"Ольга Славникова. Один в зеркале" - читать интересную книгу автора

после того как Вика, подтверждая свой особый статус между жизнью и смертью,
все-таки изыскала способ физически соединиться с уклонившимся возлюбленным
(ложем послужила рябая, словно каменной сметаной залитая ванна), - после
этого возмущенный Антонов, тогда еще жених, изорвал размокший снимок на
мелкие клочки. Хитрая Вика сделала вид, будто не заметила потери, а может, и
в самом деле не обратила внимания, что один из экспонатов куда-то пропал:
слишком уж она тогда сбилась со счета, даже март с его солнечными слезами и
косой тетрадной синевой древесных теней упорно виделся ей февралем, а еще
она все время пугалась, что кончаются деньги, хотя денег было столько,
сколько всегда. Возможно, при переезде на бабкину квартиру растерянная Вика
собрала не весь архив, что-то исчезло еще. Так или иначе, фотографии Павлика
на время пропали с глаз, хотя ревнивый Антонов отлично знал, что конфетная
коробка, перевязанная Викиной школьной ленточкой черного атласа, хранится в
нижнем отделении новой блондинисто-светлой итальянской стенки, украшенной
длинными лужами якобы древесных разводов, - и где-то там же свернулась
слабая, переплетенная тем же галантерейным трауром, уже немного войлочная
Викина коса.
Из-за тайного присутствия Павликовых фотографий Антонов не мог открыто
прочитывать письма из Подмосковья: он вообще не любил повторять за другими
то, что ему не нравилось, был в этом смысле болезненно щепетилен и старался
даже случайно не отразить в себе чужого - поэтому в детстве, бывало,
здоровенные двоечники, ужасные своими куцыми, какими-то арестантскими
школьными формами, буквально обездвиживали его легкими, на пробу, тычками
под ребра, и Антонов превращался перед ними в безвольную куклу с прижатыми
вдоль тела руками разной длины, с одной побитой молью бровкой, выскочившей,
будто знак ударения, косо на бледненький лоб. Разумеется, этот вздернутый,
пляшущий перепутанными ногами, но неподатливый объект не мог не раздражать:
Антонову доставалось так, что после петляющая водичка, вслепую ловимая над
железной, с воспаленным дырчатым стоком, дребезжащей раковиной, обжигала
расквашенное лицо, будто неразбавленный спирт. Все-таки Антонов не желал
защищаться и держал иллюзорную, но важную лично для него дистанцию, без
которой, он чувствовал, нарушится цельность мира, где он всюду видел
собственное, далекое и близкое, отсутствие. Между тем терпеливые письма все
приходили и приходили на новый адрес через руки прежней квартирной хозяйки,
чью суровую благосклонность подруга Антонова как-то умела заслужить. Эта
профессорская вдова, с бурыми пятнами на папиросном бумажном лице и словно
крашенными йодом остатками волос, пережившая пятнадцать лет лагерей, теперь
пересылала нежелательных найденышей с тою же неотвязной пунктуальностью, с
какою прежде требовала и получала плату за жилье. Нераспечатанные письма, то
толстенькие и тяжелые, то истончавшиеся почему-то до единственного твердого
листка, хранились у Антонова глубоко под рукописью, под экземплярами его
статей и всеми скорыми набросками на разных, от чего попало оторванных
клочках, из которых он когда-то думал быстро сделать монографию. Он теперь
уже не мог вскрывать конвертов, всегда глядевших с детским выражением, встав
впереди больших, открытым текстом набранных газет, из дырок почтового ящика.
Слишком наросло отчуждение, и та, другая жизнь, что проходила в
полумонастырском, электричками пронизанном городке, сделалась непонятна и
тем более далека, что Антонов чувствовал вину, непоправимость своего
незнания и запоздалость любого ответа.
Возможно, женщина и не ждала от него никакого отклика, а всего лишь