"Э.Тайрд-Боффин. Преподаватель симметрии (в вольном переводе А.Битова)" - читать интересную книгу автора

настоящее, то, что мне досталось от Бога, само, мое - это была Дика. Как
она была счастлива моему возвращению! как я был весел... И здесь, под
ударами сыпавшейся на нас науки, под крики Жако "Кофе уйдет! Кофе уйдет!",
под неистовство наших поцелуев все и произошло. Дика вдруг помрачнела,
вырвалась из моих объятий, вышла в свою крошечную
ванную-кухню-прихожую-туалет, долго и остервенело чистила зубы, вошла,
топая, как солдат, отодвинула меня в угол за штору, накрыла клетку Жако
юбкой, восстановила книги, раздвинула диван, как-то тщательно-сердито,
незнакомыми мне движениями, умело и некрасиво, как пожилая горничная,
постелила постель, потушила свет и стала свирепо раздеваться. Снимала она
все с себя решительно, а складывала на стул - робко, будто ненавидела на
себе одежду, а потом жалела ее. Сложив все на стуле аккуратнейше, как
школьник в немецком букваре, как солдат в казарме, она легла, Я все стоял
там, куда меня задвинули, слившись со шторой, растворившись в темноте, забыв
себя. Странное чувство - меня здесь не было. Здесь лежала Дика, неподвижно,
под белеющей простыней; рядом, стопкой, ее одежда, как уже не ее, как одежда
мертвой, которую возвращают родственникам, и свет уличного фонаря пробивался
сквозь щель в шторах, как лунный, падая на все это. И такая стала тишина, и
неподвижность, и отсутствие, и бесчувствие, что не знаю, сколько могло
пройти минут, веков, секунд, прежде чем я услышал оттуда, из белого пятна,
чужой неживой голос: "Где ты?"
Утром мы выпили кофе и заторопились в университет так, будто делали это
каждое утро уже много лет. И никогда мы больше так не целовались, как
когда-то.
Как же я ее мучил! Это был как бы мой творческий поиск, некий
суперзамысел, захвативший меня. Это он меня мучил, а не я ее. Я ей все
рассказал, но не как правду, а как идею романа, родившуюся еще тогда, когда
я случайно наткнулся на эту дурацкую фотографию облаков (она висела теперь
над нашей кроватью). Я ей рассказывал про поиски моего героя, про
переживания его, все, как 'есть, кроме одного: никакой Дики у моего героя не
было. Он был один, наедине со своим образом - никакой измены. Это будет,
говорил я Дике, новый рыцарский роман, эдакий рыцарь печального образа,
победивший своей верностью и любовью дьявола, внушившего ему этот образ,
преодолевший искушение тем, что поверил в него, как в истину, и не усомнился
в нем. Дика сокрушалась каждый раз, когда я обогащал сюжет какой-нибудь
свежей деталью или неожиданным, но убедительным сюжетным поворотом. Она
выдавала тут же свою ревность за восхищение полетом моей творческой фантазии
и отыскивала мне в своей филологической эрудиции аналоги в мировой культуре,
утончая и уточняя мою мифологию.
А я - искал. То ли очередное сходство, то ли очередной поворот романа.
Не знаю, что было впереди чего. То ли замысел моделировал события, то ли
события гнали замысел. Стоило мне что-нибудь выдумать, как оно сбывалось,
отменив все мое предвосхищение. Стоило чему-нибудь произойти, как оно
уничтожалось в памяти, фантастически перекроенное в сюжет. И всегда - в
последний момент. В день отъезда. Я много путешествовал. Не так много, как
часто. Побег и возвращение... это был мой наркотик. Я воровал и
коллекционировал дни прибытий: в эти дни я бывал счастлив, ибо ни для кого
не существовал. О, этот последний день - первый день, когда ты свободен! В
Грецию мы направились вместе с Дикой. На этот раз впервые на своей прародине
была она. В отличие от меня она сразу на ней оказалась. Как она гордилась