"Э.Тайрд-Боффин. Преподаватель симметрии (в вольном переводе А.Битова)" - читать интересную книгу автора

своими листьями, как национальными знаменами: деревья стояли, а нация под
ними - лежала... Меж стволов мелькали огоньки: это женщины в черных
накидках со свечками в руках шли к могилам, которых пока еще и не было.
Вдруг деревья слегка расступились, и стали попадаться древние замшелые
камни, они вытягивались в бесконечную линию, как ледниковая морена... затем
деревья снова сомкнули свои ряды, чтобы в очередной раз расступиться перед
надгробиями поновее: наступил уже восемнадцатый век. Редкие свечки догорали
на отдельных камнях, а остальные продолжали мерцать впереди. Я шел следом за
свечами, ощущая пустоту в руках. Тишина густела, и ожидание росло. Я слышал
будто гул впереди, он нарастал - и следующая гряда могил ложилась у моих
ног, как последняя волна прибоя: я был уже в девятнадцатом веке. Война,
восстание, война, восстание - поражение, поражение, поражение... Но снова
- восстание и война... Это было и впрямь море, история застыла здесь валами
братских могил - где-то впереди рокотал, еще невидимый, вал девятый... было
ему быть уже в моем, в нашем веке. Чаще догорали на надгробиях свечи, чаще
лежали на них цветы, чаще скорбная фигура стояла около. Я не сразу заметил,
что руки мои уже не пусты - ни свечи, ни цветка - полыхающий флажком
кленовый листок... Роща молодела на глазах, впереди открывался простор; уже
совсем робкий, детский подлесок,- но там будто уже рылось, заготовлялось
будущее. Я повернул обратно, почитывая имена юных подхорунжих и ополченцев;
на одной братской могиле в алфавитном списке вычитал и самого себя,
неведомого мне У. Ваноски, легионера войск польских, первая мировая... Туда
я и сложил свой листок. Мне вдруг показалось, что совсем не женщину я любил
и искал, а родину в ее образе. Странное чувство восторга от поражения
охватило меня: родина, народ, не сгинела... Кто-то смотрел на меня. Я это
почувствовал спиною, почему-то испугался. "Пан поляк?" - спросил меня
низкий женский голос. Я не знал польского, но и она была не полька - я
расслышал явственный акцент. Я обернулся наконец - это была ОНА! Мы
встретились в День поминовения усопших у могилы моего возможного
родственника.
Но это была НЕ она. Я понял это лишь утром, в чужой постели,
разглядывая чужой потолок. А она сидела в кресле и разглядывала меня,
одетая, как в дорогу, мне даже показалось, что в углу стоял собранный
чемодан. "День добжий,- сказала она с акцентом,- кофе?" Больше она не
знала ни слова по-польски. Я пил кофе, она крутила самокрутки одну за одной
и курила. Она была из Голландии и знала еще лишь немецкий и французский, я
же лишь английский и итальянский. Так мы красноречиво помолчали, будто все
нам уже было известно. Голландка была значительно красивей моей Елены, и я с
трудом обнаруживал столь неоспоримое вчерашнее сходство. Она была темнее,
сильнее, как-то окрашенной и богаче, что ли. И какая-то тяжесть, серьезность
в позе, в движениях. В этом монументе что-то кипело и происходило, пока она
курила и молчала. Огромные ее глаза имели свойство менять цвет или, скорее,
свет - они и жили бурно в этой неподвижной громаде. Ибо, вдруг я увидел,
она была громадна! Так она сидела, как гиря, глаза ее вдруг особенно глубоко
потемнели, она неуклюже поцеловала меня и сказала на полуанглийском языке:
"Я хочу быть твой муж". Я рассмеялся, она обиделась; я согласился и обещал
приехать к ней в Амстердам.
Но я уже мчался назад, домой, к моей Дике! Прочь, наваждение!
Ведь вот же в чем был дьявольский умысел! Ввергнуть меня в ожидание,
лишить меня настоящего времени... настоящего - то есть счастья. А