"Ольга Славникова. Один в зеркале" - читать интересную книгу автора

на то, чтобы быть самой по себе. В комнате, усадив смущенного Антонова на
кое-как заброшенную покрывалом смятую постель, а сама оставшись на стуле,
Вика подолгу молчала, будто попутчица в поезде, и сходство комнаты с купе
подтверждалось твердым чемоданом под кроватью, толстым хламом плюшевых
игрушек на шифоньере и тем, как Света, Викина мать, постучав еще слабее и
просительней Антонова, вносила чай. Иногда случалось, что Вика, выскочив "на
десять минут позвонить" (при этом теща Света, как мысленно называл ее
Антонов, менялась в лице), исчезала на целый вечер и заявлялась хмурая, с
каким-нибудь цветочным скелетом в пустоватой бумаге, в очень грязных,
наворотивших целые галоши глины сапогах, которые молча стряхивала с ног,
держась за стену и мотая ими над чистеньким полом прихожей. Она не
удостаивала посмотреть на Антонова, который тут же начинал собираться,
разыскивая у Вики под ногами среди дамской благородной обуви свои неуместно
большие плоскодонные туфли. Вика любила говаривать, что у нее особые
отношения со смертью, - а Павлик на фотографии, с неуверенно сходящимися
черными бровями и губами в юношеских усиках, будто треугольная почтовая
марка, смотрел в никуда, словно не видел фотографа и пейзажа за ним - не
видел ничего за особой чертой, отделившей кадр от остального мира, и только
являл себя, будто неодушевленный незрячий предмет. Неумолимая Вика сумела
перенять и эту манеру: держаться в кадре ровно перед линией, разделяющей мир
пополам на то, что около нее, воспринимается вместе с ней, и то, что
несущественно и потому принадлежит другим - в частности, Антонову, не
смевшему в такие минуты даже притронуться к ее тогда еще каштановым и теплым
волосам, собранным заколкой в мягкую кисточку. То, что условная Викина часть
была всегда тесней и меньше чужого, придавало ее неестественным позам
какую-то болезненную беззащитность, а горько опущенный рот и надменный
взгляд из-под поднятых на лоб коротеньких бровей, явно у кого-то
заимствованные, оправдывались этим ее выставленным напоказ, неуклюжим
одиночеством. Все-таки несчастный Павлик представлялся Антонову немножко
выдумкой, скорее персонажем, чем реальным человеком; поэтому Антонов был бы
потрясен, если бы увидел вдруг изодранный дождями милицейский стенд и
знакомое, словно бы опухшее лицо, смотревшее на обширную лужу, всею тяжестью
привалившуюся к борту тротуара, или бы забрел для чего-нибудь в дальний угол
раскисшего кладбища (Вика не бывала там со дня похорон) и обратил бы
внимание на лоснящуюся влагой пирамидку, откуда Павлик всегда глядел поверх
железных кроватей на дальнюю ретрансляционную вышку, самую небесную и чистую
из всей стеклянной посуды, выставленной на горизонте.
После снимки перекочевали в коробке из-под конфет на новую квартиру,
доставшуюся молодым от Викиной прабабки со стороны отца, долговязой старухи
с лицом будто жухлое кружево, которая неожиданно, вместо того чтобы умереть
в больничной палате у голой стенки, крашенной в один из российских
хозяйственных цветов, укатила во Францию к двоюродной сестре. Там она, судя
по отсутствию печальных известий, обрела вторую, непочатую жизнь - среди
сельских, чрезвычайно зеленых красот, дополненных элегантной бензоколонкой,
в каменном домике, где темный плющ на стене был словно положен грубыми
мазками масла на загрунтованный холст. Хотя фотографии и не стояли больше на
виду и не выдавали Павлика за члена семьи, все-таки они, пересыпанные старым
сахаром, как шерстяные вещи бывают пересыпаны нафталином, хранились среди
Викиных бумажек для какого-то будущего.
Правда, одной, самой романтической фотографии в коробке недоставало: