"Евгений Сыч. Еще раз (Фантастическая повесть)" - читать интересную книгу автора

повернулся - если б занесло на них хоть раз случайного слушателя. Потому
что здесь Марья Дмитриевна не рассказывала о красоте и искусстве, а
выплескивала знания из себя, словно изрыгала душу. Она не читала, а
выпевала и вытанцовывала свою лекцию. Вспыхивали на экране Кандинский и
Дали, мрачнели де Кирико, Дельво и Миро, ликовали Филонов и Лентулов.
Музыка возникала вроде бы сама собой, переливалась в цвет, рождала линию.
Линия взлетала флейтой в воздухе, дымной струей, расползалась лиловым
акварельным облаком, светлела. Золотой, золотистый, чуть коричневый туман
являл шедевры Кватроченто. Протестовали, отрицая все и вся, Пикассо и
Грис. Девочки покачивались, медитируя, но Марьюшка чувствовала: ни слова,
ни мысли не пропали зря. Щелкала, отключалась программа, набранная перед
началом занятия. В зале светлело медленно, будто вставало солнце.
Единственное настоящее время суток - рассвет. Только и времени в жизни,
когда алое золото солнца, в небо плеснув, небо собой заполняет. Каждый
рассвет - словно все начинается снова. Каждый рассвет - как подарок
негаданно щедрый. А платят за рассвет сутками, безразличием дней, вечерним
сумраком, ночной мглой, доставшимися нам как бы в нагрузку к рассвету.
Платят за рассвет жизнью.
Когда гас белый, как крыло ангела, экран, девочки тихо вставали, не
говоря ни слова, но выражая благодарность чуть склоненными аккуратными
головками. Поначалу Марьюшка терялась от их немоты, не зная, куда теперь,
когда все кончилось, деваться. Но тут возникала Ася Модестовна, без
огромной своей чернобурки, но все равно округлая, как резиновая, сияя
глазками-пуговками, начиналось движение, вращение. Марьюшка как-то
нечаянно уходила или вдруг получала приглашение остаться и тогда
оставалась, чтобы побыть еще со своими девочками, поучаствовать в их
действе, которое ошарашивало, увлекало, заставляло извиваться сразу в трех
плоскостях и, кажется, даже выходить в иное измерение. В белокурой
преподавательнице ритмики было что-то тревожащее, страшноватое, порой
серые ее глаза как бы наливались ненавистью - той, что в родстве с
желанием победить, восторжествовать, и в девочках Марьюшкиных, только
теперь уже не ее вовсе, нездешних каких-то, та же ненависть загоралась,
так что это были теперь не внимательные и чуткие слушательницы, а юные
волчицы, восторженно принимающие вызов и готовые к прыжку. Но ненависть
отступала, сама Ася Модестовна включалась в ритм, изогнувшись круглым
затылком и послав по залу легкую воздушную волну. Музыка прокатывалась по
Марьиному лицу, гладила кожу, волны наступали и даже сквозь зимнее платье
проницали, просвечивали, грели и сразу же охлаждали. И снималось
напряжение. Марьюшка успокаивалась.
Девочек она понемножку стала различать. Трудно было обходиться без
имен, непривычно. Но Марьюшка присмотрелась и сама для себя, не вслух
сочинила для каждой имя по буковке-инициалу - такие буковки у девочек были
вышиты на рукаве, выпуклые, плотной гладью. Наверное, для того и
вышивались эти инициалы, чтобы как-то отличать одну от другой.
Как-то Марья Дмитриевна пришла в клуб раньше, до срока. Дед Навьич -
сторож или вахтер, всегда обитавший при Асе Модестовне, маленький и
невзрачный, как катаный валенок, - пропустил ее, но глянул удивленно.
- Я подожду в зале, - сказала Марьюшка.
Стараясь не вспугнуть тишины, прошла она в полутемный зал и там, в
дверях, столкнулась с двумя воспитанницами. Они шарахнулись воробьями, и