"Э.Тайрд-Боффин. Преподаватель симметрии (в вольном переводе А.Битова)" - читать интересную книгу автора

обмане, или диагноз безумия, или тайну его, или душу - но он, конечно, не
забредал более в Гарден-парк.
Он был так же похож на дьявола, как фотография на яблоко. Я бесконечно
бродил по городу в поисках Елены, вглядываясь во все лица и витрины, но даже
витрины той не нашел - только собственное отражение досаждало мне
сходством: никогда я его так часто не встречал! Оно мне надоело, я себя не
узнавал, я стал себе казаться безликой толпою.
Все вокруг напоминало что-то, я силился и не мог вспомнить. Всякое
что-то стало схоже с неким чем-то: мир был весь зарифмован и многократно
отражен. Все что-то напоминало, и все было - не то. Я бродил, как
близорукий без очков, в тумане и мираже, как слепой. Асфальт передо мной
расстилался в водную гладь, и по ней мчались вдаль, от меня, волны... Что
это была за корма, и куда я отплывал? Волны, фотографии, зеркала... о, как я
был слеп! Слепец, певец - я натыкался на собственное отражение и
вздрагивал, будто в нем отразился другой, и удивлялся неизвестному мне
стихотворению, писанному, однако, моею рукою.
Сбылось то, о чем я мог лишь мечтать, кропая прежде свои стишки: я был
Поэт! О, тут не обманешься : поэзия - либо есть, либо нет. Я и раньше это
чувствовал безукоризненно, а потому никогда не обольщался собственными
опытами. Здесь же и сомнения быть не могло - я не замечал, как они
возникали, будто они и не мной были писаны, я мог их оценивать как не свои
- и они того стоили. Но, господи, как мало это меня утешало! Стихи не
стоили того, как бы ни были хороши: ни Дики, ни меня, ни Елены...
Как я ее ревновал! Сначала этот вирус носил еще легкие, прустовские
формы: не найдя сходства с нею в прохожих, я забредал в музеи, книжные
лавки, ловя отблески ее лица сквозь толщу веков в портретах, в пыли
Возрождения. И у меня, в студенческой моей келье, хронически висела то та,
то другая предшественница моей неузнанной Елены: Воттичел-ли сменял
Гирландайо.
Бедная Дика! как она ревновала... к этим репродукциям. Как она
смирялась с соперницей и даже одобряла мой вкус... но тут ей на смену
приходила другая, вдруг казавшаяся мне более похожей. Зато новые мои стихи
Дика принимала безоговорочно.
Она входила ко мне стремительно, в новой юбке - "Правда, прелесть?" -
в новых браслетах... Вся такая легкая, просветленная, будто ничего не
случилось, щебеча какую-то университетскую чушь, приносила цветок, искала
для него вазу... находила листок. "Это просто поразительно, как ты ничего в
собственных стихах не понимаешь!.." Слезы будто восторга наворачивались ей
на глаза, и голос дрожал. И я прозревал в ее восторге такое глубокое
страдание, которое она не перенесла бы, если бы осознавала: музой этих
стихов была другая, не она.
Но Дика и виду не показывала. Я не мог этого вынести: ни взгляда ее, ни
голоса, ни восторга, ни всей этой беспечной легкости, чем лучше выдержанной,
тем больше отдающей лишь стойкостью, самоотверженностью и безответностью. Я
не мог вынести ее страдания и был груб. Мне не нужна была ее оценка, ее
помощь, ее порядок - неужто она не понимает, что бывают состояния, когда
человек имеет право быть один!.. Она не замечала моей грубости, она даже не
прощала меня, а просила у меня прощения и испарялась, прихватив с полу
листок. Это она их все собрала и сохранила, а то бы они пропали: я же их мог
лишь оценить, но не ценил ни капли, а почти что и ненавидел, как и Елену,