"Константин Михайлович Станюкович. Истинно русский человек" - читать интересную книгу автора

на цилиндр, все еще называл себя либералом, но о дальнейших реформах
выражался уклончиво (нужно-де и с настоящими-то разобраться и их
упорядочить!). Общество дам и барышень Аркадий Николаевич по-прежнему очень
любил - недаром у него были такие пышные алые губы, - но уже не огорашивал
слушательниц широкими горизонтами будущего, а больше напирал на эстетические
идеалы, любил по весне декламировать "Шепот, робкое дыханье, трели
соловья"{149} и выражал боязнь, как бы занятия медициною (хотя он, по
существу, ничего против них не имеет) не лишили женщину лучшего украшения -
женственности. Статейки Орешников продолжал пописывать, но уже не столь
резвые и с более ограниченным выбором тем: более о гессейнской мухе{149}, о
колорадском жучке или о попавшемся в растрате коллежском секретаре, на
котором можно было излить гражданскую скорбь об "этих прискорбных случаях
лихоимства". Насчет худощавого брюнета со звездой Аркадий Николаевич даже и
за глаза не позволял себе отзываться непочтительно, а, напротив, говоря о
директоре департамента, вдруг становился серьезным и солидным, словно бы
отчасти и сам он нес тяготу и ответственность его положения.
Во время "сербского возбуждения"{150} Орешников возбудился до того, что
все свободное от службы время носился, как бешеный, по городу, собирал в
конках вместе с зрелыми девами пожертвования, плакал и умилялся, заказывал
хоругви, провожал добровольцев я везде так трещал о "славянской идее"{150},
что охрип. Но скоро пыл его прошел, и Орешников стал поругивать и
"братушек", и добровольцев. Затем он с таким же азартом распинался за
"братушек-болгар" и, когда объявлена была война{150}, воспламенился таким
воинственным духом, что хотел было поступить в юнкера, если бы только можно
было не рисковать жизнью. Он требовал Константинополя и проливов, найдя
внезапно, что без них жить никак невозможно, проливал слезы над героем
русским солдатиком, возмущался недобросовестными интендантами и в то же
время втайне завидовал непопавшимся счастливцам, нажившим на войне
сумасшедшие деньги. Плевна заставила его приуныть{150}, но не надолго.
Успехи нашего оружия вновь окрылили Орешникова. Он снова носился с
Константинополем к проливами, умилялся "братушками" и просился было к ним
вице-губернатором, чтобы осчастливить их хорошим управлением, а себя хорошим
содержанием. Однако это не удалось, и Орешников остался дома
столоначальником.
Сан-стефанский договор не вполне удовлетворил расходившегося в ту пору
Аркадия Николаевича. Он досадовал, что Константинополь не сделался
губернским городом и что там не будет (в этаком-то прелестном климате!) ни
русского театра, ни русских чиновников. Собственно говоря, он и сам не знал,
зачем ему Константинополь, но храбро говорил и об "естественном выходе в
море" я об "обмене продуктов" и "вообще" о "задачах России".
Несмотря на лишение Константинополя, он однако ликовал, надеясь, что,
при "целокупной" Болгарии{150} да с нашими в ней начальниками, Царьград{150}
от нас не уйдет, - ликовал и вместе с тем бранил Биконсфильда, что
называется, на все корки, без малейшего стеснения, даже и у себя в
отделении. Он награждал первого английского министра такими ругательными
эпитетами, критикуя его внешнюю и внутреннюю политику с такой свободной
развязностью, что однажды почтенная Феоза Андреевна, не разобравшая, в чем
дело, и тугая на одно ухо, просто-таки обомлела и смотрела на сына испуганно
во все глаза, словно на только что вырвавшегося из сумасшедшего дома. Добрая
старушка пришла в себя лишь тогда, когда сын объяснил ей, что дело идет об