытаешься расторгнуть наше рукопожатие.
8 февраля 1938. Подчас следует дождаться самой глухой ночи, чтобы с
темного неба, наконец пал луч надежды. Именно colaphus нежданно осенил меня
благодатью, которая не оставляет меня и по сю пору.
В углу класса, куда я забился, вдруг завязалась какая-то возня. Даже и
не помню, принимал ли я в ней участие, но с высоты подиума пало грозное:
"Тиффож, ad colaphum!", и тотчас по рядам пробежал шелест злорадства,
который всегда сопровождал подобное наказание. Я в ужасе вскочил и
направился к двери в напряженной тишине, порожденной четырьмя десятками
затаенных дыханий. Стоял декабрь, преддверье холодов. Я уже слегка успел
оправиться от издевательств Пельснера, который после моего возвращения из
изолятора старался даже не смотреть в мою сторону. Двор затопили влажные
сумерки, в которых, однако, за черным рядком каштанов можно было различить
слева пустынную галерею, а в глубине - горделивый силуэт сортира, своего
рода жертвенника, постоянно алчущего мальчишеских возлияний. Я пнул ногой
мячик, позабытый у подножья галереи. Черные блузы, висящие на обшарпанной
вешалке, казались семейством летучих мышей. Нежелание жить нарастало во мне,
как беззвучный вопль. Этот затаенный крик, задавленный вой рвался из моей
души и входил в ритм с вибрацией окружающих предметов. Словно могучий ураган
увлекал нас - их и меня - к небытию, к смерти, сбивал меня с ног. Я присел
на порог галереи, обхватив колени. Два эти квадратноголовых близнеца с лысым
шишковатым черепом, вечные спутники моего одиночества, были мне подобны. Я
провел губами по запекшейся болячке, нарушавшей ромбовидный узор кожного
покрова, кое-где запачканной грязью, местами покрытой сухой коркой с
въевшейся щебенкой. Я с наслаждением втягивал ее привычный запах. Я вдруг
понял, что рухнул на самое дно мрака и приземление было столь жестким, что я
был все еще оглушен им, когда поднимался по лестнице, ведущей к месту казни.
В прихожей царили сумерки. Не зажигая свет, я преклонил колени на скамеечке.